my immortal

NC-17
В процессе
38
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 148 страниц, 58 495 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
38 Нравится 54 Отзывы 11 В сборник

i: судьба

Настройки
Первый день сбора урожая встречал теплым предосенним порывом. Бумажные фонари стройными рядами покачивались над его головой, медовыми бликами плясали в радужках – завораживали, и это чудо, что Донхек ни разу ни в кого не врезался. К вечеру на главных улицах было не протолкнуться, и неугомонные дети носились туда-обратно, норовя то ли сбить с ног, то ли украсть пару серебряков из кармана; самураи, важно патрулирующие вдоль дороги, для вида останавливающие случайных прохожих, превратились в подобие декораций – и это во времена их окрепшей, безграничной власти! Иногда Донхек не понимал, как они дожили до этого: его детство целиком и полностью пришлось на правление императоров, и тогда люди были вялыми, отчасти запуганными уважаемыми господами, и оттого – редко высовывающимися из дома без надобности. И, уж тем более, не тратившими деньги на уличные яства и жалкую игру новоявленных актеров. Даже в праздники, как сейчас. Абсурд. Впрочем, сам Донхек прекрасно сочетался с этим новым миром: полюбивший печеные в сахаре яблоки, он с таким же удовольствием готов был отужинать десятком жареных крыс. За углом толпились музыканты, затягивающие древние легенды под звуки расстроенных инструментов. Проезжающая мимо карета чуть не задела его – кучер вовремя ударил плетью по земле в нескольких сантиметрах от его ног, явно промазав; наверняка какой-нибудь чиновник спешит провести вечер с гейшами. От одной только этой мысли Донхека передергивает, и он злобно выплевывает яблочную семечку под чужие колеса: в его голове живет память о пьяных мерзавцах, решивших, будто им все дозволено. Приставать к чистым женщинам, не для того обучавшимся все детство и юность – в том числе. Очередной поворот, и в чувствительный лисий нос бьет целая палитра запахов – от жареной свинины до вылитой в траву рисовой воды, пряные листья, закисший острый перец, раскрывающийся в чесночном масле кунжут. Донхека мутит; на мгновение он останавливается и то ли откашливается, то ли фыркает – кажется, будто альвеолы в его легких слиплись в безобразную кашицу. Ткань его красивого темно-зеленого кимоно пропиталась дикой пахучей смесью – навсегда, и хочется раздеться, а еще лучше – прыгнуть в прохладную воду с головой. Сорьо* точно узнает, что он покидал стены храма после служения. С тихим «Айщ!» Донхек лишь качает головой и, обернувшись, спешит убраться из гастрономической преисподней. – Что он мне сделает? – несмотря на смирение, его голос звучит с неприкрытым вызовом. – Снова заставит пересчитывать подношения? Вычищать полы? Окуривать все комнаты? – цокает. – Почему я не могу выходить в город? Эти люди просят нас. Я имею право знать, как они справляются с делами. Имею же? – и он горделиво вскидывает голову, обращаясь к столбу, однако, так и не услышав ответа, бредет дальше. На главной площади людей оказывается не меньше, но вместо прилавков с едой они окружили повозки, набитые земледельческим инвентарем, одеждой и оружием; наряженные, загримированные шуты бегают от одного человека к другому, напевая язвительные строчки – естественно, не про власть – и делясь последними новостями. В противовес общественному мнению Донхек их любил – просто потому, что не прочь был погреть уши. Ну и, конечно, потому что за свежую сплетню некоторые из старших могли простить его очередную выходку. Он опирается плечом о столб, когда пальчиком подзывает к себе одного из местных глашатаев – того, кто был постарше, и радостно сверкал золотой коронкой. Такие старались не преувеличивать, но украшать рассказы своими