Ни на солнце, ни на смерть

R
Завершён
413
1
автор
Размер:
65 страниц, 29 130 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
413 Нравится 34 Отзывы 87 В сборник

your love is always dangerous

Настройки
Примечания:

проведи меня до дома, мы знакомы до истомы комом в горле застрянут, день был слишком натянут

Сентябрь заканчивается хрустом опавшей листвы под ногами и бесконечными жалобами Пестеля на холодный питерский ветер, пронизывающий до костей и превращающий в пыль все надежды на мизерные доли тепла. Солнце появляется все реже, желание бросить всё и уехать куда-нибудь в Сочи – всё чаще, и на Серёжу нападает осенняя хандра таких масштабов, что он даже начинает ходить на лекции по юридической риторике, которые пропускал всю свою сознательную университетскую карьеру, лишь бы только отвлечься. Староста Аня Бельская, сидящая на расстоянии меньше метра, усиленно строит ему глаза, а когда не получает реакции, тихо щелкает пальцами перед его лицом. — О чем задумался, Серёжа? — Аня поправляет русую челку, смотрит на наручные часы, мимолетом кидает взгляд на дотошно проталкивающего свои стереотипы о «новой юридической этике» и её вредности для общества препода. — О том, что ещё немного, и он начнет плеваться ядом, — Серёжа кивает на Александра Христофоровича, убирая руку из-под щеки, чувствуя колющее онемение, потому что сидел в такой позе последние минут сорок, старательно отгоняя обволакивающую его дымку сна. Аня пристальнее вглядывается в его глаза, морщится из-за того, что Христофорыч ощутимо повышает голос, произносит тихое: — Выглядишь так, будто сейчас умрешь. — И чувствую себя так же. Бельская закатывает глаза, тихонько выстукивая бессмертный шедевр Фредди Меркюри на поверхности своего телефона ногтем, и поправляет идеально выглаженный синий пиджак. — Потерпи, осталось минут двадцать до того, как все это закончится, если он не захлебнется своей токсичностью и старообрядством раньше. — Он сильно тебя вывел, если ты вспомнила про церковь. — Заткнись. Они познакомились в первый день учёбы на юрфаке и сразу же начали раздражать друг друга настолько, что готовы были в глотки друг другу вцепиться: ещё бы, идеальная девочка-староста, сдавшая общество на сотку и приехавшая из поселка городского типа, и золотой мальчик, сын зама губернатора Санкт-Петербурга (мальчик, который, вообще-то, сдал историю на ту же сотку, но это, естественно, меркло перед фамилией Муравьёв-Апостол). Спорили на лекциях, язвили друг другу в коридорах, соревновались за признание от преподавателей, кидали презрительные взгляды. Пока не случилась хэллоунская вечеринка студентов. Серёжа туда зашел просто для того, чтобы проверить, как там Пестель, потому что его нельзя было оставлять наедине с алкоголем, и, когда убедился, что Пестель накидался до состояния полена, вызвал ему такси и собирался уже уходить. И даже почти ушел, когда услышал звонкие просьбы о помощи откуда-то из подворотни. Девичий голос заходился в рыданиях, и Серёжа, следуя рыцарскому долгу и привитому ему ещё в детстве благородству, бросился в темноту, думая о том, что надо бы подкинуть отцу идею повышения уровня освещения в городе, если они не хотят повышения уровня криминала. Почти на ощупь оттащил здорового бугая, заехал пару раз куда-то в район лица и, нашарив руку девушки, вывел её на свет. Ну и по иронии судьбы, угадайте с трёх раз, что это была за девушка. Сидели в такси в неловком молчании, Аня размазывала растекшуюся тушь по смертельно бледному лицу, но, что удивительно, не плакала. Уже в квартире Серёжи начали тихий разговор, по ходу которого Аня выложила ему всю историю своей жизни, рассказала про школу, в которой её задирали, про мать, которая верила в бога больше, чем в родную дочь (отсюда такая неприязнь к религии у, казалось бы, ангелочка Анечки), про отца, любившего всё контролировать, про то, как до боли хотелось вырваться оттуда, а сделать это можно было только при помощи учёбы, про то, как ей угрожали тем, что она никуда не сможет уехать, и про чувство окрыленности, которое испытала, стоило спрыгнуть с поезда на железнодорожном вокзале. Серёжа в ту ночь научил её пить и непонятным образом стал её лучшим другом и самой надежной жилеткой. Универ галдел по этому поводу целую неделю, слухи ходили разные, и версии были одна интереснее другой. Доходило до откровенного абсурда, но потом все единогласно пришли к выводу, что они встречаются. Они много шутили из-за этого – мысль о том, чтобы поцеловать друг друга или, не дай бог («его нет, Муравьёв»), раздеться перед друг другом, вызывала у них обоих тихий ужас и истерический смех. Кроме того, в Аню был долго и безответно влюблен Петя Каховский, которого Бельская упорно засовывала в френдзону, а он упорно туда не засовывался, звал то в кино, то в кафе, то в театр, таскал шоколадки и букеты в безвкусных обёртках. Аня эти обёртки выбрасывала, сами цветы передаривала преподавательнице по уголовному праву, а шоколадки скармливала Серёже и Кондратию, потому что они были теми самыми людьми, которые вечно забывали поесть. — … на этом всё, не забудьте о проверочных тестах! — Серёжа дергается от неожиданности, потому что двадцать минут пролетели уж очень быстро, вяло встает (в глазах темнеет на несколько секунд), забирает свой портфель откуда-то из-под стула, помогает Ане спуститься по большим ступенькам, придерживая её за локоть. Бельская громко цокает своими высокими каблуками (Серёжу не обманешь, Серёжа видел, как она на них бегает в Красное и Белое за пятнадцать минут до закрытия, но рыцарские замашки его не оставляют). В столовой уже сидят Трубецкой и Кондратий, вечная парочка, которую Аня называла «мои голубчики», и у которой в отношениях вечно творился непонятный лавхейт. И если первое время Муравьёв вместе с Бельской и Пестелем как-то пытались разобраться в этих хитросплетениях хорошего отношения и оскорблений, то вскоре забыли. Пусть разбираются сами. Серёжа усаживается рядом с Кондратием, кивая Трубецкому, оглядывается в поисках Паши, но натыкается только на злобный взгляд Каховского. «Ну вот и за что мне это», – думает Серёжа, отворачиваясь. — Что, Серёжа, дни поздней осени бранят обыкновенно? — подает голос Кондратий, и это звучит насмешливо, но на лице у него прописано «всё хорошо?» и «я могу что-то сделать?». — Во-первых, осень пока ещё ранняя, — тут же заявляет Аня, не давая Серёже и слово вставить. — Во-вторых, Муравьёв не заслуживает, чтобы ты сравнивал его с Пушкиным. Многовато чести, — и в противовес своим же словам, Аня кладет перед ним целую плитку Алёнки и смотрит взглядом мамы-утки. — Ты всё ещё злишься из-за того, что я сравниваю тебя с Есениным? — Кондратий хрустит зелёным яблоком, а Трубецкой морщится и прикладывает динамик айфона к уху, пытаясь прослушать чье-то голосовое. — Ты не понимаешь, Кондратий. Я была бы не против, если бы ты сравнивал меня с Есениным из-за того, что он писал прекрасные стихи, а не из-за того, что он любил водку, — тяжело вздыхает Бельская, складывая руки на груди. Ладно, в этом была определенная вина Серёжи: это он научил Аню пить водку, залпом выпивать шоты с коктейлями и мешать виски с колой в правильных пропорциях. «Ты меня испортил», – возмущалась Аня, выбирая доску для шотгеймов. Серёжа усмехался. — Ну, Аннет, как там у вас, юристов? Правда, правда, и ничего, кроме правды. Столичная жизнь, она такая, всё по заветам Шнура, — Кондратий стряхивает невидимые пылинки со своей жилетки. — Извинись. — Мне не настолько нужна эта дружба. — Угомонитесь, вы двое, — Трубецкой с громким стуком кладет телефон на стол и смеряет Кондратия и Аню тяжелым взглядом. — Не видите, человеку хуево. — Я уже говорил, что люблю тебя больше всех, Серёжа? — Муравьёв щурится, без энтузиазма раскрывая фольгу. Голова раскалывается по частям, и Серёжа буквально чувствует, как кровь пульсирует где-то в районе затылка. — И даже не потому, что у тебя классное имя. — Оставьте свои любез… — Это что за чудо? — вдруг спрашивает Кондратий, обрывая Аню и пялясь в пространство где-то над её головой. Серёжа поворачивает голову, прослеживая за взглядом Рылеева. Идёт Пестель, но, что странно – Пестель непривычно довольный, почти подпрыгивает и ведет за собой мальчика (парнем его назвать язык никак не поворачивается) с золотистыми кудрями и острыми скулами. Серёжа, почему-то, именно это первым подмечает, и уже потом обращает внимание на бежевый свитер и весёлую, шкодливую улыбку. Паша подходит к столу, и Муравьёв видит, что Кондратий уже собирается вкинуть элегантную шпильку в своей поэтической манере, как Пестель громогласно заявляет: — Знакомьтесь, это Миша. Миша – это Союз Спасения. Миша теперь с нами. — Паш, скажи мне, ты укуренный? — Аня реагирует мгновенно, и у Серёжи в мыслях «вот это моя девочка». — Почему сразу укуренный? — Пестель возмущенно сопит. — Потому что ты привел нам ребёнка, Паш, — отвечает за Аню Кондратий, сканируя взглядом фигуру мальчишки. Муравьёв и сам на него смотрит: ну ведь и правда, восьмиклассник в лучшем своем проявлении, похож на воробушка, смущается и смотрит себе под ноги, выдает почти обиженное «я не ребёнок». Голос приятный, с отдаленно звучащими звонкими нотами – Серёжа даже так слышит, и зудящая головная боль внезапно немного затихает на фоне разрезающего воздух «спорно, очень спорно» Трубецкого. — Да бросьте вы, Миша с первого курса, он на лингвистическом, — Паша сегодня явно в приподнятом настроении, что бывало крайне редко. Повисает тишина. Первым решается Трубецкой. — Час от часу не легче. Я Сергей. — Кондратий. — Тоже Сергей, — Апостол ловит взгляд карих Мишиных глаз, и они кажутся ему красивыми и похожими на вязкую карамель. Серёже карамель нравилась. — Привет, я Аня, и я не выношу всех этих людей, но я бы умерла за них, — Бельская протягивает Мише узкую ладонь. Миша рукопожатие принимает, и Серёжа замечает, что их ладони похожи: у Миши тоже пальцы хрупкие, тонкие, разве что более жилистые, и этот факт заставляет Серёжу чувствовать себя некомфортно. — Я Миша. Бестужев-Рюмин, — он поддается рукам Пестеля, лежащим у него на плечах и тянущим вниз, и оседает на стул как раз напротив Муравьёва. — Серёжа, срочно поделись с ним шоколадкой, — пихает его в бок Аня, включившая режим наседки, и Серёжа пододвигает Алёнку к Мише, так и не притронувшись к ней: мигрень решила, что есть он сегодня не будет, потому что блеванет. Знаем, проходили. Каховский, двумя столами дальше, смотрит волком. — Рюмин, ха? В твоем полку прибыло, Апостол, — Кондратий пихает его в другой бок. Серёжа поворачивает к нему усталый взгляд, и Рылеев тут же тушуется. — Чёрт, прости. — Апостол? — заинтересованно переспрашивает Миша, доброжелательно улыбаясь уголком губ, и у Серёжи нет даже сил раздражаться на него. — Двойная фамилия. Муравьёв-Апостол. У Миши на лице сначала улыбка (красивая до чертиков, и, о боже, Серёжа, о чем ты вообще думаешь?), а потом, будто в замедленной съемке, появляется удивление. — Подожди, так ты… — Да, именно тот, о ком ты подумал, — прерывает его Муравьёв. Как-то не хочется снова слышать клеймо «сын того самого Муравьёва-Апостола», которое в свое время подпортило ему жизнь и от которого он только-только отделался. Тем более, из уст Миши. Почему? Он подумает об этом потом. Наверное. — Пожалуйста, больше никогда не разговаривай со мной на эту тему, ладно? Миша смотрит оленьим взглядом, а потом опускает голову, стремительно краснея. «Действительно, чудо», – думается Серёже. Аня больно наступает каблуком ему на ногу под столом и тут же примирительно наклоняется ближе к Мише. — Извини его, он не оправдает твоих ожиданий, потому что на настоящего Апостола не похож. Ну, знаешь, такого, с крыльями и нимбом. — Ничего, я… понимаю, — Миша боязливо заглядывает Серёже в глаза. — Извини. — Не страшно, — если честно, Серёжу сейчас больше волновал Рылеев, сидящий с видом великой задумчивости. Одному богу поэзии было известно, что происходит у Кондратия в голове (может быть, ещё немного было известно Трубецкому, но он бы никогда не рассказал). — Лермонтов, — наконец выдает Кондратий. Серёжа расслабляется. Миша, кажется, наоборот, напрягается ещё больше. — Что, прости? — Лермонтов, — терпеливо повторяет Рылеев. — У нас всех есть кодовые имена. Серёжа, — он кивает на Трубецкого, — Блок, я – Фет, Пестель – Мандельштам, Аня – Есенин, хотя она хотела быть Ахматовой, но что поделаешь. Прекрати, Ань, ты сейчас дыру во мне прожжешь. И вот этот Серёжа, — Кондратий указывает на Муравьёва рукой. — Пушкин. Распределение рандомное, потому что я так захотел. Будешь Лермонтовым. — Понял, принял, – Миша снова улыбается, и Серёжа старается не обращать внимания на долю секунды, на которую сердце чуть сбилось с ритма.

