Позорище

Горячая работа
NC-17
В процессе
497
3
автор
Размер:
планируется Макси, написано 1 564 страницы, 579 145 слов, 92 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
497 Нравится 396 Отзывы 355 В сборник

Глава 47. Жест

Настройки
      После разговора с Регулусом выяснилось, что хуже тёмной магии, пожалуй, только чистокровная социология.       Проклятие можно хотя бы разобрать на составные части: формула, импульс, направленность, последствия. Даже у самого отвратительного заклинания есть внутренняя логика. С аристократами всё обстоит значительно хуже. Они тоже бьют на поражение, только делают это через браки, долги, приглашения на ужин, правильно распределённые места за столом и тщательно отмеренные дозы холодной вежливости. А главное — при этом искренне считают себя высшей формой цивилизации.       В последние дни каникул я ловил себя на том, что мысленно возвращаюсь к той шахматной доске чаще, чем хотел бы. К белой королеве, к чёрному слону, к ладье Малфоев, к идиотской, раздражающе точной модели, которую этот несносный Блэк сумел разложить передо мной за один вечер.       Перед отъездом он, как и обещал, накидал мне ещё один «подарок» — два листа пергамента, исписанные его аккуратным почерком. Помолвки, родственные линии, давние брачные договорённости, кто кому кум, кто кому должен, у кого чья тётка приходилась троюродной кузиной в каком-то поколении и почему именно поэтому совершенно невинный, на первый взгляд, визит в гости может означать либо укрепление союза, либо угрозу скандала.       — Запомни и сожги, — сказал он с видом человека, вручающего мне не список, а ключ от государственной тайны. — Если кто-то увидит это у тебя, я всё отрицать не стану, но сделаю такое лицо, будто ты украл мои семейные документы ради нездорового поклонения Блэкам.       — Боюсь, я скорее сожгу тебя, чем стану поклоняться Блэкам.       — А это уже почти дружба, Снейп.       Я выучил всё и действительно сжёг пергаменты в камине в ту же ночь. Бумага свернулась быстро, чернила почернели и пошли пузырями, но даже после этого в голове осталось слишком многое. Настолько многое, что теперь, глядя на любого слизеринца, я машинально думал не о его оценках или манере держать палочку, а о том, кому этот человек приходится племянником, на чьей сестре собирается жениться и через какую именно ветвь связан с теми, кто может в один момент решить чужую судьбу.       Отвратительное знание. Но полезное. Значит, придётся терпеть.       Я перебирал варианты почти до самого конца каникул. Каким именно образом сделать себя для Абраксаса Малфоя не эмоциональной нелепостью, не школьной блажью его дочери, а чем-то более неудобным для игнорирования. Через успехи? Да, разумеется. Через практическую полезность? Тоже. Через Люциуса — осторожно, потому что даже сильная благосклонность его наследника не отменяет проблемы, а лишь делает её чуть менее безнадёжной. Через саму Авелин — нет. На её чувства я опираться не собираюсь. Не потому что сомневаюсь в них. Напротив. Просто мысль о том, чтобы использовать её как аргумент в споре с собственной семьёй, вызывает во мне слишком явное отвращение.       И всё же одних умозрительных схем мало. Мне нужны детали — настоящие, семейные, точные, не выведенные логикой, а прожитые внутри. Их может дать только Люциус. Поэтому к концу каникул я почти с нетерпением ждал его возвращения не только потому, что с ним должна была приехать Авелин, но и потому, что наконец перестану строить догадки в пустоте.       Хотя, если быть до конца честным, основная причина моего нетерпения имела светлые волосы, серые глаза и совершенно разрушительное влияние на мою способность мыслить последовательно.       Каникулы мне надоели примерно на третий день. На пятый я окончательно пришёл к выводу, что человек, придумавший зимнюю разлуку в разгар и без того унылого сезона, заслуживает отдельного круга ада. На седьмой — уже считал, сколько дней осталось до возвращения студентов. На десятый — начал подозревать, что этот счёт становится унизительным. На двенадцатый перестал притворяться перед самим собой, что не скучаю до той степени, при которой даже библиотека кажется пустой, а подземелья — невыносимо тихими.       Я успел изучить за эти недели больше, чем планировал. Успел привести в порядок записи по зельям, разобрать трактат по магии крови, дважды переписать конспект по древним рунам и даже начать продумывать новую схему защитного проклятия. Всё это занимало руки и голову, но не имело никакого влияния на то, что происходило внутри. Скука по ней не уменьшалась от продуктивности. Напротив. Чем рациональнее я распределял время, тем очевиднее становилось, что один-единственный, ничем не восполнимый элемент этой системы отсутствует.       Иногда я доставал бархатную коробочку с заколкой, открывал, смотрел на серебристый блеск и немедленно чувствовал себя идиотом.       Не потому что подарок был плох. Нет. Он был именно таким, каким должен быть: не вычурным, не слишком дорогим, изящным и достаточно красивым, чтобы подойти ей. Я почти видел, как она будет держать его в пальцах, чуть наклонив голову, как загорится свет в её глазах, как она — возможно — сразу же заколет им волосы, просто потому что любит такие спонтанные жесты больше всяких торжественных церемоний.       И всё же где-то под этим приятным, почти тёплым предвкушением жила старая тревога. Та самая, унизительная, вязкая, которую я, казалось бы, уже пережил. А вдруг ей покажется, что это глупо? А вдруг слишком просто? А вдруг, напротив, слишком личное? А вдруг она улыбнётся из нежности ко мне, а не потому что ей действительно понравится?       Разумно было бы напомнить себе, что Авелин не светская кукла и не одна из тех благовоспитанных девиц, которые оценивают внимание по цене камней. Но разум, как выяснилось, малоэффективен в вопросах, касающихся её. Особенно когда дело касается не магии, а чего-то до смешного обычного — подарка, ожидания, встречи, чужой улыбки.       