рассуждениями. – Яблоки нынче сладкие, а? – и Донхек расплывается в улыбке, кивая в сторону зевак. – Даже странно, что все толпятся не у столов на входе. С каких пор бедняки скупают тряпки? – Как погляжу, кипение жизни не обходит горный храм стороной, – старик долго рассматривает его одежду и разочарованно сдвигает брови: никто не готов рисковать своим благополучием и плодородием земли, выпрашивая монеты у служителя. – Как же так? Горожане празднуют не день, а два: завтра состоится казнь южного изменника. Донхек цокает и, прищурившись, всматривается в чужие головы, только сейчас замечая крышу клетки и два зловещих факела, устроенных по бокам; самого пленника он не видел и не слышал: гул насмешливых голосов перебивал все остальное. – И вместо того, чтобы дать человеку спокойную ночь для раскаяния, его выставили на потеху озлобленным невежам? – закатывает глаза. – Должно быть, он совершил нечто поистине подлое. – Говорят, этот мерзавец вместе со своим господином строил козни против великого сегуна. Переписывался с заморскими шавками, планировал самый настоящий переворот! – от возмущения тот шипит, всплескивает руками, косясь в сторону клетки, и сплевывает. – А в последний момент повздорил с господином и заколол. Засим и поймали. От удивления Донхек чуть не роняет печеные фрукты. Тот, для кого священны буквы самурайского кодекса чести, кто с детства воспитывался непоколебимому хладнокровию, посмел направить меч на своего господина? И если это так, то почему грешник еще жив, почему не совершил сэппуку в тот момент, когда лезвие окропилось хозяйской кровью? Не один и не два самурая захаживали в их храм – за сотню-то лет, – и Донхек не видел людей более покорных, точеных, выдержанных… по-собачьи верных. На такое не способны даже те, кто вынашивал тайную обиду годами – только умалишенные. Но что должно было произойти, чтобы разум покинул этого человека?.. – Деревенские своего сеньора не жаловали: всегда брал налоги по полной даже в бездетные и голодные годы. Те и говорили конвою: убил, убил… А как? А чего повздорили? Отмалчиваются, – словно приметив в донхековых глазах сомнения, глашатай заговорщически прищурился и сделал голос тише. – А другие говорят, что подставили его. И что кровь на его одежде – не господская, другая. Дрался он, а когда понял, что дело жареным запахло – домой помчался, да не успел. Вздыхая и протягивая старику последнее яблоко, Донхек думает, что его должны отстегать за излишнее любопытство – или за привычку лезть туда, куда не нужно, как говорил Тэен. Так паршиво ему в последний раз было, когда в храм обступили обиженные крестьяне, у которых не взошел рис. Дело не в смерти – такие, как Донхек, не боялись смерти, но безропотно ее уважали, – а в том, что что-то было не так. Будто невидимая рука бросала в глаза горстки песка. Это новое время – время господства самураев и их законов. Донхек не видел помыслов чище: даже дети стремятся к наживе, когда дело касается еды и ласки, – но видел междоусобные войны и то, какой становится изнанка борцов за власть. Самурай не воткнет кайкэн* в безоружного, а в своего господина – и подавно; он не прислушается к своим эмоциям, не поддастся им, не позволит задурманить голову, потому что у него нет ничего своего – есть эмоции того, ради кого он живет, кому поклялся честью и костями, и поручения, которые он обязан выполнять. Пробираясь через толпу, безустанно поправляя подол кимоно, Донхек в напряжении задерживает дыхание: там, в нескольких метрах, благородное животное заточено в клетке. И вместо часов целительной тишины, отпущенных на бесслезную скорбь ночей, благодарности за годы службы – мириады самых грязных ругательств. Кто-то не выдерживает и с чертыханьем толкает его в спину – Донхек вылетает