***

Выясняется, что прозвище Мише подходит: он тоже взбалмошный, импульсивный, острый на язык (Кондратий говорит, что до дуэли не дойдет, но Трубецкой неуверенно качает головой), и совсем не такой, каким показался на первый взгляд. Муравьёв смотрит на это со свойственной ему флегматичностью, на все удачные шутки лишь изгибает бровь, и, спасибо площади университета и количеству студентов, умудряется с Михаилом вообще никак не пересекаться, разве что на обедах. Паша от Бестужева в восторге, и это вполне объяснимо: Пестелю нужен был кто-то, кто поддерживал бы все его сумасбродные идеи, от которых Муравьёв и Трубецкой отказывались в силу своей разумности, Кондратий отказывался за компанию, а Аня щедро одаривала Пашу подзатыльниками и смотрела тем самым взглядом, который даже Серёжу иногда пугал. Миша не был похож ни на кого из них. У Бестужева, кажется, был либо какой-то вечный запас энергии, либо шило в одном месте, и второй вариант более вероятный. Он как будто присутствовал в нескольких местах одновременно, появлялся то там, то здесь, кабанчиком метался по просьбам Пестеля, много смеялся и шутил, светил яркой, почти детской улыбкой, со всеми ладил, обожал шампанское (которое они с Пестелем один раз пили в столовке из спортивной бутылки, и лицо Бельской нужно было видеть), и был в восторге от того, что его приняли в Союз Спасения, потому что в стенах этого университета быть принятым в этот самый Союз считалось высочайшей честью. Ещё бы, староста всея юридического и руководитель учебного сектора студсовета, главный редактор университетской газеты, человек с княжескими корнями, сын второго по важности человека в Санкт-Петербурге, ну и… Паша Пестель. Ладно, нужно признать, что Паша тоже был весьма перспективным молодым человеком, обучался на международных отношениях, был членом студсовета и первым парнем на деревне, но все это сочеталось с прогрессирующим алкоголизмом и непомерно тупым чувством юмора (Кондратий с его тонкими подколами и близко не стоял). Они все объединились ещё на первом курсе: Аня познакомилась с Кондратием, потому что ей нужны были связи в газете, сам Рылеев был знаком с Трубецким с экономического, Муравьёв знал Пестеля, потому что тот знал его старшего брата. Как-то так получилось, что они все вместе оказались на какой-то студенческой вписке (потом оказалось, что это была вписка Кондратия, и квартира тоже была его), и по счастливому стечению обстоятельств, они впятером заперлись в спальне родителей Рылеева вместе с несколькими бутылками спиртного, парочкой профессионально скрученных косяков и Монополией. Выиграл тогда Трубецкой, все ему поаплодировали, потому что нельзя было не восторгаться его продуманными ходами, казавшимися гениальными даже Ане, которая была в состоянии «да я стеклая, как трезвышко». Монополию запнули куда-то под кровать, решили поиграть в правду или действие, но, поскольку все были в состоянии только лежать и залипать в потолок, играли в упрощенный вариант, который Паша назвал «а давайте попиздим за жизнь». Говорили об учёбе, рассказывали про семьи, детство, планы на жизнь, (Кондратий именно тогда дал им всем кодовые имена в честь поэтов, основываясь на абсолютно неясном принципе), Пестель задел ногой и разбил любимую вазу мамы Кондратия, но Рылеев только тяжело вздохнул и махнул рукой. Под утро, когда уже все немного протрезвели, решили создать закрытую компанию, этакое тайное общество («ребят, ребят, а вы в курсе, что обычно случается с людьми, которые организуют тайные общества?»), Паша предложил «Союз Спасения», а на вопрос кого они будут спасать, пробурчал что-то вроде «друг друга, ну или кого-нибудь там, придумаем, в общем» и уткнулся в подушку. Они, собственно, так и сделали – сидели теперь в столовой только вместе, никого к себе не подпускали, исполняли роль местной мафии, в которую мечтали попасть половина универа, но в основном женская половина, потому что компания у них была преимущественно мужская, и партии там были крайне выгодными, но было бесполезно – почему-то, никого из них отношения не интересовали, а затаскивать новых людей в шайку не хотелось. Поэтому Миша и пришел в такой экстаз – все недоумевали, что самые влиятельные люди универа нашли в щупленьком первокурснике, а сам Бестужев от такого внимания к своей персоне, казалось, совсем не смущался, а даже наоборот, расцветал и одаривал своей улыбкой всех вокруг. Серёжа морщился – Бестужев был совсем ещё ребёнком, мало что понимал, был неуправляемым. Не то, чтобы Серёжу это волновало, просто немного напрягало. Ему удавалось игнорировать Рюмина и его потуги подружиться (почему-то, Миша выбрал жертвой именно его – когда шутил, смотрел за его реакцией, обращался к нему за подтверждением какой-либо очевидной информации, вечно пытался занять соседний стул за обедом, а Аня, предательница, даже не была против, хотя это всегда было её место) примерно месяц. Миша Серёжу вовсе не раздражал, он просто его не понимал – как можно быть вот таким открытым, постоянно улыбаться без повода, таскать бесконечные пастельные свитера. То, что Серёжа не мог понять, как бы ни пытался, его отпугивало. Старался держаться от Бестужева подальше, но тот, как будто специально, все время искал именно его общества, смущался под Серёжиным взглядом, и вообще, был до крайности очаровательным. Такое игнорирование было слишком тяжким для Серёжи – мальчик же умный, деятельный, явно неплохой собеседник, но он ничего не мог с собой поделать. На помощь неожиданно приходит Трубецкой. Они отмечают день рождения Кондратия в квартире Рылеевых, в узком дружеском кругу, присутствуют ещё родители Кондратия (Пестель в пятнадцатый раз слёзно извиняется перед Анастасией Матвеевной за вазу, но та только смеется и машет на него рукой, совсем как её сын). Празднование получается уютное и семейное, Кондратий читает стихи по просьбе Ани, Муравьёв дарит ему ручку Паркер, стилизованную под перо, и билеты на оперу в Мариинку. У Кондратия едва ли не слёзы в глазах, и Серёжа очень доволен – он долго думал над подарком, потому что ну, это же Кондратий, возвышенная натура, хотелось подарить что-нибудь значимое и символичное. Потом все растекаются по комнатам, негромко переговариваясь и крутя в руках бокалы с игристым («только не разбей, Паш», «ну Паша, блять»), и Серёжа остается в гостиной, рассматривая книги на полках и думая, успеет ли он до закрытия метро или придется вызывать такси. — Культурно просвещаешься? — Трубецкой опирается спиной на стеллаж рядом с его рукой, пальцами которой он водит по корешкам книг. — Вроде того, — расплывчато отвечает Муравьёв. Он достает потрепанное подарочное издание «Мартина Идена» Лондона и открывает книгу, наслаждаясь запахом старинной бумаги. — Тем временем, тебя уже минут двадцать едят глазами с другого конца комнаты, — Сергей наклоняется ближе, понижая голос. Серёжа в курсе: Мишин взгляд прожигает в нем дырку весь вечер, и даже сейчас, сквозь огромное пространство гостиной Рылеевых, он этот взгляд чувствует. Апостол честно не понимает, почему мальчишка так привязался именно к нему. Был ведь тот же Трубецкой, тоже серьёзный, тоже молчаливый, тоже Сергей. Почему не попытаться пообщаться с ним? — Серёжа, — Трубецкой склоняется ещё ближе, что с его ростом явно неудобно, и его голос опускается до едва уловимого шепота. — Знаю, тебе трудно сходиться с людьми, потому что тебе всё время кажется, что им от тебя что-то нужно, и я прекрасно тебя понимаю. Но Мишу уже приняли все, а ты всё нос воротишь. Он ведь просто подружиться хочет, смотрит на тебя, в пример себе ставит, а ты его игнорируешь, хотя он ничего плохого тебе не сделал. Не стыдно? И вот как у него это получалось? Трубецкой всегда умудрялся парой простых предложений, сказанных со спокойной и какой-то отсутствующей интонацией, переубедить Кондратия, успокоить Аню, отговорить Пашу от какой-нибудь очередной глупой затеи, и даже на твердо уверенного в своих решениях Апостола влиял так же. Серёжа понятия не имел, откуда это в нем и как он это делает (наверняка, в этом замешаны все те же княжеские корни, или, может быть, ведьмы в роду), но на него это действовало, и это было неприятно, потому что Серёжа считал себя достаточно сформированной личностью, чтобы не поддаваться на подобные манипуляции. — Подумай об этом, — Трубецкой хлопает его по плечу, и отходит, покачивая бокал в руке. Серёжа тяжело вздыхает, ставит обратно книгу, оглаживая пальцами вензеля на переплете, и слышит тихие шаги за собой. — Нравится Лондон? — голос у Миши неуверенный, отдающий трогательным смущением и нотками искристого шампанского. У Бестужева манера речи мягкая и мелодичная, и сам он весь похож на струну скрипки, натянутую, тонкую, издающую протяжные приятные звуки. Серёжа списывает внезапную тягу к сравнениям и метафорам на алкоголь в крови. — Да, легко читается, хорошие сюжеты, есть мораль, — четко и по делу, Серёжа никогда не любил затянутых изысканных речей, оставляя это Рылееву. — Любовь не может сбиться с пути, если только это настоящая любовь, а не хилый уродец, спотыкающийся и падающий на каждом шагу, — внезапно цитирует Миша, воспроизводя выражение Мартина слово в слово. Серёжа хотел бы удивиться, но он знал, что Миша был умнее многих людей, которых ему доводилось встречать – он как-то упоминал, что сдал литературу на сто баллов, и нет, Серёжа не прислушивался, просто именно это запало ему в память. Ладно, возможно, действительно стоило дать Мише хотя бы шанс. — А ты молодец, — Серёжа разворачивается к Рюмину, встречая его взгляд своим. В глазах у Миши бликуют жёлтые огоньки от ламп, и шоколадная радужка светится огнем, сжигающим что-то в самом Серёже. Правда, значит, что карие глаза самые красивые. — Я бы сейчас и не вспомнил, — врет, вспомнил бы, конечно, одно из любимых произведений, зачитывался, когда ему было шестнадцать, а Матвей над ним посмеивался постоянно, потому что любил Серёжа слезливые книжки. Потом, кстати, любить перестал. — А что ты ещё читаешь? — Миша колеблется секунду, но потом все-таки подходит ближе, останавливаясь совсем рядом, почти касается плечом плеча. Серёжа давит внезапное желание отодвинуться, уйти от контакта, ответить что-нибудь циничное. Ты пообещал хотя бы шанс, помнишь, Серёжа? — Много чего. Тургенева, Гоголя, Толстого… Миша обрывает его звонким смешком и смотрит в глаза. Серёже хочется сбежать. Вон дверь балкона рядом, квартира на втором этаже, много времени это бы не заняло. — Нет, это читают все. Что ты читаешь для себя? — Миша кусает губы, желание сбежать всё так же кусает Серёжу изнутри. — Капоте, — он не может отделаться от ощущения, что делится чем-то слишком уж сокровенным. — Брэдбери, Хемингуэй, люблю «Убить пересмешника» Ли. — Интересный выбор. Я не читал «Убить пересмешника». — Прочти, тебе понравится, там… — мобильный вибрирует в кармане. Вот так всегда, как только Серёжа начинал вести себя нормально, кто-то должен был ему помешать, по-другому было никак. Серёжа выдыхает «извини» и, уходя в тёмный коридор, принимает звонок от мамы. Миша появляется в этом же коридоре, когда Муравьёв уже заканчивает разговор и натягивает кроссовки. Маме Серёжа понадобился очень срочно, потому что Ипполит опять выкинул какой-то фокус, а Серёжа всегда лучше всех с ним справлялся, разговаривая с братом спокойным тоном, объясняя в подробностях, почему так делать можно и почему нельзя, а если все-таки сделал, что нужно предпринимать первым делом. Поля к Серёже был привязан, наверное, в первую очередь, из-за этого. — Уже уходишь? — у Миши в голосе даже какое-то огорчение, и Серёжа даже на секунду хочет остаться, позвонив Ипполиту и попросив умаслить маму. Врожденное чувство ответственности тут же громко протестует, и Муравьёв ему поддается. — Да, маме срочна нужна помощь с чем-то, — Серёжа накидывает пиджак (Кондратий ввел дресс-код для своего праздника, так что пришлось соответствовать) и вызывает такси – мысль спуститься сейчас в метро вызывает отторжение. — Передай ребятам мои извинения. Серёжа захлопывает дверь, успевая уловить «пока» Миши и не отвечая на него, и быстро спускается по лестнице. На улице сильно похолодало, Серёжа кутается поглубже в