В предпоследний день каникул я собирался подняться к ужину, когда увидел Лили.       Она стояла на площадке лестницы, ведущей в подземелья, будто пришла сюда не случайно, а именно затем, чтобы перехватить меня до того, как я успею скрыться в за столом Слизерина в Большом зале. И, судя по тому, как крепко были сцеплены её пальцы и как напряжённо выпрямлены плечи, это не мимолётная прихоть и не тот случайный разговор, который завязывается на лестнице между людьми, ещё не до конца решившими, что друг другу сказать.       Я остановился на несколько ступеней ниже. Эванс подняла голову сразу. В свете факелов её лицо казалось бледнее, а рыжие волосы — темнее, почти медными.       — Сев, — начала она тише, чем обычно. — Мне нужно с тобой поговорить. Не для спора.       — Это уже звучит многообещающе, — ответил я ровно, поднимаясь на пару ступеней выше, чтобы встать с ней почти на одном уровне.       Она поморщилась, но, надо отдать ей должное, не отступила и не сделала вид, словно колкость не достигла цели.       — Я серьёзно. Я… понимаю, что это уже не совсем моё дело. Возможно, вовсе не моё. Но я всё ещё считаю тебя своим другом и всё ещё переживаю. Поэтому, пожалуйста, просто выслушай.       Я скрестил руки на груди, прислонившись плечом к холодному камню стены. Внутри нет ни раздражения, ни неловкости — только то спокойное, сухое ожидание, которое испытываешь, когда уже примерно представляешь содержание разговора, но хочешь убедиться, насколько именно оно предсказуемо.       — Раз ты уже начала, было бы странно мешать тебе закончить, — сказал я. — Но если это снова про Поттера, то лучше не трать ни моё, ни своё время.       — Нет, — быстро ответила Лили. — Не про Поттера. Совсем не про него.       Она выдохнула, будто собираясь с мыслями, и на секунду отвела взгляд в сторону, на дрожащую тень факела на стене.       — Я читала «Пророк», — сказала она без обычных обходных вступлений. — Не только статью про Ламберте. Всё, что там было в последние месяцы. Про нападения. Про семьи, которые внезапно «исчезают». Про людей, которых находят после пыток. Про тех, кого Министерство не успевает защитить, даже когда уже понимает, что происходит.       Я ничего не ответил. Только ждал, уже понимая, к чему она клонит.       — Раньше всё это казалось чем-то далёким, — продолжила Лили. — Чьими-то страшными слухами. Взрослыми делами, до которых нам пока будто бы нет настоящего доступа. Даже когда это обсуждали шёпотом, всегда оставалось ощущение, что между нами и всем этим ещё есть какая-то граница. Школа. Возраст. Иллюзия, что всё страшное происходит за пределами Хогвартса и до нас дойдёт не скоро.       Она усмехнулась — коротко и горько. Очевидно, осознавала, насколько наивно это звучит теперь.       — Но после Ламберте я поняла, что никакой границы нет. Когда весь Большой зал смотрел на Елену так, словно это она убивала тех людей. Когда все вдруг решили, что кровь отца — это тоже её кровь, его выбор — её вина, а его имя — клеймо на её лбу. Тогда я поняла, что всё это уже здесь. Совсем рядом. И не как слух. Не как политическая статья. Как реальность.       Она подняла на меня взгляд — упрямый, усталый и на удивление трезвый.       — И я вижу, рядом с кем теперь ты.       — Какая поразительная наблюдательность, — заметил я, не меняя тона.       — Не надо, Сев, — сказала она почти устало. — Я не о школе. Не о факультетах. И даже не об Авелин.       На последнем имени в её голосе не было ни яда, ни раздражения. И именно это заставило меня насторожиться чуть сильнее. Значит, разговор действительно не о привычных поверхностных вещах.       — Я о её семье, — продолжила Лили. — О Люциусе. О Регулусе Блэке. О тех людях, рядом с которыми ты теперь стоишь так, будто это ничего не значит. А это значит. Намного больше, чем ты хочешь делать вид.       Я слегка склонил голову набок.       — Ты решила прочитать мне политическую лекцию на лестнице?       — Нет, — отрезала она неожиданно жёстко. — Я пытаюсь сказать тебе то, что ты, по-моему, сам себе не позволяешь сформулировать.       Она сделала шаг ближе — не вторгаясь, но достаточно, чтобы стало ясно: отступать от темы она не собирается.       — Такие люди не считают равными тех, кто им просто полезен, — сказала Эванс уже тише, но отчётливее. — Сегодня ты нужен — потому что умён, потому что талантлив, потому что можешь быть удобен, потому что тебя можно держать рядом, пока это работает. А завтра — нет. И тогда ты окажешься тем, кем и был бы для подобного мира с самого начала, если бы не временная выгода. Не своим. Не равным. Не тем, кого будут спасать первым, если всё начнёт рушиться.       Я смотрел на неё спокойно. Она, конечно, не понимала и половины того, что пыталась произнести вслух. Но нельзя было не признать: в одном месте она всё-таки задела точку достаточно точно. Возможно, на интуитивном уровне чувствовала, что я не просто «рядом», а специально стараюсь быть к этому всему так близко, как только возможно, а желательно — внутри.       Лили продолжала, уже не следя за моим лицом, а заставляя себя договорить до конца:       — Если всё станет хуже, если всё окончательно покатится вниз, такие фамилии, как Малфой, выкрутятся. Их положение переживёт почти всё. Их дома, связи, деньги, имена — всё это создавалось именно для того, чтобы выдерживать бурю, пока другие ломаются. Но ты — нет.       Последние слова она произнесла почти шёпотом. Вот это, по крайней мере, уже было не водой. Я бы даже оценил её попытку, если бы она не опоздала на несколько лет.       Когда-то от подобных слов у меня, возможно, дёрнулось бы что-то глубоко внутри — старая, больная точка, где и без того было достаточно стыда за происхождение, за дом, за одежду, за отца, за всё то, что другие успевают заметить в тебе ещё до того, как ты откроешь рот и скажешь хоть что-то стоящее. Тогда же её тревога могла бы показаться важной. Да сам факт, что Лили Эванс остановила меня ради подобного разговора, ударил бы по мне с силой приличного заклинания.       