вперед, останавливаясь в нескольких шагах от клетки, и ругательства оседают где-то на дне грудной клетки; заприметив резкое, слишком близкое, о п а с н о е движение в стороне, человек приподнял голову. И вместо кипящей, проедающей до мяса злобы, вместо голода и постыдной мольбы Донхек чувствует… ничего? Пленник наблюдает за ним так спокойно, будто между ними нет железных прутьев, а позади Донхека – едкого рева толпы; будто говорит: «Смотри на меня, вот он я – совершенно прозрачный». Верит и не верит – или не хочет верить, потому что не так должны выглядеть те, кто в лучах утреннего солнца расстанется с жизнью. Кто остался один на один против целого мира. Глаза черные, бездонные, изучающе-внимательные – лисья проницательность против них ничто; Донхек жадно втягивает воздух, но чувствует лишь вечернюю прелость и злую радость большой кучи слепцов. И вспыхивает: сейчас он такой же глупый, неразобравшийся слепец! – Ну, долго пялиться будешь? – один из тех, кто охранял клетку, предостерегающе сжал рукоять катаны. – Не разговаривай с ним. Либо отойди, либо вали прочь, пока не присоединился. – Уходи… – голос, шершавый от жажды, низкий, едва дошедший до первых рядов, прокатился в голове безмятежным эхом: не приказ, но не повиноваться нельзя. У Донхека рдеют щеки: он совсем, совсем запутался. Чувствовать людей так же, как запах еды – почти зримыми тонкими струйками, только вместо обонятельных рецепторов тех ловит человеческое начало. Лисья половина не делает Донхека богом – лишь кем-то вроде бога, его посланником или проповедником, или просто – глазами, и потому ему легче делить мир на черное и белое – не смешивать в серое, ибо причины, условия и чувства мешают судить по результатам. Все просто: либо виноват, либо нет, и если да – удивиться доселе неслыханной дерзости, аномалии среди почтенного сословия. Донхек плетется по улицам, обделенным бумажными фонарями, и чувствует себя так, будто его обвели вокруг пальца – не дали почувствовать себя на ступеньку выше. Он не запомнил ничего, кроме больших черных глаз – до сих пор кажется, что те сверлят дыры в его спине; не запомнил засохшие пятна крови на его одежде, их запах, чтобы сравнить с запахом свежих ран; не запомнил губы, способные вышептать горькую правду – пока их обладатель еще дышит. Его порывает вернуться обратно, позволить закинуть себя в клетку и вытряхнуть из незнакомца все, что он сделал и не успел – и спокойно уйти, выскользнув из стальной паутины в лисьем обличии. Только это невозможно: у кицунэ тоже есть правила, пусть им и далеко до самурайского кодекса, и одно из самых главных – не вмешиваться в судьбу. А что, если это и есть его судьба? «Хватит», – и он отрезвляюще бьет себя по лбу, а после кидает откровенно унылый взгляд в сторону тропы, ведущей в гору. – «Ты даже не пил, а думаешь о какой-то бредятине. Соберись, Донхек. Старшие за такие мысли тебя поставили б на горох – и правильно сделали». –…и что будет дальше, а? Кого следующим? – чужой голос из-за поворота застал Донхека врасплох, и он не придумал ничего лучше, чем сигануть в кусты. Вдоль дороги, медленно размахивая факелами, шли двое вооруженных мужчин; только сейчас Донхек заметил незнакомый символ четырехлистника на их одежде – чужаки. Один из них слегка покачивался, сдобренный алкоголем, и другому приходилось придерживать его за плечо. – Как же меня раздражает этот говнюк. Ты его лицо видел? – ругается заплетающимся языком, невнятно, и Донхеку приходится напрячь слух. – Поскорее бы распотрошить… этих зазнаек… их же мечами. – Как можно носить такую уважаемую фамилию и при этом так напиваться, а? Черт, – и товарищ оттягивает его за ухо, невзирая на противные писки. – Правда в том, что моя фамилия… перестала быть уважаемой… когда все захватили