пиджак, пока идет до своего такси. Смутное ощущение чьего-то взгляда на себе его не покидает. Он поднимает голову на окна Кондратия, но замечает только всколыхнувшуюся штору. Ипполит, насупившись, сидит в своей комнате, пока Серёжа выслушивает жалобы мамы и тяжелые вздохи отца. Он думает о том, как ему не хватает Матвея, который бы приехал, разрулил всё, потрепал их с Полей по одинаковым темноволосым макушкам и покатал бы на своей машине. Матвей сейчас где-то в Москве, занимается своей компанией и вряд ли вспоминает о младших братьях. — Ну что, Поля, набедокурил? — Серёжа прикрывает за собой дверь в комнату брата. Тот хмурится, опуская голову, и Муравьёв его понимает – сам был подростком, сам много чего нехорошего делал, сам потом получал. Казалось, что его ограничивают, обрезают крылья, Матвей потом доходчиво объяснил, как стоит себя вести. С Матвеем спорить не хотелось, да и не получилось бы у него, и тогда Серёжа себе пообещал, что если Ипполит будет похож на него самого, он разрешит ему с собой спорить. Знал, понимал, что это необходимо иногда. — Я не понимаю, Серёжа, — Ипполит укладывается головой ему на коленки, стоит присесть рядом. — Я просто вернулся домой чуть позже, ну подумаешь, два часа, но я же ведь не один гулял. Да и мне не пять лет уже, сколько можно меня опекать? — Ага, не пять, а пятнадцать, думать уже должен, — Апостол треплет его по волосам, откидываясь спиной на стенку с приклеенными на неё плакатами за собой. Поля до ужаса обожал всякие инди-группы, заслушивался альтернативным роком, и едва не задушил Серёжу в объятиях, когда он подарил ему билет на концерт Twenty One Pilots на четырнадцатый день рождения. Страсть к музыке перерастала в желание самому бренчать на гитаре, и как считала мама, в «предрасположенность к плохим компаниям». Серёжа так не считал, но с Анной Семёновной не спорил. Он ей и так нервы все вытрепал, когда был в Полином возрасте. — Все равно, домашний арест – это слишком жестоко, — заявляет Ипполит, перекладываясь с Серёжиных колен на подушку. — Я считаю, это несправедливо. — Я тоже, Поль, — откликается Серёжа, слишком любящий младшего брата, чтобы сейчас грузить его голову понятиями об ответственности и читать нотации. Он встает с кровати и приглушает свет. — Посмотрю, что смогу сделать. Засыпай. — Ты лучший, Серёж, — бурчит Поля куда-то в подушку, натягивая одеяло повыше. Муравьёву удалось выторговать для Ипполита одну неделю домашнего ареста вместо двух, хотя отец сопротивлялся долго и упорно, но мама сжалилась и все-таки разрешила, начала хлопотать вокруг Серёжи, напоила чаем, расспрашивала про университет, учёбу, попросила извиниться перед Кондратием ещё и за неё. Серёжа согласно на все кивал, и через полчаса засобирался домой. Мама в прихожей крепко его обняла, прошептала «спасибо, что хоть за одного ребёнка в этой семье не нужно волноваться», и Серёжа ей улыбнулся, хотя внутри неприятно завозилась тревога, но Серёжа ей значения тогда не придал. А зря. На следующий день он доходит до столовой почти к окончанию перерыва, и за столом уже все в полном составе. Серёжа опускается на стул рядом с Кондратием и уже набирает воздуха для оправдательной речи, когда Рылеев прищуривается и перебивает его. — Не начинай, ты спасал Польку, я в курсе, — Кондратий неаккуратно складывает кучу каких-то листов в портфель. Серёжа смотрит вопросительно. — Он мне написал. Попросил на тебя не обижаться, хотя я и не планировал. «Чокнутая семейка», – думает Серёжа, расслабляясь на стуле. Миша напротив него чуть хмурится, натягивает рукава свитера на костяшки, и выглядит так, как будто не знает, что он здесь забыл. Серёжа терпеливо ждет, и не прогадывает. — А кто такой Полька? — Миша с опаской поднимает глаза, как будто в пасть хищнику смотрит, и Серёжа мысленно дает себе подзатыльник: это ж надо было так его запугать, что он даже спрашивать что-то боится. — Младший брат. — Понятно, — на лоб Бестужева падает прядь медовых кудрей, и у Муравьёва чуть зудят руки. Почему-то очень хочется её поправить, провести рукой по волосам. Черт, что за мысли, Апостол? — Я прочитал, кстати. — Что? — «Убить пересмешника». Прочитал. Серёжины брови неконтролируемо ползут вверх. — За ночь? — Вроде того, — Миша улыбается солнечно, закусывает губу. Сейчас он кажется совсем маленьким, едва ли не Полькиным ровесником, и у Серёжи теплеет в груди. Трубецкой наблюдает за ними, склонив голову набок. — Мне понравилось. — Что же, я рад, — Муравьёв пересиливает себя и улыбается в ответ, и очень надеется, что улыбка выходит искренней, потому что в этот раз он действительно имеет её в виду. Судя по тому, как Миша светится, так и получается. Он не знает, как всё происходит и почему всё начинается именно с этого момента. Но то, что начинается, это факт. Раз – и они без умолку обсуждают книги. Книги были маленьким тайным увлечением Серёжи – ему бы кодексы зубрить, а он зачитывался Кафкой и Уайлдом. Книги были Мишиной страстью. Миша интересуется у него, что можно почитать из Капоте, и Серёжа в красках расписывает ему все прелести «Хладнокровного убийства», плавно переходя на особенности стиля написания, абсолютно гениального, по мнению Муравьёва. Серёжа цитирует за обедом что-то из «Божественной комедии», и Миша тут же подхватывает, наизусть рассказывает до конца отрывка, пялясь в потолок и вспоминая, а потом улыбается широко и даже краснеет немного, когда Апостол его хвалит, бросая уважительное «ты молодец, Мишель». Когда холодает, Миша начинает носить красную несуразную шапку, Серёжа приветствует его фразой «здравствуй, Холден Колфилд, как прошел день?», и Мишель дуется, но шапку все равно носит. Бестужев восхищается Сартром, Муравьёв – Ницше, но оба признают гениальность текстов Оксимирона (не спрашивайте, серьёзно, не стоит). Они одновременно начинают «Молчание ягнят», обсуждая в километровых переписках средства выразительности, при помощи которых нагнетается атмосфера, спорят о британских романах – Серёжа все ещё ратует за то, что «Грозовой перевал» потрясающий, и Эмили Бронте была намного талантливее сестры, Миша продолжает защищать «Джейн Эйр» вместе с Шарлоттой. Апостол замечает у Миши «Оно» Кинга, закатывает глаза, но ничего не говорит, потому что не хочет получить по голове книгой, в которой больше тысячи страниц, и когда Рюмин заканчивает, подсовывает ему томик Лавкрафта. Бестужев цитирует «Собор Парижской Богоматери» на французском, Муравьёв на этом же французском ему отвечает, и Миша пару минут молча на него пялится, пораженный. Миша весело сообщает Серёже, что взял в библиотеке «Опасные связи», но не знает, о чем она, и Кондратий с Серёжей в один голос тянут «ооу, удачи», Аня смеётся. Они как-то смотрели фильм на общем собрании Союза – выбирала Аня, и она же потом отбивалась от насмешек. Серёжа читает Драйзера, Миша говорит, что это скучно, и получает сопротивление ещё и от Трубецкого, которого задело упоминание любимого писателя и слова «скучно» в одном предложении. Бумажные страницы, печатные буквы, твердые переплеты – отныне и навсегда делятся на двоих. Два – и они начинают сидеть рядом на собраниях у Рылеева и спорить о видах шампанского. Бестужев говорит, что мартини асти отвратительное, на что получает ошарашенные взгляды от Кондратия и Паши, которые на это самое мартини асти были готовы молиться, Серёжа мешает себе и Трубецкому виски с колой и льдом, Аня заливает всё подряд в высокий фужер, игнорируя предупреждающие взгляды и шутки про женский алкоголизм («это пина колада!», «Ань, ты льешь туда водку»). Бельская вспоминает тот-самый-великий-день, и просит Серёжу повторить фокус с бокалом шампанского (под великим днём значилось окончание первого курса, которое они сначала праздновали в фешенебельном французском ресторане, а потом поехали в гараж Пашиных родителей, потому что Пестель упомянул что-то про самогон, и там нашлись старинные хрустальные бокалы, с одним из которых Серёжа и показал фокус). Муравьёв нехотя ищет бокал и блюдце, и с первого раза удерживает хрупкую конструкцию на голове, получая восхищение в Мишиных глазах в награду. Миша неконтролируемо подбирается ближе, занимает прочное место в списке важных в одной известной социальной сети, хоть и находится там после Ани, Паши и Ипполита, который без остановки шлет старшему брату мемы. Бестужев выясняет его предпочтения в еде, музыке, фильмах, много рассказывает о себе, вспоминает про родную деревню под Нижним, про детство, заразительно смеется, очаровательно икает от шампанского, ерошит светлые волосы, вызывается в магазин за добавкой с Пашей, пьет энергетики в непомерных количествах. Страдает потом от похмелья рядом с Серёжей, злобно косясь на него, и пытаясь выпытать, как ему и Трубецкому удается пить, но не напиваться. Оба Серёжи переглядываются между собой – виски в идеальных, выверенных путем метода проб и ошибок, пропорциях перемешанный с колой, с добавлением ровно четырёх кубиков льда, был их личным изобретением, которое они создали на кухне Трубецкого в новогоднюю ночь, когда все остальные уже ушли в несознанку из-за смешения градусов. Миша нравится родителям Рылеева, нравится родителям Пестеля, нравится преподавателям, и не нравится студентам, потому что слишком быстро и не слишком справедливо оказался среди элиты. Бестужев говорит об этом, и вечная улыбка наполняется горечью. Серёжа спокойным тоном объясняет ему, что «нравиться» это понятие относительное, и, если Миша вдруг заподозрит какую-нибудь подлянку в свою сторону, он тут же должен рассказать кому-нибудь из них, не зря же они Союз Спасения. Миша неотвратимо становится на расстояние куда меньшее, чем расстояние вытянутой руки, а Серёжа ничего не может с этим сделать, и, кажется, в этот раз, даже не хочет. Бестужев всегда доброжелателен, всегда шутит, сам же смеется, совершает импульсивные поступки, не дающие ему ничего, кроме удовлетворения секундного порыва (и Трубецкой где-то глубоко внутри уверен, что однажды это приведет к чему-то нехорошему, а с прогнозами у него всегда было всё в порядке), но у Муравьёва больше не находится ни одной причины, чтобы Мишу избегать. Три – и они становятся лучшими друзьями, с полноправным физическим контактом и прозвищем «неразлучники» от Рылеева. Серёжа дает Мише ласковые подзатыльники, больше напоминающие поглаживания по голове, одергивает Бестужева за капюшон толстовки, когда тот собирается переходить дорогу на красный свет, пишет «какое гулять, Рюмин, ты видел, что на улице?», на что получает «не нуди, Апостол». Миша знает, что нужно взять в столовке, если Муравьёв задерживается, чтобы он потом не стоял в очереди, знает, что стоит включить в наушниках, разделенных на двоих, знает, во сколько у Серёжи заканчиваются пары. Миша перескакивает на первое место в важных, и Серёжа не представляет, как будет объяснять это Ане, так что молчит. Серёжа зовет Бестужева к себе переночевать, когда тот жалуется, что совершенно не может готовиться к зачетам в общаге, и Миша в его квартире выглядит так правильно и естественно, словно всегда в ней жил. Миша просит погонять его по вопросам, и Муравьёв послушно зачитывает их с листа, слушая монотонные заученные ответы. Начинаются прогулки только вдвоём, потому что Кондратий с Трубецким вечно заняты чем-то (у Серёжи странное предчувствие насчет этих двоих), Аня с головой в учёбе, а Пестель неожиданно рьяно принимается за деятельность в студсовете. Миша знакомится с его родителями, Ипполит приходит от него в почти щенячий восторг, и Серёжа даже немного ревнует, если быть до конца уж честным, потому что привык быть незаменимым старшим братом после отъезда Матвея. Бестужев берет кофе на двоих в Старбаксе, теперь точно зная, какой пьет Муравьёв, Серёжа всегда покупает цитрусовые леденцы, когда ходит за продуктами, хотя сам не большой фанат, но Миша ведь любит. Переписываются во время пар, разговаривают вполголоса на собраниях, сидя близко, тепло, согревающе, обмениваются дружескими подколами, делают дурацкие фото друг друга. В Мишиных волосах бликует осеннее солнце, а Серёже хочется прикрыть глаза рукой от того, насколько ярко светятся золотистые кудри под стрелами лучей. Миша похож на солнце: у него тёплая