Сейчас во мне не шевельнулось почти ничего, кроме вялого, почти лабораторного интереса к тому, как сильно могут запоздать человеческие прозрения.       — Ты переоцениваешь степень моего доверия к людям, Лили, — ответил я наконец безразлично. Для пущего эффекта не хватало только театрально зевнуть, но я, слава Мерлину, не переобщался с Регулусом.       Она нахмурилась.       — А ты, по-моему, недооцениваешь степень опасности.       — Возможно, — я пожал плечами. — Но твоё внезапное политическое прозрение не выглядит достаточным основанием для того, чтобы я немедленно пересмотрел свои решения.       Она вздрогнула, как будто я задел что-то, и на секунду отвела взгляд.       — Это не «внезапное прозрение», — произнесла она уже тише. — Я просто... слишком долго думала, что у меня ещё есть время ничего не замечать. А теперь его, по-моему, уже нет.       В её голосе не было театра. Не было привычной для гриффиндорцев страсти к нравственной позе. Только усталость. Настоящая, взрослая, неприятная усталость человека, который наконец осознал масштаб происходящего и не знает, что делать с этим знанием.       — Я не лезу в твою жизнь, — сказала Лили после короткой паузы. — Правда. Я понимаю, что многое изменилось. Понимаю, что у тебя теперь совсем другой круг, другие приоритеты, другая... — она чуть запнулась, но всё-таки заставила себя договорить, — другой человек рядом. И я не собираюсь оспаривать то, что уже давно не моё право оспаривать.       Вот это было уже почти достойно, хотя я так ничего и не ответил. Она подняла на меня взгляд снова — и в этот раз в нём не было ни попытки переубедить, ни привычного желания «объяснить, как правильно». Лишь какая-то очень поздняя, очень человеческая беспомощность.       — Я просто... не хочу однажды узнать, что стало слишком поздно, — сказала она. — Не хочу потерять тебя окончательно.       Именно на этих словах я повернул голову вниз, уловив краем глаза что-то светлое в свете факелов.       У подножия лестницы стояла Авелин. Сначала я увидел только тёмную фигуру на фоне освещённого проёма. Потом — серебристую обёртку в её руках, мягко блеснувшую в теплом свете. Книга, вероятнее всего. Разумеется, книга. Нормальные люди обмениваются шарфами, сладостями или чем-то столь же неинтеллектуальным и безопасным. Мы с Авелин тянемся к печатным томам, как будто чувства между нами естественнее всего выражаются через книги, трактаты и прочие формы интеллектуального ухаживания.       И только после этого я увидел её лицо. Не было сцены. Не было вспышки, холодной ярости или уязвлённого самолюбия, которое так любят демонстрировать взрослые на приёмах, когда их задевают недостаточно тонко.       Она просто смотрела. Потом очень тихо — почти незаметно — выдохнула. И улыбнулась. Легко. Спокойно. Даже безупречно.       Если бы я не знал её так хорошо, поверил бы. Но я знал. Видел, как эта улыбка не дошла до глаз. Как в сером взгляде мелькнула — и тут же исчезла — короткая, слишком хорошо скрытая боль. Как будто она за одну секунду успела представить нечто неприятное, запретила себе это представлять и тут же, по привычке, взяла выражение лица под контроль.       Авелин едва заметно качнула головой — мол, всё в порядке, я подожду, — и скрылась за углом. У меня мгновенно и очень неуместно похолодели ладони.       Две недели. Я две недели считал дни до её возвращения, мысленно перебирал, как увижу её первой, что скажу, когда лучше отдать заколку, успею ли перехватить её до того, как вернутся Пандора и Ксенофилиус с их «невероятными рождественскими каникулами». И вот первое, что она увидела, — это Лили Эванс, стоящую напротив меня на лестнице с признанием, звучащим слишком двусмысленно для любого, кто слышит лишь последнюю фразу.       Я перевёл взгляд обратно на Эванс. Потерять кого, Лили? Того, кто носил за тобой учебники? Того, на ком было удобно отрабатывать своё благородство, терпение и безошибочное чувство морального превосходства? Того мальчика, чья преданность казалась тебе чем-то естественным, вроде света из окна по вечерам — пока не стало поздно замечать, что он вообще был?       Я не стал озвучивать ни одну из этих мыслей. Не из великодушия. Просто потому, что не видел смысла тратить на них время.       Уже сделал шаг в сторону, собираясь закончить разговор без лишних эффектов, но Эванс, очевидно, уловила перемену в моём лице и потянулась ко мне. Она всегда была такой настырной?       — Сев, подожди, я…       Её пальцы сомкнулись на рукаве моей мантии. Я опустил взгляд на её руку, потом снова посмотрел ей в лицо. Лёгкое прикосновение ощущалось как ненужная, неуместная, раздражающая своей настойчивостью задержка между мной и человеком, которого я ждал весь этот проклятый конец декабря.       — Я должен идти, — сказал я едва сдерживая раздражение.       — Но мы не закончили…       Я медленно вдохнул. И только теперь позволил себе ту жёсткость, которой до этого сознательно избегал.       — Лили, ты всегда говорила, что желаешь мне счастья, — произнёс я с той предельной вежливостью, которая обычно и делает слова особенно неприятными. — Так вот, если ты не передумала, просто не лезь.       Её пальцы разжались не сразу. Я не стал ждать дольше. Авелин нашёл за следующим поворотом. Она действительно ждала — стояла у стены, чуть переминаясь с ноги на ногу, и с таким сосредоточенным видом изучала швы между камнями, будто внезапно решила посвятить вечер архитектуре подземелий.       — Авелин.       Она сразу обернулась.       — Северус? — и, чуть тише: — Я… помешала?       Вместо ответа я взял её за руку. Она не сопротивлялась, только удивлённо моргнула, когда я повёл её дальше, глубже в подземелья — туда, где коридоры становились уже, тише и старше, где в нишах стояли полуразрушенные надгробия бывших настоятелей школы, а привидения появлялись с той ленивой неохотой, с какой утомлённые аристократы посещают обязательные семейные ужины.       