эти гребанные самураи. И в том, что я вместо сборки налогов торчу здесь и отгоняю этот скот от клетки. Почему мы не прибили его еще у поместья, а, Шихек? – и, словно озверев, тот сжимает мужчину в тиски. – Почему скрываемся? Почему не можем покончить со всеми, а? – Ты хочешь подохнуть до начала? – но тот даже не изменился в голосе – лишь влепил подзатыльник и снова схватил за плечо. – Рано. Проспись и не дергайся, свинья. Дождавшись, когда мужчины повернут в сторону площади, Донхек выбрался из укрытия и, отряхиваясь от листьев, воровато оглянулся. Совпадение? За прошедшую сотню лет он осознал простую истину: в его полубожественной жизни нет ничего случайного, и преследующие истории всегда хранили сакральные смыслы, красной нитью переплетенные вокруг мизинца. Он пробирается замерзшей ладонью под одежду, выверено касается оголенного плеча и опускает ткань до локтя, решившись: проигнорирует этот очевидный знак – никогда себе не простит. И кровь невиновного, что прольется на рассвете, пропитывая уложенный вручную городской камень, будет не только на руках врагов – на его собственных. Он не человек и никогда им не станет вновь. И хотя бы поэтому у него есть причина так нагло влезать в чужие дела – ему не все равно. Кимоно струится вниз, комкается у ног ненужной тряпкой – когда-то красивой, искусно сшитой благодарным мастером несколько лет назад; холод подступающей ночи неласково лижет оголенное тело – Донхек ежится, обхватывая себя руками, несмотря на бушующий внутри вековой пожар. Его спина вытягивается – сочленение за сочленением, и волос, вдруг ставший ярко-рыжим, утолщается, вырастает, укрывая огрубевающую кожу, словно панцирь; он падает вниз, на четвереньки, и секундная боль от вытягивающейся челюсти, деформирующихся зубов стреляет в голову, заставляя тихо проскулить. Он обращался бесчисленное множество раз, но каждый – как первый, и не привыкнуть, не сдержать звука или распушенного хвоста – невозможно. Чувствовать, как растягивается каждая мышца. Выпрямляются лордозы и кифозы. Как тело, когда-то тяжелое, неподъемное – сплошной ком боли, вдруг становится легким-легким. Остро, безгранично. Донхек поднимает взгляд вверх, к крыше, чтобы рассчитать серию прыжков, а кажется – к небу, и первые звезды горят так же ярко, как его желтые глаза. На ящики, достать до трубы, пройти вдоль и у края – на потрескавшуюся черепицу – быстро, изворотливо; Донхек не прыгает – парит, и жалеет, что лисы не умеют раскатисто смеяться. Опустив корпус, словно охотясь, он бежит вперед, прислушиваясь, и, выжидая момент, плавно перепрыгивает с одной крыши на другую. Опасно близкие фонари, словно играясь, то потухают и загораются снова ему вслед. Людские разговоры совсем близко. Вернувшиеся стражники распугали народ, и толпа зевак у клетки заметно поредела; праздник мирно подходил к концу, люди с опустевшими карманами оттекали по домам. Бродячие псы выжидали остывшую пищу, и иногда к ним присоединялись напившиеся в хлам жители. До отложенного комендантского часа оставалось не так много, и Донхек, осторожно спрятавшийся за загнутый край, опустил морду на сложенные лапы, следя за происходящим. От удара в гонг у него вздрагивают уши и нетерпеливо вздымается огненная шерстка. Люди расходились нехотя, пусть самураи и гнали их привычными жестами – демонстрируя пальцы, покоящиеся на рукоятках. Пленник сидел неподвижно – точно так же, каким его запомнил Донхек в последний раз, и вскоре наскучил всем задирам, включая охрану: те принялись разворачивать подобие лагеря прямо на площади, пока купцы разбирали нераспроданный инвентарь. Донхек тихо перемещается на дальнюю часть крыши, аккуратно спускается на землю по отставленным бочкам и вскоре прячется за одну из них, обдумывая план действий. У