ID работы: 9466109

бог дал — бог взял

Слэш
NC-17
Завершён
113
florianzo бета
Размер:
61 страница, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
113 Нравится 32 Отзывы 19 В сборник Скачать

1. там, где смерть жжёт костёр, ты вдыхаешь дым

Настройки текста
Миша хочет домой и сдохнуть. Воротник белой до синевы рубашки душит его сильнее, чем дым от пожара на арктической стации «Север». Голова у Бестужева не перестаёт кружиться с того самого момента, как он достал из почтового ящика своего егерского домика в тайге письмо. «Были представлены к награде», «за отличие на пожаре», «прибыть в Москву», «с уважением» – каждое слово едким и липким волнением отдавалось в животе, распирая полость и подталкивая сердце выше к глотке. Бестужев едва стоит на ногах и неосознанно дёргает за поводок пса, который нетерпеливо потявкивает и метёт хвостом по полу, оглядывая непривычную обстановку управления МЧС. У Бестужева в голове не укладывается эта чудовищная циничная ирония жизни над ним. Он ненавидит каждого в этом здании за то, что они живы, а Серёжа награждён посмертно. В первую очередь он ненавидит себя. Миша так и не свыкся со смертью Муравьёва-Апостола. Вместо этого она вросла в него – накрепко, на совесть впилась и сдавила шею как удавка, которой отлавливают бродячих котов. Она ныла внутри как нагноённая рана, пульсировала как второе сердце, с каждым ударом будто ломая рёбра. Сказать, что Серёжа ему снился, означало бы нагло – наголо – солгать. Серёжа мерещится Бестужеву везде, даже в кличке собственной собаки, которую он сам в приступе малодушия и дешёвой патетики, глотая с глаз скорбную соль, переучил. В коридоре управления МЧС слишком много красного – на самом деле только ковёр, двери и редкие рыжие береты на бритых головах, но Мише и этого достаточно, чтобы перед глазами снова – всполохи огня над крышей жилого модуля и запёкшаяся кровь у Серёжи на виске. Причиной смерти Серёжи врачи назвали отравление угарным газом. Он почти полчаса пролежал без сознания в задымлённой кают-компании, поэтому кровь у него на виске остановилась так быстро, не успев залить его красивое лицо и натечь за шиворот, скопиться мёртвым озером на спине. Она так и осталась на виске, только немного потемнела от копоти. Смерть лично уберегла Серёжину красоту от своего же летального ужаса и уродства. Миша хотел бы помнить его живым. Он хотел бы помнить Серёжу работающим на «Севере», хотел бы помнить, как он медленно просыпался в разворошённой за ночь постели в своей квартире в Петербурге, он хотел бы помнить, как Серёжа бегал с Апостолом вокруг Мишиного домика под Мирным. Он не хотел помнить Серёжу безжизненным мёртвым телом на белом сухом колком снеге. Но почему-то никак не получалось выкинуть это из головы, все мысли ходили кругами, закованные в кандалы, вокруг двадцать второго октября. Миша с силой жмурится – совсем как в детстве, когда он ещё умел чего-то бояться, – пытаясь прогнать призрак спокойного, отрешённого, мертвецки – не смешно – бледного лица Серёжи. Но запаянный под веки он стал только ярче. Апостол – тот, который пёс – мягко тянет поводок в сторону, и Миша открывает глаза, смаргивая с глаз мутную тинистую пелену. Пёс тянет поводок к четверым выжившим полярникам и метёт белым хвостом по пыльному красному ковру на полу. Миша чувствует, что вот-вот потеряет равновесие, а к горлу снова подступает что-то горькое и обречённое. Он перехватывает поводок в другую руку и пожимает протянутые ему неестественно горячие и обветренные ладони полярников. — Как зовут такого красавца? — Кузьмин опускается на корточки перед Апостолом, гладит по покатой белой голове. Пёс радостно ластится к чужим рукам, даёт лапу без команды и всё норовит облизать Анастасию лицо. Мише нестерпимо больно. — Апостол, — небрежно бросает Бестужев, как смятую салфетку, как перчатку, и сильнее сжимает в руке поводок, будто это может помочь ему не упасть в случае чего. В случае подступившего к горлу сердца или атомной войны в животе. — Извини… — тушуется Кузьмин и поднимается на ноги. На чёрных брюках у него остаются клочки