Мы остановились только у поворота, возле старых склепов, где сырой камень всегда хранил особенно промозглый холод, а факелы горели тусклее, будто даже огонь не испытывал восторга от этого места.       И только тогда я обнял её. Крепко. Слишком крепко, вероятно. Но разжать руки в тот момент было выше моих возможностей.       Она замерла лишь на миг, а потом прижалась ко мне в ответ — так, как прижимаются не из вежливости и не из жалости, а потому что тоже хотели этого всю бесконечную, невыносимую разлуку.       — Нет, — сказал я ей в волосы. — Ты не помешала и не смогла бы помешать. Я просто… очень скучал по тебе.       Мой голос прозвучал хриплее от того, что за эти две недели я слишком много молчал о вещах, которые теперь вырывались наружу безо всякого разрешения.       — Я тоже, Северус, — прошептала она.       Я закрыл глаза на секунду, просто позволяя себе почувствовать её рядом. Запах мороза, бумаги и чего-то пряного — возможно, поместья Малфоев, от которого не получилось очистить ткань мантии. Тёплые пальцы на моей спине. Сердце, бьющееся где-то совсем близко. Всё это ударило по мне с такой силой, что я вдруг понял: любая человеческая привязанность, которая способна за считанные секунды превратить разумного человека в сгусток инстинктов, — по определению небезопасна.       И всё же выпускать её из рук я не собирался. Она чуть отстранилась первой, ровно настолько, чтобы заглянуть мне в лицо.       — Ты напугал меня, — сказала она мягко. — Что-то случилось?       — Ничего, — солгал я автоматически. Потом почти сразу исправился, потому что врать ей сейчас было бы верхом идиотизма. — То есть… ничего такого. Я просто увидел выражение твоего лица.       Авелин недоуменно моргнула. Хотя было в этом и что-то наигранное.       — Какое именно?       — То, которое ты попыталась немедленно спрятать, — ответил я. — И понял, что за две недели успел окончательно свихнуться.       Уголок её губ дрогнул в улыбке.       — Это очень трогательное признание. Немного самоуничижительное, но трогательное.       — Нет, это не признание, а медицинский факт.       Она тихо усмехнулась, и от этого короткого звука внутри у меня что-то болезненно, почти счастливо сжалось.       Я только теперь заметил, что всё ещё держу её за руку — слишком крепко, будто всерьёз боялся, что если ослаблю хватку, то она исчезнет, как неприятное видение, вызванное переутомлением.       И именно в этот момент — возможно, потому что мысль уже несколько минут стучала в затылок, не давая покоя, — я понял, что не успокоюсь, пока не услышу от неё правду.       — Авелин… можно спросить одну вещь?       — Конечно. — Она посмотрела на меня внимательнее. — Что угодно.       Я помедлил. Вопрос казался настолько нелепым в сравнении с другими вещами, занимавшими мою голову последние недели — Абраксас, Кейтлайн, полезность, архитектура рода, — что сам факт его существования был оскорбителен для моего самоуважения. И всё же именно он сейчас казался важнее любой стратегии.       — Насколько… — я запнулся и сглотнул, чтобы продолжить: — насколько ты ревнивая?       Она удивлённо вскинула брови. И в ту же секунду я мысленно выругался. Блестяще, Снейп. После двух недель разлуки, после объятий в тёмном коридоре, после едва не случившегося недоразумения с Эванс — именно такой вопрос и стоило задать. Желательно ещё с видом человека, окончательно утратившего элементарные навыки социального взаимодействия.       — Ты хочешь честный ответ? — спросила она после короткой паузы.       — Абсолютно.       Авелин глубоко вдохнула. Выражение её лица изменилось — стало серьёзнее, темнее, сосредоточеннее. Она шагнула ближе. Поддела пальцами ворот моей мантии и мягко, но настойчиво потянула вниз, выравнивая наши лица. Только тогда я заметил, что подарка в серебристой обёртке у неё уже не было.       — Я очень ревнивая девушка, Северус, — когда заговорила, её голос был тихим. Таким, что слова почти касались губами. — Настолько, что ещё с прошлого года замечаю все украдкой брошенные на тебя взгляды в коридорах.       Я невольно сглотнул.       — Говоришь так, будто их много…       — Их достаточно, — так же едва слышно ответила она. — Но сейчас, по крайней мере, все эти девицы знают, что ты — мой.       Вот и всё. Два слова. Произнесённые шёпотом в полутёмном коридоре, среди старых склепов, плесени на камне и сонных призраков. И этого оказалось достаточно, чтобы у меня на мгновение сбилось дыхание — совершенно нелепо, как, в принципе, и каждый раз до этого. Концентрация рассыпалась быстрее, чем от плохо сваренного дурманящего зелья. Внутри словно щёлкнуло что-то тёмное, примитивное, слишком довольное услышанным.       Мой. Это не должно звучать так. Не должно действовать на меня, как сильнодействующий состав, к которому организм по непонятной причине внезапно проявил полную, безоговорочную восприимчивость. Но оно действует. И, что хуже, мне это нравится.       — Хорошо, — выговорил я чуть хриплее, чем рассчитывал. — Я… буду это учитывать.       Она смотрела на меня внимательно, почти испытующе.       — И тебя это не смущает?       — Что именно?       — Моё собственничество.       Я выдержал её взгляд. Серый, прямой, без игры — и в то же время слишком близкий к моим губам, чтобы я мог притвориться, словно не замечаю, куда она смотрит.       — Нет, — ответил я честно. Потом, после едва заметной паузы: — Скорее наоборот.       Что-то дрогнуло у неё в лице. Совсем немного. Не улыбка ещё, но уже не прежняя настороженность.       — И тебя не пугает, что я не умею делить? — спросила она ещё тише.       Я видел, как её взгляд опустился ниже, к моему рту. Видел — и в ту же секунду понял, что способность поддерживать осмысленный разговор находится под серьёзной угрозой.       — Меня пугает только то, что это слишком взаимно.       Кажется, в следующую секунду я ещё мог остановиться.       Теоретически. На практике же я уже целовал её. Резко. Почти жадно. Одной ладонью притянул за лицо, второй зарылся в волосы, которые и без того норовили выскользнуть из причёски.       Поцелуй вышел абсолютно несдержанным — без той осторожности, которую я обычно хотя бы пытался изображать, без внутреннего отсчёта, без попытки сначала подумать, а потом действовать. То есть, по сути, без всего того, что отличает разумного человека от окончательно потерявшего способность к самоконтролю.       И пока я целовал её так, будто за эти две недели у меня внутри накопился какой-то неприличный, опасный голод, один достаточно трезвый угол сознания продолжал с мрачным интересом фиксировать симптомы.       Вот, значит, до чего ты дошёл.       Можешь сидеть с холодной головой и продумывать, как доказать Абраксасу Малфою свою ценность. Можешь запоминать родственные связи, политические линии, старые долги и семейные войны. Можешь строить схемы, просчитывать ходы, рассуждать о том, как вписать себя в конструкцию мира, который изначально тебя не предполагал.       Но стоит Авелин Малфой решить что-то не то — всего лишь на секунду, всего лишь мысленно, всего лишь из-за неудачно увиденной сцены в коридоре, — и ты превращаешься в человека, которому проще немедленно поцеловать её до потери дыхания, чем выдержать ещё хоть минуту этой гипотетической возможности.       Это ненормально. Это самая огромная, самая ослепительная глупость, которую я вообще способен себе позволить.       И при этом сама мысль о её потере ощущается чем-то настолько близким к самоубийству, что от этого становится по-настоящему страшно.       Её губы ответили сразу — с той знакомой, невозможной щедростью, от которой у меня всегда слегка коротит внутренние провода. Она впустила меня так, будто и сама последние дни жила на одном чистом упрямстве и ожидании. И очень скоро поцелуй перестал быть просто поцелуем, превращаясь во что-то, от чего мысли уже не то что теряли стройность. Они становились чистым хаосом.       Моё собственничество, кажется, достигло критической стадии уже давно, просто я предпочитал не формулировать это слишком прямо. Но сейчас, когда её пальцы вцепились в мою мантию, когда она придвинулась ещё ближе, а я окончательно перестал делать вид, что способен остановиться вовремя, отрицать очевидное глупо.       Иначе я не могу объяснить, почему всё ещё исследую её рот своим языком, совершенно игнорируя тот факт, что мы стоим посреди школьного коридора, пусть и самого глухого из возможных. Или почему моя рука, которой следовало бы оставаться в приличных границах, уже скользнула ниже и теперь слишком уверенно лежит на её пояснице под свитером, там, где кожа особенно тёплая и от этого ещё более опасная.       И, чёрт возьми, она снова надела джинсы. Эта мысль ударила по сознанию внезапно и крайне не вовремя.       Значит, позже она будет сидеть у меня на коленях в своей обычной безответственной манере, снова двигаться слишком естественно, слишком близко, слишком невинно для того эффекта, который это на меня производит. Всевышний, если он, конечно, существует и не слишком занят наблюдением за чужими мучениями, явно решил совместить в один день подарок и испытание на выдержку.       Пока что я проходил его на твёрдое «удовлетворительно». И то с большим авансом.       Когда я всё-таки отстранился, это было не проявлением силы воли, а скорее вынужденной мерой: дышать, как выяснилось, тоже иногда необходимо.       Авелин смотрела на меня так, будто ей самой не вполне хватало воздуха. Щёки чуть порозовели, губы были приоткрыты, взгляд — потемневший и совершенно не помогающий мне вернуться в состояние относительной разумности.       — Ты… — голос у неё прозвучал хрипло, — ты настолько соскучился, Северус?       Я усмехнулся, всё ещё держа её слишком близко к себе.       — Видимо, да.       — Тогда, — она перевела дыхание и чуть улыбнулась, — я, пожалуй, готова поверить в то, что разлука делает воссоединения… ярче.       — Но лучше этим не злоупотреблять, — пробормотал я, проводя большим пальцем по её щеке, будто это движение могло каким-то чудом вернуть мне остатки самообладания.       — Ни в коем случае, — согласилась она с таким видом, будто речь шла о совершенно разумном научном выводе, а не о том, что ещё минуту назад мы вели себя как люди, абсолютно утратившие представление о школьных коридорах, правилах и здравом смысле вообще.       Она взяла меня за руку. И в эту секунду, несмотря на всё — на привидения, сырость, политические схемы, будущие проблемы, Малфоев, Блэков, грядущие разговоры и собственную, стремительно деградирующую выдержку, — мир вдруг показался странно простым.       Потому что она здесь. И потому что, как ни отвратительно это звучит для человека с моим складом ума, одного этого факта уже хватает, чтобы всё остальное на несколько минут перестало иметь значение.       Мы поднялись в оранжерею уже почти молча — не потому, что говорить было не о чем, а потому что после того поцелуя любые слова некоторое время казались чем-то вторичным и досадно неполноценным.       Авелин всё ещё держала меня за руку, и я, к собственному неудовольствию, обнаружил, что даже это простое соприкосновение продолжает действовать на меня сильнее, чем следовало бы человеку, который ещё недавно вполне сносно функционировал без постоянного физического подтверждения чужого существования.       Оранжерея встретила нас привычным полумраком, запахом влажной земли и тем самым тихим, почти интимным шелестом листьев, который всегда возникал здесь к вечеру, когда стеклянные панели остывали, а ветер за ними начинал скрестись о рамы с упорством особенно назойливого призрака. Где-то у дальней стены дремал фиолетовый базилик, чуть левее тянулись вверх стебли ядовито-зелёной аконитовой лозы, а на столе у окна, как и прежде, лежали забытые мною перья, записки и пара склянок, которые я всё собирался убрать и всё не находил на это ни времени, ни желания.       