Чтобы быть счастливым — не нужны наркотики или случайные связи. Человеку нужен другой человек, который будет любить его без остатка.
Сначала Есенин не поверил. Только лишь услышав столь откровенное предложение, он нервно рассмеялся Маяковскому в лицо и назвал его словом, мягко говоря, не самым приличным. Владимир же, волнуясь и заикаясь, наверное, больше, чем на своем самом первом литературном вечере, обхватил Сергея за плечи и горячо заверил, что настроен самым что ни на есть серьезным образом. Поэта это, правда, не убедило, однако во второй раз он рассмеялся уже чуть тише и неувереннее. — Володь, да ты, верно, никак умом тронулся? — ему стоило большого труда придать собственному голосу непринужденности — как бы там ни было, обидеть друга сейчас он не хотел нисколько. — А вот и нет! — Маяковский же, в свою очередь, пытался выглядеть как можно увереннее — получалось это у него пока, правда, плоховато, — Я серьёзен, как никогда, Серёжа! — И как ты себе это представляешь? Я, не имея за пазухой ни гроша, собираю свои манатки в клетчатые сумки и съезжаю со своей однушки к тебе в хоромы на Надеждинской за просто так? — Именно, дорогой мой, именно! — И висеть у тебя потом на шее, не зная, как и чем отрабатывать проживание и пропитание? Я ведь безработный сейчас, рассчитываться за жизнь ты мне чем прикажешь? Натурой? От такого откровенного вопроса Маяковский слегка опешил и даже чуть было не согласился, однако вовремя взял себя в руки и лишь неловко покачал головой: — Я с тебя ни рубля не возьму, можешь мне поверить. Не ради выгоды ведь предлагаю… Пойми, Серёж, я помочь тебе хочу. Сам ведь вижу, что места себе не находишь. А так хоть со мной — всегда в тепле, в уюте… Так и стихи небось будут по радостнее. — Зачем? — коротко спросил Есенин — впрочем, уже без явного недоверия в голосе, — Зачем тебе это — помогать мне? Что ответить, Владимир нашел не сразу. Сначала он хотел было отговориться какими-нибудь стандартными фразами вроде «мы же друзья» и тому подобное, но вовремя понял, что на такое Сергей не поведётся. Несмотря на свой норовитый характер, слишком уж он был честным и требовал к себе того же, а потому поверить в столь откровенную отмазку просто не смог бы. Нет, сейчас он ждал правды. И спрашивал будто бы, касаясь не только опрометчивого предложения переехать. Он задавал этот вопрос, пытаясь охватить им все долгие десять лет, проведенные с Маяковским бок о бок. В своей короткой фразе «Зачем?» он умудрился поместить всю их историю: «Зачем ты сцепился со мной тогда, при первой нашей встрече, будто бы я первый из всех имел смелость бросить тебе вызов?» «Зачем взялся за мои стихи, рекомендовал их всем и вся, хотя в лицо говорил мне о моей бездарности?» «Зачем всегда забирал меня из борделей и кабаков, тащил к себе и потом оттирал со щек помаду, отмывал от спирта?» «Зачем проводил со мной дни и ночи, когда я пил дома до беспамятства, ища вдохновения в вине?» «Зачем ты сам стал моим вдохновением?» «Зачем ты со мной?» «Зачем?» А Маяковский стоял и не знал, что ответить. Зачем? — Быть может, потому что был по уши влюблен, словно мальчишка, хотя самому уже перевалило за тридцать? Да, угораздило же его вот так влюбиться в деревенского сорванца, который пишет стихи о рязанских берёзах и пропивает молодость среди автомагистралей… Вот только Владимир, как ни странно, ни о чем не жалел. Ведь легко любить красивых, успешных, правильных. Легко с ними уживаться: без скандалов, без ссор, без разногласий. С такими просто и понятно — как дважды два. Вся совместная жизнь как по полочкам разложена, и в ней сполна хватает размеренности и предсказуемости. А ты попробуй любить алкоголика и неудачника, который жизнь прожигает мало того что почти в пустую, так ещё и тебя тянет за собой следом! Попробуй любить грубого, циничного, самовлюблённого идиота, который слова хорошего не скажет, а издеваться да оскорблять горазд! Попробуй любить полную себе противоположность — человека совершенно другой сноровки, с которым не то что жить — беседу тяжело вести! Легко? Не очень. Но Маяковский прекрасно знал, что ждёт его за пеленой голубых пьяных глаз. Возможно, он был не слишком готов к этому — не до конца — но всё же больше всего на свете хотел попробовать. Зачем? Потому что любил искренне, по-настоящему. А Есенин будто бы мысли его читал. Стоял сейчас перед ним и смотрел на него взглядом умным и важным, а потом вдруг расслабился, опустил плечи и улыбнулся тепло-тепло. Глаза прищурил так озорно, будто он глядел на солнце, и тихо спросил: — Володь, а ты меня любишь? — отозвался его голос тихим, словно бы с хрипотцой, шелестом среди опавшей листвы на дороге. А Владимир лишь рассмеялся на то, и, ничего не отвечая, притянул паренька к себе, носом утыкаясь в его русые кудри. — Дурак ты, Сенька. Дурак.***