белой шерсти. Бестужев отвечает «ничего», но ни звука не слышно из-за оплавленных намоленным именем связок. Бестужев медленно закрывает глаза, считает до трёх и, открыв их снова, не верит, что он всё ещё жив и стоит в коридоре управления. Каждый раз, когда имя чудом не застревает у него в глотке, Миша думает, что оно убьёт его. Обратится в клинок и перережет доверчиво подставленное горло. Анастасий отряхивает брюки от шерсти, и они вместе оборачиваются на визг несмазанных петель на тяжёлых дверях управления. Пестель, на ходу снимая чёрное пальто, кивает Орлову. — Павел Иванович, голубчик, могли бы и одеться по такому случаю, — командир качает головой осуждающе, заросшим подбородком указывая на Пашины джинсы. — Так я одет, — пожимает плечами Пестель и смотрит Мише в глаза. — Даже пиджак есть. Я последний раз так одевался в одиннадцатом классе. Тем более, я тут человек посторонний, мне ведомство даже выговор не сделает. Паша ведёт носом по-волчьи, смотря на всех вокруг с видом человека, который сегодня в очередной раз весь день был недовольный и всех ненавидел, и молчит так красноречиво, стоя со сложенными на груди руками поодаль от полярников. Мише плохо видно, но, похоже, у него на пиджаке слева медаль Ушакова, о которой он никогда не говорил. Он всего лишь пристально смотрит Мише в глаза уверенным спокойным тёплым взглядом, выловив на их илистом дне что-то такое, от чего Бестужев нервно ведёт плечами. Миша следит за руками – Пестель в одно движение перекидывает своё пальто через левую руку, пальцами правой слегка хлопает себя по груди, рядом с медалью, прозрачно намекая, что у него под Ушаковым пачка синего винстона и коробок походных спичек. Пестель кивает в сторону выхода, и все сразу же делают вид, что им этот безмолвный разговор до одного места, но по лицу Романова заметно, что он из последних сил держится, чтобы не закатить глаза. — Порядок? — спрашивает Пестель. Они стоят на пяти квадратных метрах грязного снега за углом управления. Миша мёрзнет от сырости в своём песочном пальто с серыми мокрыми веснушками на плечах и нервно трёт шею, пока Паша ловко прикуривает от походной спички и бросает её себе под ноги. Выдыхает он слитно, одним протяжным выдохом, запрокинув голову. Миша не может справиться со спичками. Огонь, который Бестужев умеет приручать, с которым он умеет договариваться, не слушается его, пугает и рвётся из рук, и деревянные от напряжения пальцы сами собой сжимаются в кулаки. Паша мягко, но настойчиво отнимает у Миши коробок, прячет в карман и подходит ближе. Миша послушно разжимает губы, когда Паша забирает у него изо рта сигарету и прикуривает от своей, закрывая широкими ладонями от ветра. Огонёк отражается у него в глазах подслеповатой искрой, и Бестужев как приворожённый не может от него отцепиться. Ему от этого даже перестаёт быть так промёрзло и холодно, он забывает кутаться в тонкое промокшее на плечах пальто. — Да какой там. — Миша забирает протянутую сигарету, затягивается так глубоко, как только может – бумага надсадно шипит у него между пальцев, – запрокидывает голову и выдыхает, глядя в низкое московское небо. – Перед глазами постоянно, каждый день. Одно и то же… «Север» горит… И… — Не надо. Я понял. — Паша избавляет его от необходимости произносить эти два ненавистных слова. По шесть букв каждое. Оба начинаются на «с». Курить Бестужеву не хочется совсем, ему вообще ничего не хочется. Только вздохнуть спокойно и вытравить чем-то это промозглое бессильное «жалкий». Миша плюёт себе под ноги вязкой слюной и затягивается во второй раз. Он не чувствует ничего, кроме взгляда Пестеля на себе. С Пашей всегда было круто просто сидеть вместе, заниматься своими делами и молчать. Быть рядом с Пестелем, когда он сидел в кают-компании «Севера», разбирал найденный где-то на станции советский радиоприемник или писал что-то в журнале, было благословением. От него исходила такая тёплая и спокойная энергия – не оттенённая аурой прямолинейной, искренней угрозы, что бывает крайне редко, зная Пестеля, – будто он гораздо больше своего тела. Миша любил сидеть