улыбка, озаряющая все вокруг, волосы оттенка пшеницы, тёплый смех, солнечной бурей проносящийся по помещению, тёплые карие глаза. Тепло, тепло, тепло. Раз, два, три. Серёжина жизнь сломалась за три шага, в едином счете вальса. Тогда он ещё об этом не знал. Все начинается, когда проходит зима и только-только наступает март. Хотя, в их случае и можно было списать всё на весеннее обострение, но как-то не очень получалось. Да и замечать за собой странности (как и за другими) Серёжа начал ещё в феврале. То, как Миша улыбался; то, как Миша смотрел; то, как он любил бег по лестницам. Серёжино сердце бежало ему вслед. Стучало на опережение, качало кровь с усилием, едва не останавливалось. Серёжа так влюблен. Миша был чудесным, Миша казался идеальным и незаменимым, Миша любил обниматься и ненавидел таскать перчатки, поэтому Муравьёв грел продрогшие ладони в своих теплых пальцах. Миша был самым лучшим другом. Серёжа так не взаимно влюблен. Было глупо надеяться на что-то – Серёжа понимал. Бестужев был совсем ещё неискушенным мальчиком, никого не выделял, светил всем одинаково ровным светом, и как бы Апостолу не хотелось забрать весь этот свет себе – он никогда ему не принадлежал. Вернее, принадлежал, конечно, но в той же степени, что и всем остальным, и этого уже должно было быть достаточно. Серёже достаточно не было. Хотелось прижать к себе и не отпускать, хотелось греться в объятиях, задерживаясь в них подольше, чем на дружескую долю секунды, хотелось целовать покрасневшие от мороза костяшки, хотелось забрать его с чужих глаз, не позволяя делиться драгоценными фотонами света с теми, кто этого не заслуживал. Но было нельзя. В последние дни февраля все вели себя странно. И Муравьёв даже не смог бы сказать, в чем эта странность заключалась. Присутствовало ощущение чего-то другого, неуловимого, чужого, словно в каком-то зазеркалье, где на вид все так же, но суть напрочь исковеркана. Либо никто, кроме Серёжи этого не замечал, либо он просто выдумал что-то и теперь страдал. Миша был каким-то несобранным и постоянно рассеянно улыбался, а на все Серёжины «всё хорошо?» улыбался ярче, до боли в глазах, и кивал, тут же смущаясь; Кондратий молчал, и это уже наводило на тревожные мысли; Аня постоянно проверяла телефон и оглядывалась; Паша остервенело учился; Трубецкой мягко улыбался. Серёжа давил желание вскочить и заорать «да что с вами со всеми?» и прятал подальше глупый, детский страх. — Все помнят про сегодня? — подает голос Кондратий, постукивая ручкой по столу. На сегодня была назначена грандиозная вечеринка у Рылеева дома, и это несмотря на то, что завтра опять на учёбу. Серёже не хотелось идти. Погода была отвратная. Одно с другим никак не соотносилось, терять драгоценное спокойствие, с которым Муравьёв так долго жил, стало нормой, и беспокойные мысли вечно роились в голове. Дико хотелось отдохнуть, уехать в какое-нибудь тёплое место недельки на две, чтобы Миша не мозолил глаза – зажмуриваться, прячась от ярких улыбок, надоело. — Конечно, — отвечает Аня одна за всех, и она Серёжу тоже напрягает. Сидит с неестественно прямой спиной, крутит локон на палец и выглядит не то нервной, не то возбужденной. Муравьёв ни черта не понимал. Что-то проясняется, когда он заходит домой к Рылееву. Тут уже накурено и играет громкая музыка, Серёжа морщится и вылавливает взглядом Мишу, который уже спешит к нему. Бестужев подает напиток, кажется, какой-то алкогольный коктейль, и Серёжа его принимает, но пить не спешит – неизвестно, какая лабуда тут намешана. Мишель почти тянет его за собой, и его лицо светится предвкушением чего-то хорошего. Серёжа засматривается на пару секунд. — Я должен тебе кое-что сказать, Серёжа, — начинает Миша, чуть волнуясь, хмурит брови и кусает губы. — Я… — Секунду, Мишель, — Муравьёв мягко перехватывает его за запястье, разворачивая в другое направление. — Нужно более подходящее место для разговоров. Серёжа ведет его в спальню, потому что едва ли Кондратий бы запустил туда кого-нибудь, пока там не собрались они шестеро, но стратегия оказывается в корне неверной: стоит ему открыть дверь, как Кондратий с Трубецким отлетают друг от друга, тяжело дыша и облизывая губы. — Вау, — всё, на что его хватает. Ну, теперь хотя бы понятно, что не так было с этими двумя. Миша за его спиной громко полузадушенно вздыхает, а потом уходит – Серёжа чувствует, потому что больше не ощущает его присутствия за своим плечом. Их немая сцена продолжается. Муравьёв расслабляется: вот они двое, кажется, и не из зазеркалья вовсе, и от этого ему легче. — Наконец-то вы высунули головы из одного места, — Серёжа опирается плечом на косяк и улыбается. — Хештег Кондрагей форэвер. Аня будет счастлива. — Уйди, а, — просит Кондратий, но на его лицо возвращается та самая поэтическая улыбка, а Серёже больше и не надо. — И как давно? — Апостол, свали, — Трубецкой успешно играет раздражение, его глаза сверкают довольным огоньком, и Серёжа со смехом подчиняется, захлопывая за собой дверь. Он чувствует, как всё тело на секунду обнимает тепло, но потом сразу же уходит, растворяется в никуда, оставляя только прежнее беспокойство и пустоту. Он нигде не может найти Мишу или хотя бы Аню. Пашу и искать не надо, он всегда в центре веселья на подобных мероприятиях. У Серёжи в животе как будто появляется змея, скользящая по внутренностям, и его резко начинает тошнить. «Только этого не хватало», – думает Муравьёв, пробираясь к выходу. Нужно срочно уйти отсюда, всё внутри подсказывало, что нужно бежать, вернуться домой, и Серёжа, полагаясь на интуицию, решил так и сделать. В такси было хреново: его укачивало, было холодно, но одновременно жарко, и Серёжа дышать лишний раз боялся. В квартире почти сдернул с себя куртку и понесся в ванную, обессиленно оперся руками на раковину. Было ощущение, что ещё секунда – и он просто потеряет сознание, отключившись на полу, а его голова найдет какой-нибудь острый угол по пути. Грудь резко сжало, и он попытался сделать вдох, но бесполезно – изо рта вырвался жалобный полувсхлип, а в следующее мгновение он уже отхаркивал желчь вместе с, кажется, кровью. Вечерок сегодня так себе, конечно. Когда болезненная судорога заканчивается, Серёжа поднимает голову и смотрит в зеркало – вид ещё тот. Он слизывает кровь с губ, сглатывает неприятный привкус и опускает взгляд. В раковине, прямо в разводах тёмной бордовой крови, лежал лепесток. Жёлтый, блять, лепесток. Серёжа оседает на холодный кафель. Твою ж мать. Сначала Муравьёв долго сидит на кафеле, пытаясь осознать произошедшее, потом осторожно поднимается и сразу же едва не сваливается обратно – ноги онемели до такой степени, что не то что не держали, а даже не сгибались. Еле как, опираясь на стенку, доходит до кухни, дрожащими руками наливает воду в стакан, и пьет. Жадно, громко сглатывая, ощущая, как вода проходится по раздраженной глотке. Он щелкает выключателем в гостиной – и даже неяркий свет больно бьёт по глазам, заставляя зашипеть. Серёжа переодевается в домашнюю футболку и штаны, хоть это и дается жутко трудно, потому что сил в нем почти не осталось. В ванную идти не хочется, и Апостол все ещё лелеет надежду на то, что лепесток ему просто привиделся. Но нет, когда Серёжа заглядывает в раковину, он все ещё там, ярко желтеет, контрастируя с кровью. Апостол пытается подключить рациональную часть мозга: возможно, лепесток мог оказаться в раковине случайно, да вот только цветов у него в квартире не было, ключ был только у Серёжи и хозяйки, да и с одежды он явно не мог упасть. Муравьёв пальцами достает лепесток из кровавого месива, и тот легонько ложится в ладонь, нежный, мягкий, податливо мнущийся, весь в бурых пятнах. Сохраняй спокойствие, глубоко дыши, думай. Что можно сделать? Иногда Серёжа был очень благодарен за то, что попросту не умел плакать. Ладно, очевидно, оставался один вариант: Серёжа выхаркал лепесток вместе с кровью. Вряд ли он ел что-то, что содержало бы в себе лепестки (он бы наверняка знал об этом), так что ничего не оставалось делать, придется гуглить. Серёжа открывает кран, и вода течет вниз, разбавляя кровь, смывая её с кипенно-белой керамики, а в Серёжиной глотке что-то скребется. Он глухо и мокро закашливается, прикрывая рот рукой, и на секунду как будто чем-то давится. Раскрывает ладонь – на ней остается ещё один лепесток. Пиздец. Дыши, как учили. Раз-два, выдох, раз-два, выдох… Ты со всем справишься. Ноутбук включается быстро, отсвечивая яблоком на стену напротив, где-то на кухне щелкает чайник, но всё желание успокоить надрывно болящее горло у Серёжи пропадает, когда он выкладывает лепестки рядом с ноутбуком. Он даже понятия не имеет, от какого они вообще цветка, и эта мысль вызывает какой-то истерический смешок. Действительно, так ли важен сорт цветка, если ты кашляешь его лепестками. Муравьёв заносит пальцы над клавиатурой, но застывает в ступоре, потому что откровенно не знает, как сформулировать запрос. Что делать, если ты кашляешь цветами? Что бывает, если тебе в рот залетают семена растений? Могут ли прорасти цветы на внутренних органах? Серёжа сдается и вбивает простое «кашель с цветами». Открывает ссылки по очереди, первую, вторую, третью. Слова «цветочная тошнота», «неразделенная любовь» и «летальный исход», кажется, отпечатываются на внутренней стороне века, навсегда забирая способность дышать (в прямом и переносном смысле). Ханахаки. Так это называется. Серёжа сползает со стула на пол, заходясь в истерическом смехе и закрывая лицо руками. Нет, Серёжа не сумасшедший, и даже не больной. Серёжа влюблен. В человека, который считает его лучшим другом. И ни за что не ответит ему взаимностью. Даже цветы, и те жёлтые, именно того цвета, который так стойко ассоциировался с Мишей. Ты умрешь, Серёжа. У м р е ш ь. Сдохнешь, понимаешь? Благодари своё влюбчивое сердечко, которое выбрало твоего лучшего друга, и прими эти цветы в знак твоего фатума. Первое, о чем он думает – он не хочет умирать. Ему даже двадцати одного нет, у него впереди было столько планов, столько желаний, столько надежд. Было. Он обещал Ане быть свидетелем на свадьбе. Обещал Паше съездить на Октоберфест после выпуска из универа. Обещал Ипполиту свозить его на чей-нибудь концерт на Уэмбли. Обещал Кондратию подговорить отца на литературные вечера в Летнем саду. Обещал Трубецкому посетить с ним Экономический форум. Обещал маме с папой быть достойным представителем династии. Обещал Мише… впрочем, теперь уже неважно. Теперь всё это не имело никакого значения. Абсолютно. У Серёжи полное ощущение, что он проходит все стадии принятия разом: отрицание он проскакивает сразу же, потому что ну как тут отрицать, он же буквально лично вытащил лепесток у себя изо рта, для гнева он слишком вымотан, торг не пройдет – эта штука лечится только одним путем и для него этот путь закрыт. Депрессию и принятие он перемалывает в себе всю ночь, сидя на подоконнике с настежь открытым окном (может, от пневмонии он умрет раньше?). Он много думает. Он откашливает ещё два лепестка. Он читает всё, что у него получается найти. «От трех до девяти месяцев в хорошем случае; до трех недель в плохом». Серёжа не знает, какой у него случай, и, если честно, у него даже нет желания узнавать. Если уж принимать, так принимать полностью и безоговорочно, ровно столько дней, сколько осталось, не пытаясь играть в догонялки со смертью. Хочется позвонить маме – послушать её голос, поговорить о какой-нибудь чепухе, обсудить ежегодный летний сбор всей семьи на даче (мама каждый год придумывала что-то новое, сочиняла какие-нибудь рецепты, высаживала новые сорта пионов), Польку и его неумелое бренчание на гитаре, может быть, она бы даже дала трубку самому Ипполиту, и Серёжа бы с улыбкой слушал жалобы и пререкания на том конце провода. Можно позвонить Трубецкому – сказать «Серёжа, я так загнался, помоги», и он бы, как обычно, парой прямолинейных предложений разбил в пух и прах все гложущие аргументы. Вот только время сейчас почти пять утра, мама со стопроцентной вероятностью спит, Трубецкой спит с вероятностью сто минус один Кондратий Рылеев процентов, и Серёжа не хочет вмешиваться в чужое счастье и благополучие своими проблемами, даже