Вещей у Есенина было немного. Тем более, сам того не замечая, половину из них он и так уже хранил в квартире у Маяковского: то решит уйти с утра пораньше, очнувшись у него после пьянки, да и «сбежит» по тихому в одной футболке, а рубашку так и оставит там, где снял — в ванной или, на крайний случай, в коридоре; то куртку или пиджак забудет, то шарф какой-нибудь… В общем, с переездом он оформился быстро, даже слишком. Тем более, что вся «грязная» работёнка досталась Маяковскому — тот с самого раннего следующего утра кое-как дозвонился до хозяйки квартиры, в которой Сергей уже чёрти-сколько коротал дни и ночи, оплатил все задолженности и сообщил о том, что уважаемый Сергей Александрович Есенин выселяется в сей же день. И того — уже к полудню они оба стояли на пороге хорошей трёхкомнатной квартиры на Надеждинской, где, собственно, и проживал Владимир — ранее в одиночестве, теперь же — со своим другом Серёжкой. — Неплохие апартаменты, — Есенин бесцеремонно прошёлся по коридору, оценивающе обводя взглядом каждый предмет: дубовый комод в углу, фикус в керамическом горшке и даже раритетную стеклянную вазу, которую Маяковский, как он сам когда-то рассказывал, привез из своей очередной командировки в качестве сувенира. Не то чтобы всё это для него было так уж ново, просто сейчас оно казалось ему немного… другим. Не чужим, не какими-нибудь экспонатами за стеклом, а вещами сугубо домашними и родными. Да, он и раньше всё это видел сотни раз, когда порой приходил к Маяковскому и оставался у него на ночь, но теперь это были и его вещи тоже. Его новый дом, в котором будут только они вдвоём. С другой же стороны — Сергей чувствовал себя чуть ли не щенком, которого Владимир лишь из жалости — холодного, голодного и бездомного — взял на попечение к себе. И от этого поэту, признаться, становилось до жути тоскливо, а на душе словно кошки скребли. Оно и понятно, ведь быть обузой, по воле рока скинутой первому встречному на шею, не нравилось никому. А Есенин же был гордый, так куда там… Быть зависимым или, ещё хуже — обязанным кому-то — для него словно смертный приговор. Вот только Маяковский — не абы-кто. И его Сергей не боялся. По крайней мере, почти. — Ну что, Серёж? — Владимир немного неловко опустил большую теплую ладонь Есенину на плечо, словно стараясь показать ему этим тихим и незаметным жестом: я с тобой, я рядом. Вопрос же этот прозвучал немного глупо, и сам Сергей, обернувшись через плечо и уставившись на Володю своими большими васильковыми глазами, что ответить не нашёлся. Тогда Маяковский широко улыбнулся, запустил пятерню в Сергеевы кудри и, рассмеявшись, растрепал их. — Ей-богу, Володь… — тот сразу попытался скорчить суровый вид, однако попытки эти сразу же бecпpoмeдлитeльно оставил, глядя на добродушное и счастливое лицо Владимира. Вообще, Есенину не часто приходилось видеть Маяковского таким. Нет, нельзя было сказать, что поэт был по своей жизни совсем несчастен. Скорее, наоборот — он жил в достатке, работал в свое удовольствие и занимался тем, чем хотел, вот только это ли было для него счастьем высшей степени? Возможно, лишь небольшой его частицей — только и всего. От природы, увы, Маяковский был одинок. Ни к кому не привязывался, ни за кого не держался. Люди в его жизни приходили и уходили, не задерживаясь надолго, как поезда на вокзале. Да и были они рядом с ним только из выгоды и корысти — впрочем, обвинять их в этом глупо, потому что Владимир поступал так же, пытаясь взять из сложившихся обстоятельств как можно больше. Многим казалось, что поэт за эти годы стал сродни каменной глыбе — бесчувствен и непробиваем для чего-нибудь человеческого. Однако и на этот камень всё же попало немного солнца — пригрело его, смягчило, и из-под него вдруг начал пробиваться маленький, хрупкий живой цветочек. Им был Есенин. Некогда не имевший возможности на чисто человеческое счастье и прожигая свою юность и молодость чёрти-пойми где, он под крылом и опекой Маяковского расцвел, распустился, словно тюльпан весной — яркий, алый. И пусть стебли его