с Пашей в кают-компании, когда прилетал на станцию. Конечно, когда рядом был ещё Серёжа – тогда Серёжа всегда был рядом, времени было в обрез, о вылете на следующий день рано утром уже доложили, счёт шёл на часы. И когда никого больше не было – тоже любил. С Пашей Мише хотелось долго разговаривать о чём-то непременно важном и серьёзном, слышать его истории с флота, выходить курить на общий балкон своего дома в Москве в тапочках на босую ногу посреди ноября и почему-то чинить велосипед в гараже, по самые локти вымазавшись в дорожной пыли и мазуте. Мишу передёргивает от вкуса подпалённого фильтра во рту и от «с Пашей». Он так ни разу и не поворачивается к Пестелю, духу не хватает посмотреть ему в глаза. Паша хранит в себе так много «Севера», что взглянуть невозможно – обветренные губы, огрубевшая, как у всех полярников, кожа на ладонях и воющий в усталых глазах ветер. — Если тебя это утешит, у меня то же самое. — Паша крайний раз затягивается и осторожно касается пальцами Мишиного локтя через рубашку. Кожу обжигает их полярным теплом. У Пестеля острый и напряжённый взгляд, выжидающая поза, и абсолютно никакой возможности от него сейчас отвернуться. — Ты не один, Миша. Слышишь? Бестужев смотрит ему куда-то между подбородком и расстёгнутым воротом белой сорочки – в глаза посмотреть так и не может – и слабо осоловело кивает. — Пойдём, скоро начнётся уже. — Паша отпускает его руку, расправляя невидимую складку на хрусткой ткани. Миша чувствует, как к горлу снова подступает что-то вязкое и горькое.

//

Миша проклят. Как только он начинает думать, что больнее ему уже не станет, кто-то сверху дружелюбно пинает его под дых – и даёт понять, что у его боли нет и никогда не будет конца. Поездка в Москву на награждение возвращает Бестужева в тот день, когда его жизнь остановилась. Вместе с жизнью «Севера», вместе с жизнью Муравьёва-Апостола – ещё чуть-чуть и массовая казнь. А теперь его заставляют гордиться этим воспоминанием, носить его с честью.

Как медаль.

— Благодарю за службу. — Миша вымученно улыбается генералу, пожимая ему руку. Бестужев никогда в жизни не вспомнит, как дошёл со своего места до сцены. Медаль издевательски мерцает на груди, ей вторит вспышка фотоаппарата и треск аплодисментов. — Служу России. Миша чувствует себя куском мяса. Безличным длинным худым лицом с плаката «мы первыми приходим на помощь». Миша всё для себя решил – даже если от этого будет зависеть вся его карьера спасателя, он не даст повесить себя где-нибудь в школе и продавать свою загнувшуюся под тяжестью непреодолимого чувства вины жизнь под видом героизма. Принять награду всё равно, что расписаться в собственном бессилии. Мол, да, я не успел спасти любовь всей своей жизни, зато потушил жилой модуль почти в одиночку и под пронизывающим ветром Арктики. Медаль мне за что из этого? За модуль или за его смерть? Миша чувствует руку у себя между лопаток – знак поддержки, знак утешения. Доказательство, что он не один. Бестужев чувствует, как позвоночник наливается свинцом от горячего прикосновения, и стоять становится легче – Паша возвращает его в реальность, где он не бесплотный беспамятный призрак. И рядом стоит Пестель, нагло смотрит прямо перед собой и улыбается в камеру. Медаль ему идёт. Рядом с Ушаковым она смотрится, безусловно, смешно и нелепо. И Бестужев знает – Паше всё, что происходит, тоже не нравится. Но Пестель на то и Пестель, чтобы не только выстоять самому, но и помочь устоять на ногах Мише. — Также сегодня мы бы хотели наградить ещё одного сотрудника полярной станции «Север», который погиб, героически отстаивая станцию в неравной схватке с огнём. Наградить медалью «За отвагу на пожаре» Муравьёва-Апостола Сергея Ивановича. Посмертно. Миша подвёл министерство даже в том, что и не думал о том, что он может не успеть, может не спасти Серёжу. Это его малодушие перечёркивало все написанные кровью правила МЧС и могло стоить Бестужеву жизни. Миша на секунду думает, что с радостью погиб бы сам. Если бы это значило, что Муравьёв мог бы сейчас стоять рядом с генералом с медалью на груди. За