Она закрыла за нами дверь и, наконец, улыбнулась уже по-настоящему — без той натянутой вежливости, что мелькнула в коридоре при виде Эванс. От этого мне стало легче так резко, что я едва не выдохнул вслух.       — С праздниками, — сказала она мягко, поднимая на меня взгляд. — И… с возвращением к нормальной жизни. Если, конечно, нашу жизнь вообще можно назвать нормальной.       — С трудом, — ответил я, и в голосе моём, к собственному удивлению, прозвучала тёплая усмешка. — Но тебя тоже с праздниками.       Она качнула головой, будто принимая это как нечто важное, достала из кармана мантии тот самый свёрток в серебристой бумаге и протянула мне.       — Это тебе.       Я взял подарок осторожно, почти машинально отметив, что вес у него подозрительно солидный.       — Мне уже следует начинать бояться? — спросил я мягче, чем, вероятно, намеревался.       — Совсем чуть-чуть, — призналась Авелин с такой смущённой честностью, что я невольно улыбнулся. — Но в хорошем смысле.       Под обёрткой оказался фолиант в тёмном переплёте, явно очень старый — настолько старый, что кожа на корешке потемнела почти до чёрного, а тиснение по краям местами стёрлось. Уже от одного вида книги у меня внутри сработал тот профессиональный, почти болезненный интерес, который Авелин, разумеется, давно научилась во мне распознавать и использовать.       Я посмотрел на обложку, пытаясь разобрать название. И не разобрал.       — Это… — я чуть сощурился, наклоняя книгу ближе к свету. — Прости. У меня либо внезапно испортилось зрение, либо человек, писавший заглавие, искренне ненавидел читающую публику.       Авелин прыснула.       — Нет, дело не в тебе. Открой.       Я открыл книгу наугад и тут же убедился, что проблема носит системный характер. Строки были настолько крошечными, что походили на изощрённую месть. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что это вообще не мои глаза меня подводят, а почерк — или набор — был рассчитан, видимо, на кого-то с анатомическими особенностями совы.       — Кажется, мне понадобится лупа, — признал я с тем вежливым достоинством, с каким признают техническую помеху, а не личное поражение.       — Или… — Авелин приподняла руку, — более простое решение.       Она взмахнула ладонью, и книга выросла. Не чуть-чуть. Не до удобного, рационального размера. Нет. Она увеличилась до совершенно неприличных масштабов, мгновенно заняв собой почти половину стола.       Я моргнул. Потом ещё раз. Кажется, удивляться уже неприлично, но я всё равно был немного в шоке. Даже не немного.       — Мерлин, — сказал я тихо, потому что никакая более научная формулировка в голову не пришла.       Авелин засмеялась — уже открыто, совсем счастливо.       — Теперь видно?       — Теперь, боюсь, видно даже из Астрономической башни.       Я подошёл ближе, почти благоговейно проводя рукой по огромному переплёту. Название наконец стало различимым: «Геометрия проклятий». Арман де Виллеруа. Лион, 1712 год.       И внутри у меня неприятно, приятно — сразу и одновременно — сжалось. О существовании этого фолианта я знал лишь по редким ссылкам в других книгах, где на него ссылались с тем почтением, с каким обычно упоминают либо безусловный авторитет, либо вещь, которую почти никто никогда не держал в руках. Не учебная компиляция, не школьная выдержка, а полноценное издание — старое, редкое, явно дорогое и уж точно не из тех книг, что просто так валяются без дела даже в очень хороших библиотеках.       — Авелин… — выдохнул я, подняв на неё взгляд. — Откуда ты вообще это взяла?       Она чуть пожала плечами, как будто речь шла о каком-то безобидном пустяке.       — Из нашей библиотеки, — сказала Авелин так же небрежно, как и в прошлом году. — Он лежал не на самой видной полке, так что, думаю, ближайшие лет сто никто не заметил бы его отсутствие.       — Это не книга, которую можно просто… взять с полки, — заметил я, всё ещё глядя на фолиант. — Это… крайне редкая вещь.       — Именно поэтому я и привезла её тебе.       И вот тут мне пришлось на секунду отвернуться, потому что ощущение было слишком острым. Не только из-за самого подарка — хотя, разумеется, и из-за него тоже. А из-за той невозможной естественности, с которой она говорит о чём-то настолько ценном. Будто это само собой разумеющееся: найти нечто редкое, подумать обо мне и привезти.       И, конечно, потому что она снова подарила мне нечто гигантское. Сначала та совершенно ненормальная шоколадка на День святого Валентина. Теперь — фолиант, размером с небольшой надгробный камень. Кажется, у Авелин действительно имеется некая устойчивая склонность к гигантизму в сфере знаков внимания.       — Он огромный, — сказал я наконец, не удержав тихой усмешки.       — Я знаю, — с заметным удовольствием отозвалась она, задрав подбородок. — У меня уже начинает формироваться стиль.       — Боюсь, да.       — Тебе не нравится?       Я перевёл взгляд на неё — на эту слегка настороженную, трогательно серьёзную мину, с которой она всегда ждала моей настоящей реакции, даже если старалась изображать легкомыслие.       — Нет, — сказал я мягко. — Мне очень нравится. Спасибо.       — Тогда… я очень рада, Северус, — её лицо сразу стало светлее.       В этих простых словах было столько тихого тепла, что мне на мгновение захотелось просто подойти и снова её обнять. Вместо этого я кивнул и, собрав остатки достоинства, подошёл к столу.       — У меня… — произнёс я, выдвигая ящик, — тоже есть подарок.       Я достал оттуда бархатную коробочку. Спрятал я её здесь ещё утром — именно потому, что не доверял собственным нервам и не хотел потом в панике рыться по карманам, делая вид, что всё запланировано, а не держится на тонкой нитке самовнушения.       