всё ещё были тонкими и хрупкими, он продолжал цвести. Да, медленно. Но он жил и креп с каждым днём. Счастье было для них настоящим спасением. Однако до конца понять, в чем же заключалось для них это самое счастье им пока ещё только предстояло. А сейчас у них был большой дом, холодный ноябрь за окном и неразобранные Есениновкие вещи. Маяковский, больше ни слова не говоря, подхватил небольшую дорожную сумку, в которой покоились все немногочисленные пожитки Сергея, и с важным видом направился прямо в спальню, а за ним вскоре, вдоволь насмотревшись на свое отражение и поправив растрепанные кудри, поспешил и сам Есенин. А тем временем на улице медленно темнело. Вскоре большие серые тучи отяжелели, и на грязный асфальт с тихим стуком посыпался мелкий град с дождем — этого с головой хватило, чтобы сбить с деревьев оставшиеся листья, которые до того всё ещё кое-как держались на сухих замёрзших ветках. Дождь с каждой минутой становился сильнее и сильнее, небольшие ямы на дорогах наполнялись лужами, а с изогнутых выступающих карнизов под самыми крышами домов полилась вниз вода. Те немногочисленные прохожие, которым, увы, не посчастливилось оказаться на улице в столь дождливый день, спешили по слякоти к себе домой: более предусмотрительные — с раскрытыми над головой зонтами, остальные же — в капюшонах или плащах поверх. Наперекор погоде, в квартире Маяковского было светло, тепло и уютно. Разобрав свой небогатый багаж, Сергей бесцеремонно завалился к нему прямо на кровать, укутался большим и теплым клетчатым пледом и заявил, что непомерно устал и, к тому же, ужасно хочет спать. Владимир, впрочем, совершенно не возражал. Хотя, немного поворчать на своего нового сожителя ему всё же пришлось, потому что тот по началу напрочь отказывался переодеваться и намеревался улечься прямо в «уличной» одежде. — Какой же ты всё-таки вредный, — Есенин недовольно скривился, глядя на скрестившего на груди руки Маяковского, который с непроницаемым выражением лица ждал, пока Сергей встанет, — Себе жизнь портишь, так хоть меня оставь в покое! — Следить за здоровьем по твоему — порча жизни? Да я о тебе, дураке, забочусь! — возразил он, откровенно не понимая, как можно настолько халатно относиться к чистоте в доме. — Следить — одно, а быть помешанным — совсем другое. Вот ответь мне, Володь, на кой чёрт ты руки моешь каждые полчаса? Ты даже у себя в квартире — стерильной, к слову, не хуже больничной палаты — боишься подцепить какую-нибудь заразу, да только откуда ж здесь той заразе взяться, скажи на милость? — Ну, ты же тут как-то оказался. — Сам же меня сюда притащил, а теперь ещё возмущаешься… Нехорошо, Володь. Нехорошо. Спорили они так ещё долго, но в конечном итоге Есенин всё-таки уступил. Снял с себя один свитер и надел другой — вида чуть менее презентабельного, с длинными рукавами и вытянутыми локтями. — Выглядишь мило, — только лишь бросил Маяковский и вышел, закрыв за собой дверь. Однако поспать Сергею так и не удалось. Поначалу то и дело ворочался, снова и снова запутываясь в огромном пледе. Потом просто лежал, закрыв глаза, вспоминал свое прошлое и думал о том, как он докатился до такой жизни. Размышлял, что было бы, вернись он опять в Константиново к маменьке и папеньке. «Интересно, как там они?» — волей-неволей спрашивал сам себя Есенин, вспоминая родные края и своих родителей, которых так давно оставил. Он словил себя на мысли, что за десять лет так ни разу и не был дома. Звонил когда-то давно — ещё, наверное, в августе. Врал матери о том, что с ним всё в порядке, отшучивался о здоровье и бросал трубку, когда от неправды и самому становилось тошно. Материн голос ему был как ножом по сердцу — тихий, ласковый, родной. Сергей слышал его, и перед глазами сразу же всплывали до боли знакомые черты: тонкие губы в добродушной улыбке, большие глаза и едва ли тронутые сединой волосы… А всего лица он уже и не мог представить. Хотя, если бы и мог — всё равно б ошибся. Ведь ему даже думать не хотелось, насколько постарела его мать за эти десять лет. Есенин старался не вспоминать прошлое, как мог. Просто слишком уж он отвык, погряз в этих серых буднях, где оглянуться не успеешь, а дни уж выходят в недели, недели перетекают в месяца, а месяца и подавно вяжутся в долгие-долгие годы… Поэт закрыл глаза и тяжело вздохнул. На сердце было пусто и тоскливо, а за стеклом уныло барабанил дождь, мешая ему собраться с мыслями. Тогда он