***
Оказывается, что умирать — дело вовсе не простое. Я не засыпаю и не проваливаюсь в темноту, я падаю в пропасть, собирая по дороге собственным телом все камни и пересчитывая их раз за разом. Меня не увлекает за собой мамина ласковая рука — какая-то неведомая сила тянет, трясет, толкает меня все время куда-то вверх, а вокруг нескончаемым гулом проносятся тысячи голосов, и все — как один, смутно знакомый. С разными интонациями он выкрикивает мое имя, и снова тащит, тащит, тащит меня куда-то прочь. Передо мной — ни одной четкой картинки. Мама давно исчезла, стоило только моим ресницам замереть на щеках, но голос — навязчивый, раздражающий — никуда не пропадает. Мне хочется, чтобы он оставил меня в покое. Меня тошнит и выворачивает на изнанку, а ноги подгибаются, не хотят идти. Этот кто-то тащит меня за собой. Вернее сказать, почти несет куда-то. А я вижу это словно со стороны — вижу, как мужчина в черном дергает и трясет тощую бледную девчонку, словно душу из нее вытрясти собирается. А потом до меня долетает первое разборчивое слово: — Грейнджер! И этого слова — имени, которым звал меня Борис — достаточно для того, чтобы мамина холодная ладонь окончательно выскочила из моих пальцев. Мама начинает отдаляться от меня. Я все еще цепляюсь за неё, но уже вижу, как она уходит — тонкий силуэт на мгновение задерживается на пороге в ореоле света — а потом мама покидает комнату. На этот раз навсегда. А передо мной — вдруг — склоняется лицо Бориса. Я не вижу его, но знаю точно: это он. Мама не отдала бы меня никому, кроме него. — Черт, Грейнджер… — стонет Борис и решительно взваливает меня к себе на плечи.***
Следующие несколько часов Борис занимается моим спасением. В себя я прихожу не сразу, и, сказать по правде, мне так херово, что в глубине души я даже расстроена, что умереть до конца мне не дали. Внутри — пустота. И в голове, и в желудке. Последний меня напрягает даже больше, чем все остальное. От боли я скручиваюсь пополам, спазм то и дело подступает к горлу, но худшее, по словам Бориса, уже позади. Спасибо небу за то, что он не опоздал. Спасибо самому Борису, что он уже сталкивался с передозом и знал, что надо делать. Я держу ладони на горячей чашке чая, но, несмотря на урчание в животе, не могу заставить себя съесть или выпить хоть что-то. Умирать, ко всему прочему, оказалось еще и очень грязно, стыдно и мерзко, но Борис, очевидно, привыкший к подобному, совсем не теряет аппетит. Он сидит за столиком напротив и уминает свой омлет, а я гоню прочь мысль о том, что меня вот-вот снова стошнит, как только я притронусь к завтраку. Завтрак. Как обыденно это звучит. Как нелепо в контрасте с тем, к чему я была так близка еще несколько часов назад… — Тебе надо поесть, — распоряжается Борис и все-таки заставляет меня отпить немного чая. Против моих ожиданий, меня не выворачивает снова, и я даже решаюсь отломить кусочек хлеба. У меня все болит, и почему-то ноет спина. Невидяще гляжу на Бориса, гадая, привиделось мне все или нет. Он ест как ни в чем не бывало. — Если ты хочешь спросить меня о том, что произошло вчера на парковке… — Борис хватает салфетку и вытирает ею губы. Продолжать он не спешит, выдерживая эффектную паузу. Его черные глаза смотрят лукаво. Молчу. События минувшего вечера кажутся уже очень далекими, и мне еще понадобится много времени, чтобы понять, как нам повезло и чего нам чудом удалось избежать. Но сейчас я даже бояться устала. Поэтому жду следующих слов Бориса почти с равнодушным отупением. Он вздыхает и подвигает ко мне утреннюю газету. Рассеянно беру ее в руки. Мое сердце на мгновение замирает, когда я вижу фотографию моего «Щегла» в левом верхнем углу, а потом начинает биться в три раза сильнее, едва я замечаю в правом нижнем углу снимок двух мертвых тел. Очень долго я гадаю, как связаны эти две фотографии и кто мог узнать про произошедшее, после задаюсь вопросом — почему мы с Борисом сидим в ресторане отеля у всех на виду, раз этому «кому-то» все известно? И только потом догадываюсь прочитать статью. Борис смотрит на меня, едва скрывая улыбку. Я перечитываю статью еще раз. Не может быть, чтобы все было так хорошо. Но. Вчерашним вечером… (дата события) двое мужчин (фамилии, имена в криминальном мире и фотографии прилагаются) были найдены мертвыми в зоне парковки… (название пересечения улиц и опознавательных зданий)…по официальной версии, оба погибли в перестрелке, не разрешив конфликт, темой которого стали