Серёжиной медалью поднимается его мама, и Мишу почти скручивает от боли в разворошённой ране внутри. Нет, ни за что бы на свете Бестужев не позволил Серёже пережить то же самое, что он, Миша, пережил. Нельзя хоронить живых. Примета дурная. Бестужев не выдерживает ровно в тот момент, когда Екатерина Семёновна оступается, спускаясь со сцены. Бестужев отдаёт поводок Рылееву и вылетает из зала в коридор. Неровный ритм шатких, как по льду, шагов стучит в голове церковным колоколом. Миша заходит в туалет, открывает кран с ледяной водой на полную. Капли летят в разные стороны, заливая пол и оседая брызгами на зеркале. В этой россыпи Бестужев видит своё бледное, до болезненной серости, лицо и обезумевшие глаза. Миша не узнает себя в этом отражении. Он долго стоит, держа руки под ледяной водой – пальцы уже начинают неметь. Манжеты белой рубашки насквозь мокрые и неприятно липнут к запястьям, влага пробирается всё выше по рукавам. Если сейчас же не уйти, она дойдет Мише до плеч. А перед глазами снова – «Север» в огне и мёртвое – не будет же он, в самом деле, и дальше бояться этого слова – лицо Серёжи, как холодная запись с камер из забытого богом места. — Мишанька, с тобой всё хорошо? — раздаётся около двери Пашиным голосом. — Миш, это паника? — Нет, – поспешно качает головой Миша, всем телом дрожа от холода в руках. Прислушивается к себе. Нет, это точно не паника.— Просто. Повело что-то, – коротко отвечает Миша, снова покачав головой и опустив её ещё ниже, тяжело и неровно хватая ртом воздух. Теперь Паше не видно его красных глаз и пересохших губ. Из открытой форточки тянет холодным мокрым ветром. Утром передавали минус десять градусов и юго-восточный ветер. Преимущественно без осадков в виде слёз и сожалений, забивающихся в сток на дне раковины. — Ты ни в чем не виноват. — Паша с поразительной для матроса эмпатией и проницательностью понимает, что с Мишей происходит. Он подходит к Бестужеву, выдёргивает его руки из-под воды и закрывает кран. — Это я его заставил снова поехать на «Север». Он из-за меня в последний раз туда приехал. — Миша по привычке хочет заменить категорически-летальное «последний», но понимает, что сейчас он всё говорит правильно. Ему пора перестать отрицать. Раз был действительно последний. Серёжа действительно мёртв. Пестель мягко берёт Бестужева за плечи, разворачивая, дрожащего, к себе лицом. Вода льётся с его рук на пол и Паше на ботинки. — Думаешь, он не сделал бы этого сам? Не мне тебе рассказывать, что Муравьёв был той ещё занозой в заднице. Поди попробуй его заставь делать что-то против его воли. — Это точно. — Миша слабо улыбается. — Зато я… Я ведь не успел к нему. Если бы я на десять минут, всего на десять грёбанных минут, пораньше вылетел, мы бы его спасли. Чувство вины разъедает Бестужева буквально изнутри. Он опирается рукой об раковину, переводя дыхание, а потом поднимает на Пашу глаза. Вид у него такой, будто он прямо сейчас снова сможет пожать Муравьёву-Апостолу руку. Паша вздыхает и кладёт Мишину голову себе на плечо. Чувствует, как становится мокро и холодно где-то посередине спины – Миша обхватывает его руками поперёк тела, а манжеты у него всё ещё насквозь мокрые. — Поехали, выпьем. — Паша гладит Бестужева по пшеничным, сильно отросшим с их последней встречи на станции, волосам. Едва успевает остановить себя, чтобы по-отечески не поцеловать в макушку – слишком маленьким и хрупким он сейчас выглядит. — Обмоем награду и Муравьёва помянем. В бар их ожидаемо не пускают из-за собаки. Апостол со взглядом удивительно понимающим прячется у Миши за спиной. Худой и мерзкий официант на входе презрительно оглядывает их троих, будто у него не глаза, а сканер, настроенный на обедневших фрилансеров с последней соткой до выходных, неуравновешенных типов без чувства меры и с низким болевым порогом, спасателей с тяжеленным посттравматическим стрессом и полярников. Сильнее всего сканер орал, видимо, на Паше. — У нас нельзя с собаками. — А если мы его тут оставим? — Паша затягивается сигаретой, щурясь одним глазом от летящего дыма. — Не оставим, — резко