встал, обмотавшись пледом, и подошёл к окну. Город за ним, казалось, напрочь утратил любые краски. Серый, безжизненный — на улице ни души. Все, верно, прятались по квартирам от непогоды, однако Есенину сейчас почему-то захотелось наружу. Бывало, он часто гулял вот так под дождем в полном одиночестве, а в голове его сами собой из случайных слов складывались тогда стихи — такие же грустные, как он сам. Эх, сейчас бы тоже выйти, да только Владимир не отпустит. — Не отпустит… — повторил уже вслух Сергей, ещё пока не до конца понимая значение собой сказанного. Оно и не мудрено — ведь когда это у кого он спрашивал разрешения? Но теперь всё уже будет не так, как раньше, а совсем по-другому. Теперь он не сам по себе, а с Маяковским. Или… не с ним? Есенин не хотел об этом думать. Он только-только почувствовал себя нужным, и ещё одно разочарование вряд ли бы перенес без видимых последствий. Он хотел покоя, любви и ласки. Чего-то домашнего, родного — как в Рязани, но не так. Чтоб и похоже было, и по-новому в то же время. Хотел наконец остыть, осесть и успокоиться. Маяковский стал для Есенина человеком, способным дать ему всё то, что он так сильно хочет. Вот только надолго ли его хватит, или под своенравием Сергея он иссякнет, словно догоревшая свеча? Поэту даже подумать было страшно, что с ним тогда будет, потому что, как бы ни тяжело ему было это признавать, он был зависим от Маяковского. Зависим от того счастья, тепла и заботы, которую он ему давал. Внезапно в дверь постучали. — Спишь? — так и не дождавшись ответа, вошёл в спальню Владимир и, обнаружив Есенина не в кровати, а напротив окна, усмехнулся, — Неужто уже без меня не спится? — Погода сегодня нелётная, — проигнорировав весьма двусмысленное замечание, Сергей кивком указал в сторону улицы, которую уже несколько часов безустанно омывал дождь. — А тебе ведь только того и надо: будь ты сейчас не у меня дома, наверняка бы сию же секунду выскочил бы наружу! А потом — ангина, кашель и ещё бог знает что… Нет уж, Серёж, извини. Сегодня ты сидишь дома. — Как скажешь, — выдохнул Есенин и устало улыбнулся. Ссориться ему сейчас совсем не хотелось. — И впрямь соглашаешься? — Маяковский ожидал от него чего угодно — возражения, возмущения и негодования — но только не согласия и смирения. Он привык к постоянным придиркам и перепалкам, он знал Сергея как извечного дебошира и скандалиста, он даже научился отвечать ему в его же духе… Похоже, оба они переняли что-то друг от друга. — Соглашаюсь, — тот едва ли заметно кивнул и снова отвернулся к окну, продолжая разглядывать серую и унылую улицу за окном. Множество капель на стекле стекали по нему вниз, а на их место тут же прилетали новые, и так — до бесконечности… Есенин даже не заметил, как Маяковский в два шага оказался рядом с ним — его рука уже привычным жестом легла Сергею на плечо, и он машинально потянул свою ладонь вверх, касаясь её. — О чем задумался? — прошептал ему Владимир прямо в ухо, наклонившись. — Не знаю, — коротко ответил Есенин, а потом вдруг поднял голову в верх и тихо, почти беззвучно рассмеялся. Глаза его, прежде тусклые и усталые, в один миг обрели краски и снова стали васильковыми, словно небо. Он прищурился, будто бы думая о чём-то, а потом развернулся к Маяковскому лицом, встал на цыпочки и подался к нему близко-близко, чуть ли носом не ткнувшись в его подбородок, — Хотя, нет. Знаю. — И о чем? — Владимир спросил совсем неслышно, едва шевеля губами и словно боясь спугнуть его такой близостью, пусть и сам не был в ней виновен, — Ты скажешь? — Да, скажу, — Сергей же и не думал отстраняться, а словно бы прижимался все ближе — наконец снова опустился на ноги и прильнул к широкой Владимировой груди, кольцом обхватив его за спину, — О тебе. В комнате было тихо и темно. Свет не горел, а за окном опускались сумерки. Лишь два силуэта, смешавшихся воедино. Плед с плечей Есенина соскользнул на пол. Теперь он стоял в одном свитере — большом, растянутом и с широким воротом, под которым легко угадывалась тонкая изящная шея и слабые очертания впалых ключиц. Он чуть отстранился, будто бы пожалев о сиеминутном откровении, и посмотрел на Маяковского серьезно, грустно, не по-мальчишески. — Да не бойся ты меня так, глупый, — Маяковский провел своей ладонью вдоль его руки и аккуратно обхватил его ладонь, переплетая пальцы. — А ты всегда будешь со мной? Вопрос детский, наивный. — Глупый… А ответ на всё-то один и тот же.