похищенные произведения искусства… картины найдены и опознаны… среди прочих — потерянный во время взрыва в музее… …"Щегол» Карела Фабрициуса… …мой Щегол. — Что это значит? — спрашиваю я, и голос больно обдирает сухое горло. Морщусь и все-таки делаю глоток сладкого чая, чтобы перебить им горечь на корне языка. Борис улыбается устало и немного рассеянно. Его черные кудри взлохмачены, торчат в разные стороны. На плече под рубашкой — тугая повязка. Он протягивает через стол руку и берет мою ладонь в свою: — С Рождеством, Грейнджер. С Рождеством. И только потом — рассказ сквозь самодовольную улыбку, которую Борис не может скрыть (или даже не пытается). О том, что он уже знал, как вернуть картину, но не успел осуществить задуманное, о том, как решился подложить вместо нее «куклу» и о том, как боялся, пока я стояла напротив тех двух мужчин (как оказалось, Первого он знал, если не лично, то все-таки довольно хорошо, и что у него буквально «сердце в пятках замерло», когда он его увидел — веришь, Грейнджер? я думал, все пропало…). А еще — о том, как он мотался по Нью-Йорку в не меньшей панике, чем я, сидевшая в это время в отеле с бутылкой водки в руках, и о том, как одному из близких знакомых Бориса (кажется, какому-то Грише) пришла идея сделать один-единственный анонимный звонок и указать на местонахождение картины. А дальше все пошло как по маслу. Первое повлекло второе — картину нашли, а вместе с ними и тела. Все было на поверхности — так или иначе, смерть настигла обоих из-за картины, и вполне логично было предположить, что убийство совершил один из подельников, у которого и были обнаружены пропавшие произведения искуства. Уравнение сложилось. Плюс-минус пара слагаемых. — О них даже не думай, — с жаром говорит Борис, указывая на фотографию в газете. — Уж поверь мне, они заслужили! Знала бы ты, что они делали с людьми… Да я даже думать не хочу, что бы они сделали с тобой — без разницы, отдала бы ты им долг или нет… Борис говорит что-то еще, говорит долго. Полушепотом, вперемешку с едой и очень крепким кофе. А я сижу напротив, за окном густо лепит снег, а мои пальцы окончательно отогреваются на горячей кружке и, кажется, в самом сердце разливается приятное тепло. Все, думаю я, крепче стискивая пальцы и почти обжигаясь, все закончилось. Картина больше не моя. «Щегол» вернулся, кончились его мытарства по темным углам и чужим сумкам. И я снова смогу его увидеть, но что-то мне подсказывает, что я ни за что не пойду в музей, где он займет свое место. Зачем?.. Я видела его сотни раз, при разном свете и, поверьте мне, лучше запомнить эту картину при трепещущих утренних лучах, чем смотреть на нее под неживой музейной лампой. К тому же, я чувствую: когда я увижу его перед собой снова, меня опять затянет в прошлое. А в прошлое дороги нет. Мама ушла. Закрыла за собой дверь. Я знаю, что я больше ее не увижу — мне достаточно и того, что она была со мной сегодняшней ночью, перед рассветом. Навсегда — сколько неотвратимости в этом слове. Однажды это болезненное «навсегда» — первое прикосновение к Смерти — разрушило мой маленький неустойчивый мир и перевернуло все с ног на голову. И наверно, эта мысль могла бы довести меня до ручки, если бы в моей жизни не было Бориса. Он появился так внезапно и заполнил собой каждый сантиметр моей маленькой пустой жизни. Снова. Он сделал это снова. Он вытащил меня из самой темноты. — Грейнджер, ты меня вообще слушаешь? — Прости, — поднимаю чашку, чтобы сделать глоток, но проливаю чай на газету. Борис смотрит на меня так, словно вот-вот скажет свое обычное «bestoloch ты, Грейнджер». Но он не говорит этого. Он ставит локти на стол и повторяет свой вопрос: — Ну так что, уезжаешь со мной в Нидерланды? Сейчас там так себе, но весной… — С тобой? — переспрашиваю я, пряча улыбку за чашкой. — В Нидерланды? — Тебе по-русски сказать? — А как же твои жена и дети? Борис отмахивается от моего вопроса, на два счета раскусывая иронию, и в привычном жесте дергает плечами: Ха! Потому что никакой жены и детей и в помине нет, потому что в этом весь Борис. Он молча смотрит мне в глаза, и меня отбрасывает назад — на много лет назад — туда, где было жарко и песчано, туда, куда я все-таки так отчаянно стремилась все эти годы. Его темные глаза привычно смеются. И я хочу злиться, но не получается. Потому что Борис — хуже всех наркотиков, которые вообще существуют на свете. Он молча поднимает одну бровь. Ну конечно. Конечно, я поеду с ним.