если они угрожали придушить (буквально, придушить) его в самое ближайшее время. О варианте позвонить Мише Серёжа не хочет даже думать. Где-то вдалеке занимается рассвет, небо светлеет, и Серёжа все-таки наливает себе чай в большую кружку, наблюдая за тем, как первые багряные лучи прорезаются сквозь тяжелые сероватые тучи. Он делает несколько фотографий, выбирает самую удачную, и переименовывает в «потерянный рай. jpg», потому что ему кажется, что это невероятно символично. Потому что небо действительно сгорает в огне от края до края, и в нем и правда исчезают все Серёжины надежды и мечты. Он недолго думает, а потом чистит галерею полностью, оставляя только эту фотографию. Удаляет всё: от фотографий конспектов и детских фоток Поли, которыми можно было его шантажировать, до селфи в зеркале с Аней и фотографий Миши, ловящего снег языком. Не жалеет ничего, и за это отдает себе должное: наверное, ещё вчера бы так не смог. Решает вести этакий фото-дневник: будет фотографировать всё, что кажется ему стоящим того, чтобы запомнить это, сохранить в бессмертной памяти телефона, потому что теперь каждое мгновение стоило неизмеримо много. Будет давать особенные названия по наитию – ассоциации, песни, что угодно. Потом, может быть Аня заберет себе телефон (она была единственной, кто знала пароль – день рождения Ипполита) и порадуется. Или поплачет. Она давно не плакала – с того самого вечера в подворотне. Серёжа приезжает в универ к первой паре, хотя заниматься учебой теперь все равно нет смысла, но тем не менее, репутация одного из лучших учеников курса обязывает. Что удивительно, Ани не наблюдается ни на первой паре, ни на второй, зато она приезжает к третьей, заходит в аудиторию, кутаясь в толстовку размера на три больше её самой и отчаянно зевая. — Весёлая ночка, — поясняет Бельская, падая рядом и тут же упираясь лбом в сложенные на столе руки. «Мда, у меня тоже», – хочется ответить Серёже, но он только достает тетрадь и готовится записывать лекцию за Александром Павловичем. Иногда он не понимал, как Аня умудряется совмещать в себе синдром отличника и тягу к тусовкам. Но это же Анна Бельская, суперженщина, и Пестеля на скаку остановит, и в аудиторию на экзамен первая зайдет. Александр Павлович отпускает их пораньше, так что в столовой они оказываются одними из первых. Аня берет всего и побольше на всех, Серёжа ей помогает, и они уже давно сидят на своих местах – Аня справа от него, хотя теперь это было место Миши, но стоило Бельской попытаться пересесть дальше, Муравьев закинул руку на спинку её стула, что было их негласным жестом, и Аня покорно осталась, где сидела, когда в столовой появляются Кондратий и Серёжа. Апостолу бы отпустить что-то язвительное в своём духе, но слова застревают у него на языке, когда он видит улыбку Кондратия. Парой минут позже появляются и Миша с Пашей, и Серёжа старается не обращать внимания на тянущую в районе сердца боль, пытается отвлечься на что-то. Миша подвисает на несколько секунд, глядя на собственное место, занятое Аней, потом переводит взгляд на Муравьёва, но Серёжа это скорее чувствует, потому что глаз на Мишу не поднимает, усиленно копаясь в настройках своего телефона, так что Бестужев усаживается рядом с Пашей. — Представляете, дорогие мои, — в своей манере начинает Пестель. — Оказывается, наш воробушек уже вылетел из гнезда и полетел на поиски приключений в чужое, — Паша ухмыляется и пихает краснеющего Мишу. — О чем ты? — Трубецкой отрывается от учебника по высшей математике. — А вы знали, что у нашего Мишутки роман? — Пестель как-то злобно хихикает, когда Миша опускает голову, бурча что-то себе под нос. — Да, да, уже давно, и не с кем-нибудь, а с Катенькой Бороздиной, нужно было видеть, что они вытворяли вчера вечером на глазах у всей гостиной, — он разворачивается к дальнему столу в углу, и Миша разворачивается за ним. Миловидная блондинка тут же поднимает голову и посылает Мише воздушный поцелуй. Тишина такая, что можно резать ножом. Тишина такая, что Серёжа, кажется, даже может услышать шелест цветочных лепестков внутри. Так вот в чем дело. Вот почему именно вчера. Время запускает отсчет: тик-так, тик-так, Серёжа, будь готов. Паша, видимо, решает разрядить атмосферу. — Вы знаете, я бы и сам не про… — Ты хорошо себя чувствуешь? — резко и грубовато обрывает Пестеля Аня, разворачиваясь к Муравьёву. Хмурится, заламывает брови, смотрит с волнением. Серёжа на секунду теряется, потому что он не привык ей врать, а ещё его немного пугает то, что она спросила именно это. Как будто видела, что с ним происходит. Ему удается с собой справиться. — Конечно, почему ты спрашиваешь? — Слушайте, состояние Серого сей… — Ты дышишь с хрипами, — Аня, все ещё не обращая внимания на Пашу, пододвигается ближе к Серёже. Он боковым зрением улавливает, как Бестужев поднимает на него голову. А ещё Серёжа улавливает, как у него внутри все падает. Как она, чёрт возьми, вообще это услышала? — Спал со сквозняком, забыл закрыть окно, — первое, что приходит в голову, но его мозг всегда хорошо справлялся со стрессовыми ситуациями. — Честно, Серёжа? — Кондратий внимательно изучает его лицо. — Ты не похож на человека, который сегодня спал. Серёжа натыкается на взволнованный взгляд Миши. Цветы внутри оживают, уже изученное чувство стягивающего першения в горле возвращается. — Извините, — Серёжа выходит из-за стола. Нужно успеть хотя бы до туалета, не то чертовы жёлтые лепестки полезут прямо здесь. Уже почти на выходе он слышит окликающего его Мишу, но даже не оборачивается. Только бы успеть. Отвлекись на что-нибудь, ну. Он успевает защелкнуть замок в кабинку за секунду до того, как жёлтые лепестки вылетают из него комком, измазанным в крови. В этот раз их ощутимо больше, Серёжа не успевает понять сколько, потому что тут же смывает их в унитаз. Его снова тошнит, голову простреливает сильной болью, и он опирается спиной на стенку, гулко сглатывая. Горло отзывается ноющим судорожным рефлексом, и Муравьёв благодарит себя за то, что не успел ничего съесть. Вернуться на пары представляется задачей непосильной, так что он достает телефон из кармана, нажимая «1» на быстром наборе. — Серёжа? Что-то случилось? — трубку берут мгновенно, отец знает, что средний сын звонит только в очень крайних случаях. — Да, я плохо себя чувствую, а до дома вряд ли сам доеду, ты можешь прислать кого-нибудь, пожалуйста? — Пять минут, — в голосе старшего Муравьёва-Апостола звучит неподдельная тревога. — Спасибо. Серёжа умывается ледяной водой, отфыркивается, и капли стекают по острому носу, разбиваясь о поверхность раковины. Он дожидается, пока прозвенит сигнал к началу пары, и только тогда выходит из туалета, забирает своё пальто и выходит на улицу. На свежем воздухе ощутимо лучше, тошнота немного успокаивается, и Серёжа быстрым шагом направляется к чёрному S-классу с тонированными стеклами. Водитель открывает перед ним дверь. «Можно было и что-нибудь попроще», – думается Серёже, но он знает, что отец выслал лучшее, что было, потому что переживал. Он уже почти усаживается в салон, когда его окликают громким «Серёжа!», и он видит почти летящего к нему Бестужева. Без шапки. В распахнутом пальто. Придурок. — Серёжа, я… — Миша задыхается от бега, волосы падают ему на лоб, и Муравьёв кивает водителю. Тот усаживается в машину, а Серёжа снова переводит взгляд на Мишу, крепко вцепляясь пальцами в открытую заднюю дверь. Почему-то, когда Бестужев был рядом, слабость снова накатывала волнами, клоня в сон, притягивая к земле. — Куда ты? Ну вот и зачем он такой очаровательный? Как мальчик маленький, ни оттолкнуть от себя, ни послать куда подальше, ни-че-го. Стой да любуйся на волосы растрепанные, горящие румянцем щеки, и думай, как тебе со всем этим быть, потому что рядом быть больно, а не быть рядом – невозможно. — Домой, Миш, — Серёжа вкладывает всю ласковую интонацию, которая у него есть. — Но ведь пары… — Так и у тебя пары. Миша несколько раз открывает и закрывает рот, как рыба, неуверенно обводит взглядом машину, за которую Муравьёв-Апостол, кстати, все ещё держится, как за спасательный круг, а потом вопросительно смотрит на Серёжу. Боже, ну ты и чудо, конечно. — Отец прислал машину, Мишель. Я к родителям поеду, — Серёжа протягивает руку и поправляет воротник Мишиного пальто. — Чувствую себя и правда не очень здорово. — Заболел? — Миша хмурится, подходит ближе, пытается коснуться ладонью лба Серёжи, но тот руку перехватывает и качает головой. — Не стоит, Миш. Возвращайся на пары. Я напишу. Бестужев хмурится сильнее, но покорно отодвигается, и Серёжа наконец садится в машину, захлопывая за собой дверь. Ехать недолго, минут двадцать, и Серёжа откидывается на кожаное сидение, засекая время. Проходит ровно четыре минуты, прежде чем приходят «ты у родителей?» и «мне приехать?» от Ани. Вообще, он был бы не против её общества, но с ней бы неизбежно придется говорить о Мише, а этого ему хочется в последнюю очередь, так что он отправляет «справлюсь, отпишусь позже», и отключает мобильный, отнимая у кого-либо возможность ему написывать. Хотелось побыть одному. У родителей этого, конечно, не получится, но против мамы и Поли он тоже ничего не имел. Дома, помимо мамы и Поли, оказывается ещё и глава семейства, что вообще-то редкость, и Серёжу тут же облепляют со всех сторон с вопросами о его здоровье и самочувствии. Мама делает ему молоко с медом, Поля пытается ей помочь, но только больше мешается, отец над ними посмеивается, и Муравьёву никогда не хочется покидать эту атмосферу, ему хочется забыть про ужасную реальность, про все ещё неизвестно какие цветы, обвивающие легкие – ему казалось, что он их чувствовал, оплетали косточку за косточкой, цеплялись за сухожилия, стягивали всё внутри. Ощущения не из приятных, надо сказать. Поля жертвует ему свой ноутбук, а сам уходит играть на гитаре, и Серёжа включает какой-то из скачанных сериалов, пялясь в экран, но не вникая в то, что там происходит. Он открывает новую вкладку, забивает «лекарства от ханахаки» и не находит никаких предложений, кроме самоубийства и хирургического вмешательства, а ещё каких-то таблеток. Изучить не успевает, потому что слышит в коридоре голос Ипполита и оперативно чистит историю браузера. Решает проверить всё позже – может, вылечить не способно ничто, но хотя бы боль преуменьшить, он такими темпами скорее упадет в обморок, ударившись головой о что-нибудь, чем реально умрет от удушья цветами. Серёже больно. Морально, в основном, но физически, конечно, тоже. Миша от него в миллиметрах, но одновременно настолько далеко, что и представить нельзя, и у Серёжи под рёбрами чувство болезненной зависимости от карих глаз, улыбки и смеха, переливающегося колокольчиками. Миша всегда тут, Миша рядом, но Миша на расстоянии близком к бесконечности; светит, но прикоснуться нельзя, прямо как к Солнцу. Солнечный свет лечит. А ещё солнечный свет сжигает. Муравьёв не знал, что хуже. Лечащий свет давал робкую надежду на взаимность, и честно, лучше бы этой надежды у Серёжи никогда не было, потому что сил она не давала, она медленно и мучительно убивала. Солнечный огонь, сжигающий, воспламеняющий, был привлекательным и очаровывающим, стихия, солнечная буря, сносящая всё на своем пути, заканчивает все одним лучом, похожим на копье, быстро и безболезненно, но с криком, свистом, стоном, отдававшимися резкой болью в виски. Серёже сейчас было всё равно, какая смерть. Лишь бы закончилось. Серёжа не хочет с пустотой в груди, заполняющейся цветами так быстро, что он не успеет и вскрикнуть; Серёжа хочет быстро и спокойно, и если умирать, то с честью, навсегда утопая в шоколаде глаз, сдаваясь, уходя камнем на дно. Тик-так – отдается звоном в ушах – тик-так. Миша, судя по улыбке, счастлив, у Миши теперь есть Катя, такая же солнечная и милая, и наверняка энергичная, не такая, как Серёжа; у Серёжи характер сложный, к нему нужно подступаться долго, и Миша так и делал. Серёжа холодный, Серёжа флегматичный, Серёжа – Мишина почти полная противоположность, но они похожи. Муравьёв не знал, чем: возможно, неуловимыми жестами, случайными касаниями, странной мягкостью, правда, в отношении абсолютно разных вещей.