Авелин тут же насторожилась — в хорошем смысле. В том самом, с каким ребёнок смотрит на закрытую дверь в комнату, где явно спрятали что-то интересное. И всё же я переживал.       — Это не что-то громадное, — предупредил, протягивая ей коробочку. — Поэтому, вероятно, эффект будет скромнее.       Внутри на тёмной подкладке лежала та самая заколка — серебристая, с мелкими розовыми камнями-стекляшками, которые в свете ламп казались почти живыми. Ничего особенно дорогого. Ничего претенциозного. Просто красивая вещь. Ровно настолько красивая, насколько я вообще смог себе позволить.       Несколько секунд Авелин молчала, разглядывая подарок так сосредоточенно, что я уже успел проклясть и магазин, и продавщицу, и собственную уверенность, что это хорошая идея.       А потом её лицо — целиком, от глаз до рта — буквально вспыхнуло.       — Северус… — выдохнула она с таким неподдельным восторгом, что у меня в груди что-то резко, болезненно смягчилось. — Она чудесная.       Она подняла заколку, рассматривая её так внимательно, словно в руках у неё был артефакт, способный изменить ход войны.       — Смотри, — сказала она, шагнув ближе и почти подставляя её мне под нос, будто я сам не знал, что именно купил. — Она такая… такая хорошенькая.       Я почувствовал, как напряжение медленно, почти болезненно выходит из плеч.       — Я рад, что тебе нравится.       — Нравится? — переспросила Авелин так, словно я сказал что-то смехотворно недостаточное. — Да я в восторге!       Потом она вдруг подняла на меня взгляд — ясный, сияющий, довольный до невозможности — и расплылась в улыбке ещё шире.       — Получается, мы обменялись заколками.       — Формально, — осторожно согласился я, примерно понимая, к чему она клонит.       — А так делают парочки, — сообщила она с видом человека, констатирующего древнюю, неоспоримую истину. — Дора и Ксено вот обменялись браслетиками. Правда, у них всё довольно… сладко и лучше со стороны на это не смотреть, но принцип тот же. Значит, это считается.       Я не нашёл, что на это ответить. Да и, если быть честным, не особенно хотел. Кажется, настолько откровенно довольной я действительно не видел её уже давно. И от этого простой, почти детской радости, с которой она смотрела на мою заколку так, будто я подарил ей не скромное украшение, а персональную звезду с неба, я почувствовал себя одновременно значительно умнее и значительно глупее, чем был пять минут назад. И, откровенно говоря, при этом значительно счастливее.       Авелин быстро поставила коробочку на стол. Затем, не предупреждая, окончательно распустила волосы, встряхнув головой так, что светлая волна скользнула по плечам и спине, и я немедленно понял, что сейчас последует.       — Заколи мне их, — попросила она.       — Это крайне сомнительный эксперимент, — заметил я неловко.       — Почему? — она подняла на меня свои серые глаза, что показались мне больше, чем были ещё секунду назад.       — Потому что все мои представления о причёсках выглядят убедительно только в теории.       — Я в тебя верю, — сказала Авелин с обезоруживающей серьёзностью. Потом, чуть тише: — Ну, пожалуйста, Северус.       И как будто этого «пожалуйста» было недостаточно для капитуляции, она ещё и села ко мне спиной на край скамьи.       Это, как вскоре выяснилось, было либо ещё одним подарком, либо испытанием на выдержку. Скорее вторым, замаскированным под первое.       Я взял в руки её волосы — и в ту же секунду понял, что моя способность дышать ровно снова поставлена под угрозу. Они были мягкими. Слишком мягкими. Тяжёлыми, живыми, скользящими сквозь пальцы с такой бесстыдной лёгкостью, будто природа специально создавала светлые волосы, чтобы мучить людей с излишне развитым воображением. Пахли ею — лавандой, чем-то тёплым, чуть пряным, уже до боли знакомым — и при этом открывали мне доступ к той степени близости, к которой я, видимо, никогда не привыкну окончательно.       — У тебя очень сосредоточенный вид, — сказала Авелин, не оборачиваясь. Видимо, заметила моё отражение в мутном окне оранжереи. — Как будто ты не причёску собираешь, а проводишь операцию на открытом сердце.       — Не отвлекай, пожалуйста, — пробормотал я. — Я и так работаю в условиях крайне ограниченной квалификации.       Она тихо рассмеялась. Я собирал её волосы медленно. Гораздо медленнее. Любой человек с хотя бы минимальным опытом справился бы вдвое быстрее. Я же почему-то счёл нужным провести пальцами по всей длине, распутать несуществующие узлы, пригладить у висков, снова собрать, снова поправить. То ли тянул время, то ли ударился в перфекционизм.       Когда я наконец закрепил заколку, волосы открыли её шею. Тонкую, светлую, беззащитную в той степени, которая у Авелин всегда казалась особенно обманчивой. Несколько коротких прядей всё равно выбились у затылка. Я задержал руку у её шеи всего на секунду дольше, чем требовалось. И этого хватило.       Мысль, что раньше я не позволял себе спускаться ниже её лица, промелькнула где-то на периферии. Следом — другая, значительно менее полезная: возможно, именно сегодня мой самоконтроль окончательно решил взять отгул без предварительного уведомления.       Я наклонился и поцеловал её в шею. Сначала легко. Почти осторожно. А потом почувствовал, как под губами у неё сбилось дыхание.       Авелин издала сдавленный, совершенно неприличный звук и тут же прикрыла рот ладонью, будто это могло исправить уже случившееся. Она обернулась ко мне так резко, что я едва успел отстраниться.       Щёки у неё были абсолютно красными. Глаза — расширенными, ошеломлёнными, почти обвиняющими. И это зрелище почему-то вызвало во мне не смущение, которого ситуация вроде бы требовала, а совершенно нелепое, опасное удовольствие. Я даже улыбнулся.       — Северус, — выдохнула она, явно пытаясь вернуть голосу хоть какое-то достоинство. — Ты… ты решил сегодня добить моё самообладание?       — Нет, — сказал я. Потом сделал паузу, окинув её взглядом чуть внимательнее, чем следовало. — А у меня получается?       