и нервно говорит Бестужев, зарываясь пальцами в белую шерсть на холке своего пса. — Понял. Официант оставляет их одних на мокрой улице, где Паша долго курит у входа, выкидывая окурки – он определённо сдохнет от рака лёгких, не дожив до тридцати пяти – и мусор с самого дна своего рюкзака под стеклянную дверь бара. Пока официант не свешивается из окна и не грозится вызвать ментов, если Пестель сейчас же не прекратит. Миша пугается – совсем немного, – он замёрз, совсем вымотался и выпил последнюю таблетку успокоительного, ему вообще очень не нравится эта идея. Бестужев очень хочет упасть лицом в подушку в своём номере в гостинице и проспать следующие два дня – он всё ещё плохо адаптировался к часовому поясу, дома, в тайге, уже почти три часа ночи. — Поехали тогда ко мне домой, что ли, тут недалеко. Я уже настроился бахнуть, я не успокоюсь сегодня! Миша в Пестеле не сомневается. И с тоской вспоминает «Север». Улыбки полярников, улыбку самой Арктики – солнце, на которое невозможно взглянуть, зато можно почувствовать даже через толстую, неповоротливую Аляску, тихий звук, который издают корабельные снасти, одинокий вскрик чайки вдалеке, особенный, ни на что не похожий шорох ледников, тишину. Живого Серёжу и колкий, как шампанское, снег. Особенно здесь, в Москве, Бестужев сильнее всего чувствует, как по-другому было там. — Поехали, — отвечает вдруг Миша и просит закурить. Апостол зевает и жалобно смотрит на хозяина. Ребенок хочет спать. Отказать Паше уже просто неудобно. Они не виделись полгода, с того самого дня. И всё это время Миша мечтал о том, чтобы хоть раз ему не нужно было ничего объяснять и отвечать на дурацкие вопросы. Паша был там, Паша всё понимает без слов. Они едут по мокрому городу, который Миша совсем уже не помнит. Чернота на улице такая плотная, что кажется, её можно зачерпнуть в ладони. Апостол сладко зевает и кладёт покатую белую голову Бестужеву на колени – тьма пачкает ему уши. В квартире у Пестеля пахнет стиральным порошком, отчаянием и растворимым кофе. Миша замирает на пороге как вкопанный, смотрит на ещё одну пару обуви у двери, совсем немного отошедшие в углу обои и вторую связку ключей на крючке в прихожей, первая – в Пашиных замёрзших руках. Пестель кладёт руку Бестужеву между лопаток, подталкивая дальше, в тёмную внутренность квартиры, и закрывает за ними дверь. — Где ванная? А то он тебе тут всё затопчет. — У Апостола лапы грязные до самого живота после прогулки по московской слякоти от такси до подъезда. — Сейчас полотенце принесу. — Паша включает Мише свет в ванной и уходит. Бестужев поднимает собаку на руки, чтобы точно ничего в Пашиной квартире на усрать, и заходит в ванную. Туман окутывает город N, пока Паша курит прямо в форточку, предвкушая тяжелый разговор. В ванной шумит вода и скребутся по давно не мытому дну ванной собачьи когти. Пестель перехватывает сигарету левой рукой, правой трёт начавшую ныть ногу. Он помнит, как болело, когда летели с «Севера» на Большую Землю – на моменте из-за адреналина Пестель не заметил, что нога у него сломана, руки обморожены, а на плече алая-алая рана. А когда уже в самолете отпустило, стискивал в зубах надорванный рукав своей аляски, чтобы не завыть от накатывающей волнами боли. Помнит свой отчаянный крик: «Миша, прыгай – сгоришь!». И Бестужев прыгнул – и крыша дома кают-компании вспыхнула. Помнит, как лежал в больнице со сломанной ногой и умолял дать ему позвонить Мише, которому пришлось лететь на «Север» ещё раз. За телом. Телефон у Пестеля, демоны, отобрали, разговаривать с кем-то из команды запретили категорически – лежи, блядь, выздоравливай нахуй, тебе нервничать нельзя. Паша от безысходности выдёргивал у себя из вен капельницы, за что неминуемо получал по жопе и угрозы быть переведённым в палату к безумным дедушкам. — Хоть будет с кем в нарды поиграть, везите, давайте, блядь! — орал Пестель и снова выдёргивал себе катетер. Все руки у него были в фиолетовых синяках и кровоподтёках. Миша выходит из ванной вместе с довольным жизнью Апостолом. Пёс отряхивается и радостно стучит когтями по коридору