ты просто силуэт так далеко, в чужих руках и если спросишь, мне мне всё равно, пусть будет так

Ипполит заглядывает в комнату, рассматривает брата пару секунд, а потом с разбега прыгает к нему на кровать, обнимая за шею. — Выглядишь так, будто тебе нужны обнимашки. Серёжа смеется. Все же, он был жив, по крайней мере, пока.

забудь как страшный сон, мы тут не первые поддались собственным демонам

Лепестки тянутся бесконечной жёлтой чередой, за ними следуют следы от крови, головная боль, расцарапанное горло. Серёжа мучается, Серёже уже хочется вспороть легкие и вынуть все эти чёртовы цветы (он, кстати, так и не знает, что это за цветы), а ведь прошло только две недели. Он успешно скрывает ото всех: и он не знает, кого за это благодарить - удачу ли, стечение обстоятельств, что-то ещё. Обычно самые внимательные Аня и Кондратий не видели, и это было хорошо. Не видели постоянную пачку влажных салфеток и бутылку воды с собой, не видели того, что излюбленные белые и светло-голубые рубашки теперь заменяли чёрные джемпера и худи – на них не было видно капель крови, которая разбрызгивалась куда попало, не видели упаковок от пастилок для горла, потому что боль было невозможно терпеть и нужно было облегчать хоть чем-то, не видели количества чёрного кофе, которого было в три раза больше, чем обычно. Было хорошо, потому что Серёжа ненавидел жалость всей душой, а поэтому скрывал. Ревностнее, чем обычно, охранял личное пространство, пил энергетики в поистине ужасающих количествах, чтобы преодолеть постоянную слабость и усталую тошноту. Почему не видели – это вопрос другой, и если с Кондратием было всё понятно (Муравьёв любовался его чуть мечтательной, рассеянной улыбкой, и она поднимала ему настроение), то что происходило с Аней было неясно, и Серёже это не нравилось – Аня в его жизни всегда была константой, непоколебимым столпом, а у Серёжи уже и так было достаточно перемен, и далеко не в лучшую сторону. Серёжа затаскивает её в пустую аудиторию, опирается спиной на дверь и смотрит. Долго, выжидающе, с «расскажи мне» взглядом, который был на них двоих. Серёжа, наверное, никогда не сможет побыть свидетелем на её свадьбе, поэтому Серёжа хочет побыть с ней здесь и сейчас (время утекает, тик-так, тик-так). Аня опускается на ближайшую парту и закрывает лицо руками. Серёжа считает время по пульсу, рассчитывает паузы между вздохами, выстраивает амплитуду подрагивающих плеч. Аня не плачет, Аня смеётся, и улыбка – слепящая, быстрая, неровная – возвращает Серёже веру на некоторое время. — Я влюбилась, Серёжа. — Ты разбиваешь мне сердце. Я думал, мы навсегда вместе. — Не смейся. — Кто он? Аня со вздохом усаживается на место преподавателя, подпирая щеку рукой. — Каховский. — Хотел бы я сказать, что я удивлен. Аня снова вздыхает, запуская руку в русые пряди, растрепывая идеальную укладку. Серёжа думает, что Аня должна быть счастлива, что должна на своей свадьбе быть непременно в платье цвета слоновой кости, потому что идеальный белый ей не пойдет, думает, что она однажды станет прекрасной матерью. Выиграет свой ближний бой с этой жизнью. Серёжин уже закончен. Время скользит песком по лезвию ножа, тик-так. — Нам нужен день прогулов. Сейчас. — Оставим ребят? — Аня смотрит неуверенно, и, что удивительно, волнуется не о пропущенных парах. Серёжа закатывает глаза. — Уверен, они найдут чем заняться. — И что, даже не предупредим? Аня поднимает руки, признавая поражение под взглядом Муравьёва. Они забирают пальто из гардероба, бегом спускаются со ступенек, рука в руке, родственные души, лучшие друзья, нашедшие друг друга именно в этой вариации жизни. Они отключают связь на телефонах. Они заходят в магазин купцов Елисеевых, покупая марципаны и драже, восторгаясь всем, как в первый раз. Они фотографируются на фоне соборов, Аня тащит его на прогулку по каналам, арендуют катер, и как только оказываются на Неве, Бельская радостно смеется, запрокидывая голову, её длинные волосы лезут Серёже в лицо, и он фотографирует это. На часах почти обед, и Серёже удается уговорить её поехать в Царское Село прямо сейчас. Они долго гуляют там, и Серёже легче, он даже не вспоминает про тиски в груди. Он провожает Аню до общаги, потому что та наотрез отказалась ночевать у него. Останавливается перед тем, как попрощаться, заглядывает в глаза, а потом крепко обнимает. — Я люблю тебя, Серёж, — говорит куда-то ему в плечо, тихо, но значимо, они оба этой любовью – такой братско-сестринской, связывающей стальными канатами – жили и её подпитывали. — Я тебя тоже, Ань, — зажмуривается, прячет нос в её волосах. Он не знает, будет ли у него ещё шанс сказать ей это. — Очень сильно. На следующий день ловит её взгляд двумя столами дальше – и улыбается в ответ.

наш дивный мир — лишь гипербола

Миша не замечает, потому что он все время сосредоточен на Кате, и едва ли теперь обращает внимание хоть на кого-то, и Серёжа не злится – ему просто немного больно, и он скучает по Мише. Он на него вообще ни в каких смыслах не претендует, просто до этого Миша был его другом, а он любил своих друзей. И поэтому желал им только самого хорошего. Бестужев в Катю влюблен, это было видно даже самому чужому человеку, и Серёжа любовался таким Мишей издалека. Союз Спасения превратился в Союз Парочек, и Серёжа Муравьёв-Апостол был в паре со своей цветочной болезнью. Любовь у них была невзаимная и токсичная. Время уходило, тик-так, тик-так. Родители Серёжи устраивают званый ужин, и он приглашает на него всех «плюс один». Он видит, как Миша смотрит на Катю, улыбаясь, и Серёже хочется прекратить все это прямо сейчас. Зачем ждать, пока цветы тебя задушат, если можно просто полететь с какой-нибудь симпатичной крыши? Словно в подтверждение его мысли Катя и Миша нежно целуются. В тот вечер Серёже на руки падает перепачканный в крови цветок жёлтого ириса. В тот вечер Серёжа гуглит значение жёлтых ирисов. Они, кстати, обозначают восхищение. А по фэншую – молодость и мудрость. Сдохнешь молодым и мудрым, Серёжа. Кто бы сомневался. Время не останавливается, ты же помнишь? Тик-так. В тот вечер Серёжа пьёт неразбавленный терпкий виски из отцовского бара, в надежде, что ядовитый алкоголь прожжет цветы внутри и избавит Серёжу от всего этого. Спойлер: этого не происходит. Зато происходит кое-что другое. Ужин проходит довольно неплохо только потому, что Серёжа сидит рядом с отцом и его друзьями, а все остальные – с абсолютно другого конца стола, и Мишины тоскливые взгляды прожигают в нем дыру. Он знает – Миша тоже скучает по тому, как все было раньше. Но у Серёжи вместо карего тепла Мишиных глаз теперь кровь на жёлтом. Серёжа чувствует себя Алисой, раскрашивающей цветы, только вместо благородных белых роз у него дикие болотные ирисы (малобюджетная сказочка, зато какая постирония), а вместо краски – собственные легкие, отхаркивающие кровь (с каждым разом всё больше – Серёже, иррационально, всё легче). Он рано со всеми прощается, и уходит в комнату к Поле, который подобные празднования не любил – сидел у себя с чипсами, хмурился на предложения принести что-нибудь со стола, просил стучаться, прежде чем входить. Падает на кровать рядом, и Ипполит пододвигается, освобождая ему место. Он смотрит Симпсонов, хрустя начосами, которые пахнут на всю комнату, и Серёжа морщится, но ничего не говорит – комната брата, и правила тоже его. Он уже почти засыпает, когда в комнату заходит Аня, вещает что-то, Муравьёв спросонья её не понимает, Ипполит смотрит на них, как на дураков. Аня, кажется, говорит что-то про Мишу, какого-то чувака с технического, драку, и ещё кучу непонятной белиберды, но в конце концов просто не выдерживает и безапелляционно тащит его за собой за руку. — …ты не понимаешь, оказалось, что Катя встречалась с ними обоими одновременно, и… — Бельская тянет его во двор его же дома, а Серёжа из общей малопонятной речи улавливает и отчетливо слышит только эту фразу, сам перехватывает Бельскую за руку, ускоряясь и почти скатываясь по лестнице. Во дворе темно, фонари дарят слабое освещение, дрожащее, тревожащее, вызывающее сумбурный страх. Серёжа сразу угадывает Мишу по блику золотистых кудрей, оказывается возле него за секунду, рассматривает ссадины на лице и кровоточащий нос, и сам не понимает, как становится слишком близко, вдыхая запах перегара, исходящий от Бестужева. — Миш, эй, — он поднимает его голову за подбородок. — Сконцентрируйся. Болит что-нибудь? — Серёжа, — Миша тянет его имя, смотрит осоловело, шмыгает носом, вытирает кровь рукавом рубашки, а потом укладывает голову ему на плечо, испуская еле слышный стон. — Ты чего? — у Серёжи сердце замирает, но он покорно гладит Бестужева по спине, находясь в этом почти-объятии. На улице прохладно, но Серёже тепло, почти жарко, кровь разгоняется по венам, и ему кажется, что он слышит звук её течения. — Ты пахнешь вкусно, — Миша ведёт носом по его шее. Муравьёв не может дышать. — Цветами. Сладко. Вот чёрт. Серёжа отстраняет Мишу от себя быстро, но осторожно, придерживает за плечи, пытается справится с резко накатившей тошнотой. Чёртовы ирисы действительно имели сухой сладкий запах, пахли на всю квартиру, Серёжа жил с вечно открытыми окнами и старался пользоваться терпкими гелями для душа, которые бы нейтрализовали цветочно-медовый аромат. Он считал, это незаконно: не могут болотные ирисы, будем честны, не самые красивые цветы, иметь такой приятный, нежный, оседающий на коже запах. Приятным он был первую неделю, а потом начал мешаться с тяжелым стальным запахом крови, и тем самым вызывал рвотный рефлекс. — Езжай домой, Ань, — он оборачивается к Бельской, все ещё стоящей рядом, нервно грызущей ногти – давняя привычка, нервозность ей не к лицу. — Всё будет нормально, оставлю его у нас. — Хорошо, — Аня покрепче перехватывает маленькую сумку, достает телефон (на