него будет всего несколько минут, прежде чем его раскроют; подступившая ночь и циркулирующий в мужчинах спирт – ненадежные соратники, но уж лучше, чем ничего. Вздох. Он не боится: бессмертие и превосходство над людьми потупили инстинкт самосохранения, – и все-таки он упрямо избегает мысли, что что-то пойдет не так. Он рискует многим, и особенно – фактом своего существования; кладет на чашу весов долг и справедливость и не знает, что друг друга перевешивает. Это странное чувство – крутиться в цикле повторяющихся дней и внезапно оказаться на самой грани. Быть уверенным, что его мир взорвется, если он не предпримет хоть что-то. Донхек злится, но эта злоба не распаляет – в нем словно стынут жилы, когда он выбирается из укрытия и уверенно движется в сторону клетки. Стоящий рядом сторожевой скучающе скользит по нему взглядом и включается только тогда, когда тот подходит ближе. – Чего тебе, Шихек? – тот ковыряется мизинцем в ухе, выглядывая куда-то за плечо. Он не замечает, как опасливо качнулось пламя факела над его головой. – Открой клетку, – Донхек отвечает не своим голосом и кратко кивает в сторону ронина. – Кто-то из городских сказал, будто он натер веревку. Надо проверить. Ничего не подозревая, мужчина достал из-за пазухи ключ и открыл дверцу, пропуская внутрь. У Донхека все внутри сжимается, когда он снова встречается с глазами пленника: в этот раз они смотрели на него с очевидной ненавистью, еще шаг – и тот точно сомкнет резцы вокруг его горла. Ему не нравится этот взгляд. «Ты должен смотреть на меня по-другому». Он наклоняется и зубами перегрызает веревку, стискивающую чужие запястья, а когда поднимает морду – сталкивается с откровенным ужасом. Донхек смеется, но вместо человеческого смеха у него вырывается лишь непонятное фырканье. «Просто доверься мне». – ТЫ! Он резко оборачивается: иллюзия рассеялась окончательно, и теперь на клетку в страхе уставилось несколько пар глаз. Желудок сводит от внезапного желания опрокинуть их всех, вспороть животы и уткнуться носом в кровавое, пульсирующее месиво, но Донхек сдерживается – вместо этого щелкает челюстью, пробуя на вкус запылившийся рукав кимоно, и дергает головой, заставляя пленника закинуть на него руки, обхватить ими шею. Тот поддается быстро, но радость тут же сменяется тревогой: давка слишком ощутимая и крепкая, нарастающая – этот парень хочет либо задушить, либо свернуть ему шейные позвонки. «Не рыпайся!», – но вместо членораздельной речи – утробный рык; он успевает перехватить конечность, малярами сжать кисть, не прокусывая, но надавливая на распустившиеся от веревки синяки, предупреждая. Их борьба длится недолго. – Шихек, какого черта!!! – Что вы стоите?! Убейте демона! Шаг, два – от отчаяния Донхек злится еще больше: он крупнее обычной лесной лисицы, но явно не подготовленный в качестве животного для верховой езды. Удар адреналина мнимо окрыляет тело; нечеловеческие глаза быстро осматриваются в поисках лазейки. Парочка смельчаков надвигалась на них, достав катаны, но остальные пятились; любопытные горожане, выбежавшие на крики, истошно молились и просили прощения. «Ближе…» – Тварь!! «Еще ближе…» И вдруг разразившееся пламя от факелов падает на головы мужчинам – те роняют мечи и в панике бьют себя, пытаясь потушить горящие волосы. Пользуясь моментом, Донхек прыгает в образовавшуюся брешь и мчится по улицам, не оглядываясь. Позади остались быстрый топот, крики и звуки захлопывающихся ставней, но ему не было дела до расстояния: он задыхался, бездумно стискивая человеческую руку, обдавая ее слюной и горячим, сбившимся дыханием. Донхек сбавил темп только тогда, когда в лесу почувствовал, как тело на нем обмякло.
Примечания:
38 Нравится 54 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (2)