Она посмотрела на меня так, словно ещё не решила, возмущаться ей или всё-таки признать очевидное.       — Ты знаешь, что да.       От её почти серьёзного выражения лица мне захотелось рассмеяться. И это желание оказалось настолько естественным, что я вдруг понял: за этот год смеялся, пожалуй, больше, чем за всю предыдущую жизнь. Не громко, не часто на людях, не как Поттер со своей самодовольной глоткой, конечно. Но всё-таки смеялся. И в подавляющем большинстве случаев — из-за неё.       — Хорошо, — произнёс я с той сдержанной вежливостью, которой обычно сообщают о незначительных технических поправках. — В следующий раз, возможно, попытаюсь быть милосерднее.       — Не уверена, что тебе идёт милосердие, — отозвалась Авелин, всё ещё глядя на меня слишком пристально.       Однако улыбка у неё медленно сошла. Взгляд остался тёплым, но стал серьёзнее, глубже — так, словно за обычной лёгкостью вдруг проступила какая-то тяжёлая мысль, которую она до этого держала при себе.       — Авелин? — позвал я тихо. — Что-то не так?       На секунду меня неприятно кольнуло воспоминание об Эванс. Неужели всё-таки из-за неё? Если эта рыжая внезапность всё-таки успела испортить нам вечер, я, пожалуй, действительно начну всерьёз рассматривать идею запрета на приближение.       Но Авелин не заговорила ни о Лили, ни вообще о чём-то, что можно было бы предсказать. Она просто протянула ко мне руку.       — Дай мне ладонь, Северус.       Тон её голоса был таким мягким, таким нежным и одновременно серьёзным, что у меня вдруг сдавило горло — безо всякой, казалось бы, причины.       Я послушался без лишних вопросов. Авелин взяла мою руку в свои. Очень осторожно. Потом наклонилась и поцеловала костяшки пальцев — медленно, почти благоговейно.       Я уже собирался спросить, что она делает, но не успел.       Потому что она не выпрямилась. Вместо этого ещё ниже склонила голову и на мгновение прижалась к моей ладони лбом.       Я застыл так резко, будто в меня попали обездвиживающим. Никакой подходящей мысли в голове не нашлось. Вообще ни одной. Редкое и крайне неприятное состояние, которого со мной обычно не случается даже на самых отвратительных экзаменах, но посещает с пугающей периодичностью в её присутствии.       Авелин подняла лицо почти сразу. И улыбнулась — теперь уже открыто, светло, без той тяжести во взгляде, что мелькнула секунду назад.       — Спасибо за заколку, — сказала она, склонив голову набок. — Я очень рада, Северус.       И прежде чем я успел выдавить хоть слово, как ни в чём не бывало продолжила — о расписании, о школе, о том, что Флитвик, видимо, окончательно решил извести старост бесконечными обязанностями, о новой книге, о проклятиях, о том, что Ксенофилиус, кажется, снова притащил в школу что-то подозрительно живое и называет это талисманом.       Я отвечал ей. Даже вполне связно. Но этот жест не выходил у меня из головы ни на секунду. Не в тот вечер. И не следующим утром.       Спросить у неё прямо я не решился. Не знаю, почему. Возможно, потому что в этом прикосновении было что-то слишком тихое, слишком серьёзное, чтобы тут же разбивать его неловким: «Что это значило?»       Спрашивать у Люциуса — тем более. Представить себе его лицо после подобного вопроса было достаточно, чтобы отказаться от идеи навсегда. Регулус — при всём его желании сунуть нос в мою жизнь — тоже отпадал. Объяснять хоть одному из них, что именно сделала Авелин и почему меня это настолько выбило из равновесия, было бы формой добровольного унижения.       Поэтому я поступил единственным разумным образом. Пошёл в библиотеку.       Найти нужное оказалось не так просто, как хотелось бы. Магический этикет, старые придворные жесты, знаки лояльности, формы клятвенной демонстрации почтения — всё это было не в одном разделе, а в нескольких, разбросанных по полкам с такой изысканной жестокостью, будто библиотекари прошлых веков заранее ненавидели людей, которым когда-нибудь понадобится конкретный ответ.       В конце концов я нашёл это в старом, сухом, отвратительно подробном трактате, где половина текста была посвящена каким-то герцогским дворам и устаревшим формам присяги.       Сначала прочитал, что подобным образом в древности подданные выражали особое почтение правителю. Не просто вежливость. Не просто уважение. А признание власти.       Это уже показалось мне странным, поэтому я машинально перевернул страницу — и наткнулся на продолжение. В некоторых поздних трактовках, особенно в отношениях между мужчиной и женщиной, такой жест мог означать полное вручение себя его воле. Благоговение. Добровольное признание себя в его власти.       Я замер. Потом медленно перечитал строку. Ещё раз. И ещё. От этого не становилось лучше, а как раз наоборот.       Слова «в его власти» вспыхнули перед глазами с такой силой, будто были написаны не чернилами, а раскалённым металлом.       Я резко уткнулся лицом в книгу, схватившись за край страницы так крепко, что она опасно хрустнула под пальцами. Проклятье.       Щёки у меня, кажется, загорелись мгновенно и безжалостно, как будто мне снова было пятнадцать, и я впервые услышал что-то непозволительно откровенное.       — Авелин… — пробормотал я в страницу так тихо, что даже ближайшие полки едва ли расслышали бы. — Что же ты творишь…       Я сидел так ещё несколько секунд, не двигаясь, не поднимая головы, совершенно неспособный решить, что хуже: сам текст, тот факт, что она, возможно, знала именно это значение, или то, насколько разрушительно подействовало на меня это простое осознание.       И, возможно, именно это лишало текст последней опоры на здравый смысл: сколько бы старые трактаты ни уверяли меня в обратном, правда состояла в том, что это не Авелин вручала себя в мою власть. Это я уже слишком давно, слишком глубоко и слишком охотно принадлежал ей.
Примечания:
497 Нравится 396 Отзывы 355 В сборник
Отзывы (8)