локскрине совместная фотография с Петей, Серёжа так за неё рад – Аня заслуживала счастья больше всех, кого он знал), смотрит неуверенно. — Ждать вас завтра? — Я напишу. Миша спокойно поддается ему, когда он почти тащит его по лестнице. Бестужев пьян и, кажется, не очень соображает, где он находится и что происходит. Миша пьян, и Серёжа делает предположение, что он накидался водкой, к которой за ужином никто не притрагивался, и пошел разбираться со вторым парнем своей девушки. Но он не выглядит, как человек, страдающий от боли – и это хорошо, видимо, ни рёбрам, ни голове не досталось, если только он сейчас не под действием адреналина и только поэтому не чувствует неприятных ощущений. Серёжина мама охает и рвется помочь, но Серёжа только кивает ей на гостиную, в которой всё ещё остались гости, и говорит, что справится сам. Анна Семёновна верит – Серёжа был самостоятельным мальчиком, на которого можно было положиться, и за которого можно было особо не переживать, и Муравьёв был благодарен за то, что он жил отдельно от родителей: маме нельзя было знать, что с ним происходило. Миша приземляется на старую Серёжину кровать, пока Апостол роется в аптечке. Ипполит сидит рядом – хочет помочь, но не знает чем, так что он просто занимает Мишу разговорами о мультиках. Миша что-то вяло ему отвечает, шипит, когда перекись водорода проходится по его скуле, дергается. Серёжа ворчит усталое «надо было думать раньше, герой-любовник», Бестужев хныкает и пытается отодвинуться. — Я же её любил, понимаешь, Серёжа? И верил ей… Серёжа в курсе. У Серёжи доказательств – собственные легкие, зарастающие цветами всё больше с каждым часом, квартира, полная жёлтых лепестков, лежащих на полу, разбросанных по комнатам, отнимающих хрупкую надежду на счастливый исход, и время. Время, которое безжалостно улетало вместе с ветром, производя финальные расчеты. Тик-так, Серёжа, тебе ничего не поможет. Бестужев засыпает, уткнувшись в подушку, Серёжа гонит упирающегося Ипполита спать, а сам идёт в ванную, включая воду, которая заглушает надрывный кашель. Два цветка. «Как на похороны», - думает Муравьёв с горькой ухмылкой. Ирисы разносят сладкий запах по ванной комнате. На следующий день Серёжа начинает курить. Он в жизни не прикасался к сигаретам – от запаха его коробило, но ирисы не перебивались ни отвратительным одеколоном, подаренным отцом несколько лет назад, ни жвачкой с двойной мятой, ни лекарственным ароматом сиропа от кашля, которого он пил в таких количествах, что у врачей бы волосы на голове встали дыбом, если бы они увидели. Миша завтракает у них на кухне, улыбается Анне Семёновне, с энтузиазмом болтает с Ипполитом, и вообще не выглядит как человек, который вчера порвал со своей второй половинкой. Серёжа рад, потому что страдающий Бестужев был зрелищем невыносимым, а ему и так тяжело просто смотреть на него. Так что пока Миша переодевается на пары, он берёт из отцовского блока пачку Senator, выходит на балкон, и закуривает первую. Закашливается сначала, но никто, слава богу, не слышит, потому что Миша в душе, мама с папой на кухне, Ипполит уже ускакал в школу, а потом даже наслаждается ощущением едкого дыма, представляет себе картину вянущих внутри цветов, умирающих под действием табака, и ловит кайф от процесса. Он быстро заканчивает и забирает открытую пачку себе, убирая в карман пальто. На парах Аня старательно принюхивается, но не может определить в чем дело, впрочем, ровно часа два. — Ты что, курил? — Ага, — Серёжа записывает за лектором, не отрываясь от тетради, старательно выводит слова чёрной гелевой ручкой. У Бельской режим мамы включается с пол-оборота, разгоняется быстро, и никто из них не может с ней спорить, потому что она то ли обладает непонятным даром, то ли они все просто трусы, но факт остается фактом – она могла заставить даже Пестеля перестать пить и нормально питаться. — Муравьёв, какого… — Не начинай, пожалуйста, Ань, — Серёжа морщится, зарывается рукой в смольные волосы. Не хочется ничего слушать, не хочется быть здесь, не хочется ни-че-го. Терять вкус к жизни в последние её месяцы, наверное, было неправильно, но ему было всё равно. Есть ли теперь разница? Аня осаждает его целый день и даже на обеде не сводит осуждающего взгляда. Ей это делать легко, она сидит напротив него, а Миша – снова справа, обдавая бок своим теплом. Серёжа отвлеченно пялится куда-то в сторону, игнорируя Аню, тихо переговаривается с Бестужевым. — Знаешь, Серёжа, — Кондратий поднимает голову с плеча Трубецкого. — Если бы взглядом можно было убивать, ты бы уже давно был мёртв. Аня тяжело вздыхает. — Да я вообще не при делах, просто наш дорогой Серёженька внезапно решил, что убивать свои легкие – это в порядке вещей, — злобно щурится, складывает руки на груди, и Серёжа думает, что он будет скучать по ней, а потом усмехается. Скорее, она по нему. И нет, убивать свои легкие решил не он. Он просто помогает. — Не понял, — Кондратий теперь тоже на него смотрит, и иногда Серёже не хочется, чтобы его друзья были такими заботливыми. — Сигареты – херня, Серёжа. Ты должен понимать, ты ведь не ебанутый подросток, — когда Аня сильно злится, она использует нецензурную лексику. И это настолько не вяжется с образом девочки-отличницы (как будто любовь к алкоголю вяжется, ага), что иногда Муравьёву хочется прочистить уши. Миша легонько дергает его за рукав. Смотрит взволнованно и жалобно. — Ты ведь не выносишь запах сигарет. Ох, Миша. Больше, чем запах сигарет, я не выношу только запах твоих чёртовых солнечных ирисов. Серёжа встает из-за стола, обходит его, приближается к Ане и целует её в макушку. — Извини, Ань. Тик-так, Серёжа, никто тебя не спасет. Он докуривает открытую пачку в тот же день. Миша снова становится самим собой, снова сидит с ними за столом в кафетерии, снова ходит гулять вместе со всеми, не отвлекаясь поминутно на звонки и сообщения. Снова становится лучшим другом, даже преданно ходит с Серёжей в курилку, игнорирует пристающую к нему Катю, вымаливающую прощение и просящую всё вернуть. Миша снова близко, но Миша далеко. Серёжа всё еще не имеет на него прав, Серёжа всё ещё любуется издалека, хотя Миша тут, совсем рядом, но все ещё на расстоянии гигантских галактик, световых лет, очерченных звездами далеких планет. Мишин свет принадлежит всем. Полностью и безраздельно. И никогда не будет только его. Серёжа давится этим осознанием почти так же, как давится цветами, которых уже настолько много, что они почти полностью покрывают пол ванной. Муравьёв мнет их в пальцах, выносит из дома в чёрных пакетах, и ломается. Тихо, без хруста, почти незаметно, но до основания и стержня. Стирается в пыль. Тик-так, Серёжа, тебя слишком поздно спасать. Тик-так. В мае наступает пора прощания. Прощание (прощение) - на вкус, как вата. Та самая сахарная вата, которую ест Миша, когда они все едут в парк. Миша, кстати, и Серёже предлагает, отрывая немного от розового облака, но тот только улыбается, качая головой, и отказывается. Серёжа перестает есть. Нет, он знал, что это произойдет – горло драло нещадно, курить пришлось бросить (Аня с Мишей обрадовались, Серёжа – совсем нет, потому что запах табака теперь не мог заглушить запах ирисов). Сначала это была просто лёгкая щекотка, заставляющая посекундно откашливаться, когда он пил воду или глотал что-нибудь, и кашель переходил в задушенные хрипы, приходилось долго ждать, прежде чем грудь переставала быстро рефлекторно подрагивать, потом было очень неприятно – слизистая, очевидно, была раздражена, но он справлялся с помощью мёда или сиропов, буквально впихивая в себя еду маленькими порциями и глотая через силу вместе с большим количеством воды, но получалось не всегда – организм попросту охуевал от того, что Серёжа с ним творил, и щедро возвращал всё обратно, ножами проходясь по воспаленному горлу. Все стало совсем плохо, когда Серёжа банально не мог даже говорить без жуткой боли, но и тогда он наловчился: купил специальные обезболивающие (для горла, не для ханахаки – от такого стопроцентно лекарства не существовало, Серёжа знает, Серёжа искал, в отчаянии сидел перед ноутбуком по ночам, скидывал всё со стола в бессильном гневе, ненавидел всё вокруг, но больше, чем себя, не ненавидел ничего – ощущения, честно, ужасные, ноль из десяти, никому бы не советовал), купил шприцы, посмотрел пару видеоуроков с медицинских каналов, и ставил себе уколы. И всё шло хорошо, уколол – и боли как не было, живёшь себе, ешь почти спокойно, говоришь, смеёшься, можешь даже чуть-чуть повысить голос, если поднапряжешься, но потом этого стало мало, уколов становилось всё больше, а действия от них – всё меньше, глаза были постоянно на мокром месте, благо, можно было оправдываться расцветающими кустами и прочими прелестями весны. Последней Серёжиной весны. Так что да, он перестает есть совсем, и ко всем симптомам дурацкой цветочной болезни добавляются симптомы прогрессирующей анорексии. Аня, погруженная в отношения, не замечает – и Серёжа благодарен, потому что хочет, чтобы Аня навсегда осталась для него такой цветущей и счастливой, а не сохранилась в памяти бликами слёз на щеках и загробной тишиной. Кондратий с Серёжей не замечают, потому что настолько увлечены друг другом, что ими только и любоваться – и Серёжа с выцветшей улыбкой фотографирует их спины и склоненные к друг другу головы, потому что ему хочется запомнить их любовь, непростую, но большую и искреннюю, Паша не замечает, потому что исполняет свои наполеоновские планы по захвату места председателя студсовета и свержения оттуда Николая Романова (между этими двумя летают искры, Кондратий ухмыляется, Аня хихикает, Трубецкой закатывает глаза), и Серёжа за Пестеля счастлив – у него наконец-то есть цель, он не пытается утопить себя в алкоголе, чтобы заполнить чем-то пустоту внутри.

за окном суета – паранойя

У Серёжи в сердце почти спокойное смирение и безграничная благодарность, и если бы он выбирал, как провести последние дни – он бы выбрал именно этот вариант, наблюдал бы за всеми, кто ему дорог, за их счастьем, за их любовью, за их жизнью, которая несла столько всего впереди. Серёжина собственная теперь вряд ли стоила хоть чего-то. Была навсегда предрешена, когда он встретился взглядом с карими глазами в столовой в конце сентября. Принадлежала только Мише, была насквозь пронизана жёлтыми ирисами, уходила. Осыпалась сквозь пальцы. Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. «Смерть придет, у нее будут твои глаза». Зато всё это внезапно замечает Миша. И нет, ничего удивительного в этом нет, но Муравьёв всё равно удивляется, потому что со всеми этими молчаливыми долгими прощаниями и рефлексией совсем забыл про то, что Миша, вообще-то, не слепой. Миша волнуется, Миша переживает, Миша кусает губы, потому что Серёжа закрывается ото всех, в том числе и от него, Серёжа с каждым днем всё бледнее, круги у него под глазами всё ярче, а никто вокруг этого будто не видит, Серёжа постоянно молчит так, что Бестужев даже и не знает, с какой стороны к нему подступиться. Миша пододвигает к Апостолу порцию плова на обеде, зная, что тот любит плов больше всего, что продают в столовой, но Серёжа и глаз не поднимает, глубоко погруженный в свои мысли. Миша наблюдает за странной грустной улыбкой на Серёжином лице, и думает, что никогда не видел у него такую раньше. Миша дотрагивается мимолетом до рук Серёжи, когда они все вместе идут гулять, и с усилием сдерживает желание расплакаться – обычно вечно тёплые пальцы теперь по-настоящему ледяные. Бестужев покупает чай в картонном стаканчике и почти умоляет выпить, а Серёжа греет ладони о стакан, улыбается Мише уголком губ, а потом выливает чай около ближайшего дерева, пока Рюмин не видит, потому что едва ли его глотка сможет такое пережить. Серёжа теряет сознание на совместной паре физкультуры, и Миша оказывается возле него раньше всех, с ужасом следит за кровью, ручейками вытекающей из носа, берёт его лицо в свои ладони, пачкая пальцы в тёплой алой жидкости, но совершенно не знает, что ему делать, и Бестужева легонько отталкивают люди, знающие как помочь. Рюмин сидит возле медпункта, пытается справиться с дрожью в руках, внутрь его, естественно, не пускают, Аня тоже тут, нервно постукивает ногой по линолеуму и грызет ногти. Муравьёв появляется через десять минут, улыбается устало, говорит «просто давление, я в порядке, Мишель», а Миша не верит, Мише хочется закричать «ты себя в зеркало видел, какой порядок?», но едва ли его крик сейчас чем-то поможет. Он пытается выловить Серёжу на разговор наедине, но не получается: в курилке Апостол больше не обитает, когда они гуляют, с ними всё время кто-то есть, а от прогулки вдвоём Муравьёв успешно отмазывается, находя тысячи разных причин. Один раз он почти поймал Серёжу, и уже собирался утащить его в какую-нибудь пустую аудиторию, чтобы провести разговор по душам, но очень невовремя появилась Катя, и испортила всё напрочь – Серёже хватило секунды, чтобы раствориться в толпе студентов, а Миша только беспомощно наблюдал, сорвался потом на Катю и даже не помнил, когда в последний раз так злился. Серёжа терял в весе, Серёжа больше не отпускал циничные комментарии, у него был потухший взгляд, он превращался в тень прямо на глазах, а никто из них ничего не мог сделать. У Миши болело сердце, Миша не знал, что ему делать, Мише не хватало лучшего друга, Миша не мог думать ни о чем другом, кроме как о необъяснимой горечи в тусклых глазах и рваной призрачной ухмылке на лице, на котором раньше расцветала широкая и согревающая улыбка. Он пытается поговорить об этом с Кондратием, с Пашей, с Аней, но те всегда либо слишком заняты, либо… либо. Мише хочется наорать на всех (неужели вы настолько слепые, посмотрите же на него!), но когда Аня за обедом обращается с чем-то к Серёже, у того на лице ласковая улыбка (такая совсем дрожащая, и Миша предпочёл бы никогда, никогда её не видеть), которая никого, кроме него, не смущает, как будто он всегда улыбался так сломано, как будто всегда был таким худым и бледным, как будто всегда молчал. Бестужев впадает в отчаяние и перестает лезть к Апостолу, думая, что, наверное, ему просто нужно дать немного времени наедине с собой и спокойствия, но Миша даже и не подозревает, насколько мало времени у них него осталось. Время играется, подменяя цифры и секунды. Тик-так. В галерее на Серёжином телефоне остаётся сорок семь фотографий. На семи из них Аня, есть фотография Ани вместе с Петей (та самая, с её экрана блокировки), на четырех – Кондратий, на трёх – Трубецкой, ещё три – их совместные снимки, сделанные исподтишка, две фотки Паши, шесть фотографий Ипполита, присланных мамой как отчет о том, чем он занимается, фотография мамы с папой с годовщины их свадьбы в этом году, две фотографии рассвета и заката одного и того же дня, три фотки самых красивых мест Питера, по скромному мнению Муравьева: Смольный собор, величественный и воздушный, практически сливающийся с утренним безоблачным небом, Петропавловка и солнце, играющее на её шпиле, а ещё есть главный фонтанный комплекс Петергофа – он любил там бывать. Оставшиеся пятнадцать – фотографии Миши. Каких только нет, Миша учится, Миша ест мороженое, Миша подставляет лицо солнцу, сидя на ступеньках универа. Серёжа их не открывает, пролистывая. Серёже становится хуже и хуже с каждым днем, поэтому он решается на последнее, что должен был сделать – звонит Ипполиту. О нем тоже стоило подумать, все-таки родной младший братишка, маленький, несмышленый ещё совсем, и на Серёжу накатывает оглушительная нежность, как только он слышит его голос в трубке. Он глотает слёзы (он обещал себе не плакать) и зовет Полю погулять, в кино, хочешь на аттракционы сходим, как тогда, на твой восьмой день рождения, помнишь? Кровь наковальней стучит в его ушах. Он ждет его во дворе школы, игнорируя заинтересованные взгляды прогуливающихся неподалеку старшеклассниц, и Поля буквально летит к нему навстречу, на ходу застегивая пальто, спрыгивая со школьного крыльца. Сжимает в объятиях, потом отстраняется, смотрит долго и внимательно, хмурится, и Серёжа так явно, как никогда раньше, улавливает в нем то, что видел каждый день в зеркале, что это бьёт его в солнечное сплетение, напрочь отнимая весь кислород, которого и так с каждым днем хватало всё меньше. Поля спрашивает, всё ли в порядке, и Серёжа кивает, улыбаясь широко и искренне в первый раз за последние несколько недель. Ипполит ведет его в кино на какой-то боевик, они едят карамельный попкорн (Серёжа вколол лошадиную дозу обезболивающего, выпил почти бутылку сиропа, запил энергетиком, и он в курсе, что будет происходить с организмом если так делать, но как-то уже всё равно), запивают спрайтом. Потом Серёже всё же удается уговорить младшего на аттракционы – очень уж хотелось снова почувствовать себя подростком, вернуться в тот день абсолютного счастья, когда маленький Поля радовался купленной ему охапке воздушных шаров, крепко держался за руку брата, рассматривая всё вокруг любопытными глазами, утягивал Серёжу от одной карусели к другой, звонко смеялся. Сейчас Ипполит почти взрослый и почти серьёзный, похожий на Серёжу в этом же возрасте до желания протереть глаза, и Серёжа очень рад, что успел посмотреть, как он вырос. Ипполит сверкает улыбкой, кричит на американских горках во всё горло, ест четыре шарика мороженого разных вкусов, потому что Серёжа разрешает выбирать любое и сколько захочет. Нельзя упускать последний шанс побаловать брата. Поля смотрит на палатку с мягкими игрушками и ружьем, потом умоляюще смотрит на старшего брата, и он, разумеется, не может отказать. Попадает все разы из предложенных, потому что руки, на удивление, почти не дрожат, и Поля выбирает себе ослика из Винни-Пуха, тот, якобы, «выглядел грустным». Когда они идут домой, младший предлагает купить маме цветы, совсем как в тот его день рождения, и Серёжу немного передергивает от мысли что придется зайти в цветочный, так что он дает Ипполиту карточку и отправляет его одного, оставаясь на улице. Поля появляется минут через пятнадцать с большим букетом камелий в руках, ужасно красивых, с симметричными розовыми лепестками, похожими на облака во время заката, пока Серёжа вспоминает про свои отвратительные ирисы, неаккуратные, растрепанные, в пятнах крови, которая выглядит почти бурой, и морщится. Они появляются дома, когда уже темнеет и родителей нет, Поля говорит, что они уехали к кому-то в гости, а сам идет в душ, пока Серёжа делает ему чай. Он приходит к нему в комнату, заглядывает, и не сдерживает умиленного вздоха, потому что братец-кролик уже дрыхнет без задних ног. Серёжа осторожно опускается рядом, проводит рукой по тёмным волосам, а потом наклоняется и целует в лоб, отключает светильник. — Я люблю тебя, Поль. Он оставляет букет для мамы в хрустальной вазе на кухне, подписывая «для любимой мамы от сыновей», а потом думает, чуть колеблется, и дрожащей рукой подписывает «люблю вас», потому что вслух он этого сказать не сможет – слишком страшно, слова бы застряли в горле вместе с цветами, он никогда особо не говорил о чувствах, даже с самыми родными людьми. На следующий день ему приходит «мы тоже тебя очень любим, Серёженька». Время бежит без оглядки, ускоряясь и запинаясь, тик-так. Миша звонит ему почти в восемь вечера, когда Серёжа сидит, опираясь спиной на холодный кафель и откашливает по три цветка за каждые десять минут. Ему слишком хреново последние несколько дней, и он чувствует, что осталось ему совсем недолго. У него дома – чёртов этюд в жёлтых тонах, цветы лежат на всех поверхностях, сладкий запах не выветривается даже со сквозняком, из-за которого тут постоянно холодно, и он бы и предпочел здесь не появляться, да только где ему ещё быть? Этюд в жёлтых тонах, смешно, Серёжа всегда был падок на литературные сравнения. Он бы, наверное, мог написать что-нибудь кровью на стене и без сомнений выбрал бы ядовитую пилюлю, если бы ему предложили, прямо как в том рассказе Дойла, старый томик с которым валялся где-то в квартире его родителей, забытый всеми. Почему-то остро хотелось его забрать, открыть, пробежаться пальцами по шершавым страницам. Миша звонит и просит приехать в общагу, потому что ему «грустно, одиноко и скучно, я готов на стенку лезть, понимаешь, Серёжа?», и Муравьёв со вздохом рассматривает в зеркале испачканные в крови губы и следы явного истощения на лице, отвечая «конечно, Миш», потому что отказать Бестужеву неспособен. И, наверное, не будет способен никогда. Вот только это «никогда» рассчитывается последними несколькими днями – он предчувствует, а предчувствие и интуиция никогда обычно не обманывали. Страха в нем нет – есть только желание, чтобы всё закончилось побыстрее. Неужели он так многого просит? Время на исходе. Тик-так. Он приезжает в общагу, когда на часах уже почти девять и Миша встречает его во дворе, радостно улыбаясь и обнимая. Серёжа спрашивает Мишу, почему он не мог просто лечь спать, если ему так скучно, на что получает «сон для слабаков». Ирисы перестают лезть из Апостола неконтролируемым потоком – сказывается присутствие Миши. С ним легче, боль затихает и уже не кажется такой невыносимой, но стоит от него отойти, как все возвращается в гиперболизированных размерах, и вот такие американские горки Серёже не нужны, от них, на самом деле, только хуже. Лучше бы он жил в постоянной боли, чем чувствовал облегчение при виде Миши, потому что только его вид уже приносил моральные страдания, и Серёжа бы предпочел им бесконечную череду цветов. Миша валится на свою кровать, хлопая рукой по месту рядом, явно призывая лечь вдвоём и пялиться в потолок, но Муравьёв только качает головой и садится в кресло, отворачиваясь к окну. — Что с тобой в последнее время? — голос Бестужева разрушает воцарившуюся хрупкую тишину. Серёжа вздрагивает. Он в курсе, что Миша заметил – естественно, заметил – но к разговорам был не готов. Хотелось оставить эти последние часы для себя, не делясь ни с кем, снова разговаривать о книгах, шампанском, подготовке к сессии, не вспоминая про цветение внутри. Миша лежит, повернувшись на бок и рассматривая его лицо своими внимательными шоколадными глазами, чуть хмурит брови. Серёжа не знает, что ему ответить. «Я в порядке» будет слишком откровенной ложью, в которую Бестужев ни за что не поверит, рассказать ему правду тоже не вариант (Серёжа не хочет, Серёже и так больно до жалобного скулежа и звездочек перед глазами), соврать что-нибудь насчет болезни – тот ещё блеф. — Сильно устаю, Миш. Учёба, сам понимаешь, — это почти не ложь. Он действительно устал, вымотан до предела, до крайности, и в нем уже нет ни отчаяния, ни смирения, ничего, кроме вакуума, до отказа заполненного болотными ирисами. — Ты грустный, — господи, Мишель, какой же ты ещё ребёнок. — Я утомлен. Это разные вещи. — Вовсе нет, — Миша хмурится, садясь на кровати. Смотрит в упор, и Серёже хочется зарыться в медовые кудри, провести рукой по шее, обнять, прижимая к себе и разделяя последние секунды на двоих, но он лишь крепче впивается пальцами в подлокотники. — Ты почти не ешь, я заметил, и не перебивай меня, у тебя постоянно такое выражение лица, как будто тебе больно и ты живешь через силу, у тебя даже пальцы дрожат, — Бестужев вдруг поднимается со своей постели и подходит к Серёже, останавливаясь совсем рядом, а потом присаживается на корточки у его ног, опираясь руками на его колени. Умоляюще заглядывает в глаза, произносит тихое: — Поговори со мной. «Мой свет, с каких пор у тебя повадочки палача?», – думает Серёжа. Мысленно усмехается: стихотворения даже тут его не оставляют. Серёжа перехватывает Мишу за руку, поднимаясь с кресла и утягивая его за собой, Бестужев послушно поддается действиям Серёжи, не совсем понимая, чего от него хотят. Муравьёв легонько подталкивает Мишу в спину, а потом заставляет улечься на кровать, как маленького ребёнка, и накрывает его одеялом, тщательно расправляет прохладную ткань. Улыбается Мише из последних сил, которые у него остались, чувствует, что уголки губ чуть дрожат, норовя опуститься. Он смотрит в Мишины глаза, запоминая каждое вкрапление жидкого золота, тёплый цвет карамели, которую очень любил когда-то (когда-то ощущается как примерно вечность назад), живое пламя, горящее в глубине взгляда. — Ладно, Мишель, вот как мы поступим, — Серёжа протягивает ему раскрытую ладонь, и Миша берет её, подкладывая себе под щеку и укладываясь на бок, смотрит на Муравьёва доверчиво. Серёже не хочется ему лгать, но портить момент нельзя. — Ты сейчас уснешь и выспишься до завтрашних пар, я поеду домой и тоже постараюсь отоспаться, а завтра мы с тобой пойдем гулять после учёбы, зайдем в книжный, поедим пышек, побродим по Летнему саду, и я всё-всё тебе расскажу, ладно? Серёжа знает: скорее всего, он не доживет до завтра. Миша явно недоволен тем, что Серёжа не хочет выложить ему всё сейчас, но ничего не говорит, только покрепче прижимается щекой к его ладони. — Побудешь со мной, пока я не усну? — Конечно, Миша, — Серёжа наслаждается окутывающим его теплом, стараясь как следует его прочувствовать и сохранить. — Засыпай. — А можно колыбельную? — Бестужев прищуривается, смотрит хитро. — Аня как-то говорила, что ты потрясающе поешь, а я так ни разу и не послушал. — В другой раз, — говорит Апостол, ощущая резкую тянущую боль под рёбрами. Другого раза не будет, Серёжа. — Ну хорошо, — Миша закрывает глаза. — Спокойной ночи.

на кого ты потратишь свой последний день, если он завтра? остальное не значит ничего: ложь, правда так на кого ты его потратишь?

Миша засыпает через двадцать минут, его дыхание выравнивается, и Серёжа, повинуясь внутреннему порыву, все-таки запускает пальцы в соломенные кудри, наслаждаясь их мягкостью, оглаживает скулу, скользит рукой по щеке. Осторожно неслышно поднимается с постели, доходит до двери, останавливается, разворачивается. Дышит. Ровный ритм перебивается, сбивается оплетающими стеблями, хрипит кровью, едва не останавливается. Он в последний раз (похоже, что в жизни) смотрит на Мишу, запоминает черты лица, блики золотых волос, мягкую улыбку. Согревается в его свете. А потом выходит из комнаты, тихо прикрывая дверь. Время заканчивает последние расчеты, тик-так. Дома Серёже резко становится хуже. Он не спит почти всю ночь, мучаясь от жуткой боли в груди, стоит на балконе, встречая ранний рассвет. Цветы идут, не останавливаясь, Серёжа несколько раз почти теряет сознание от ощущения перекрытого горла. Смерть будет мучительная, он знал, и он был к этому готов: Серёжа встречает конец с распростертыми объятиями, как в той сказке из Гарри Поттера, потому что если конец – это прекращение мучений и возможность больше никогда не видеть невозможные Мишины глаза, не быть ослепленным его светом, зная, что ничего из этого на самом деле ему не принадлежит, то Серёжа готов на это пойти. Только бы стало легче. Тоски он почти не чувствует, но тревога грызет его изнутри, поэтому он отправляет Ане короткое «это не твоя вина», потому что зная её характер, именно с этой мыслью она будет просыпаться и засыпать каждый день. На часах 5:23 утра, когда дыхание перехватывает окончательно. Темнота ласково укутывает Серёжу в своих объятиях. Тик-так. Время истекло. На удивление, вся жизнь перед глазами у него не проносится. Ничего не проносится, на самом деле, кроме добрых карих глаз, смотрящих с грустью. Серёжа где-то на периферии уходящего от него сознания улавливает громкий вскрик, и последним, что он чувствует перед тем, как погрузиться в спасительную пустоту, становится лёгкое прикосновение к щеке. Он наконец-то получает то, что хотел. Мир, в котором он навсегда свободен.

в этом мире тесно без тебя я тону, я в бездне, весь в цепях в этом мире тесно — я тону

413 Нравится 34 Отзывы 87 В сборник
Отзывы (5)