к Паше на кухню. Вышедший следом за своим псом Миша выглядит более прозаично – на животе у него расплылось огромное мокрое пятно – посеревшая ткань противно липнет к животу. Паша оборачивается от окна, комкая сигарету в пепельнице, и качает головой неодобрительно. Он без слов идёт за сухой футболкой. Мише не по себе от одной мысли снять с себя ставшую почти бронёй рубашку – он только согрелся и успокоился после улицы. Но на все возражения Пестель отвечает, что не будет Миша сидеть в мокром, пока он в его доме. Паша сует Бестужеву в руки свою чёрную футболку и отворачивается к холодильнику с рассохшейся резинкой и магнитиком из Дрездена на боку. И у молока срок годности закончился неделю назад. Миша переодевается, пока Паша достаёт из кухонного шкафа давненько начатую бутылку водки. Бестужев неуютно ёрзает на табуретке, постоянно поправляет ворот и дергает плечами – футболка ему велика, руки кажутся какими-то особенно тонкими в широких рукавах, из горловины торчат острые мальчишеские ключицы, усыпанные рыжим крошевом веснушек. Паша наливает им по стопке. На закуску залежавшееся печенье, один грибной дошик на двоих и апельсин. Миша молчит. Не сухпаёк и ладно. — За Серёжу. У Миши едва заметно начинают трястись руки. Он кивает и выпивает сразу всю стопку. Внутри и так всё горит, а после водки становится и вовсе невыносимо дышать. Миша закашливается и утыкается носом себе в сгиб локтя – завтра он проснется без голоса и с противной температурой тридцать семь и один – так всегда было, когда он пил. На кухне в Медведково настолько прозаично, насколько только можно себе представить. У Паши в квартире неплохой, со вкусом, ремонт – шторки какие-то симпатичные из Икеи, свечки нетронутые в прихожей, – но она вся какая-то захламленная и неухоженная. Разбросанные вещи, узкий стол заставлен пустыми банками из-под энергетиков и коробками от бургеров из мака. Места не хватает – Миша забирает у Паши стопку из левой руки, ставит её на стол перед собой, откручивает крышку от бутылки и наливает через руку. — Не наливай так. Примета дурная. Так приговорённым к казни наливали. – Миша поднимает глаза и встречается взглядом с Пестелем. Он сидит, сгорбившись, в чём-то домашнем, сером и даже на вид мягком, обнимает лодыжку пальцами. На тыльной стороне ладони у него чернеет и бугрится от выступающих жил и полных крови вен совсем свежая татуировка. Миша близоруко щурится, стараясь разглядеть, что на ней – уставшие глаза упорно отторгают линзы, а очки он безответственно оставил в Мирном. Миша понятливо кивает, перехватывает бутылку другой рукой и наливает водку в стопки. Руки у него дрожат. Он ещё немного - и позорно расплачется от собственного бессилия. Он висит на своём скелете как старое пальто на вешалке – осунувшееся, посеревшее лицо и ссутуленные плечи. Пестель тоже сутулится, но в нём это красиво, благородно, будто что-то огромное и сильное заточено в его тело. И оно рвётся, ему мало места, и вот-вот на спине прорвётся кожа, и эта сила польётся из него золотыми реками. Миша сутулится от того, что ему сложно нести даже собственный вес. Бестужев не может отвести от Пестеля глаз, пока тот что-то ищет в своей галерее в телефоне, сбегая из ситуации. Миша не чувствовал этого уже очень давно, чтобы не встретить забытое чувство, как старого друга. — Как ты жил после пожара? — Пашу разморило от водки, тепла радиатора за спиной и Миши. Бестужев дёргается от вопроса, будто разбуженный. Ему подчёркнуто некомфортно об этом говорить. Он настойчиво уводит разговор подальше от пожара на «Севере», а тот – бессовестный - всё равно ходит кругами вокруг этого проклятого дня. Пестель смотрит на него, пьяного, открытого, красивого и тут же такого изломанного, искорёженного, обожжённого. Бестужев наконец расслабляется – прислоняется плечом к однотонным обоям и гоняет по столу пустую стопку. — Меня отправили в отпуск. Паша слышит в этом: «Я почти не ел, пил спирт из канистры и думал, что сдохну завтра. А завтра почему-то так и не наступило». Миша кладёт апельсин на тарелку. Есть ему перехотелось. — Два месяца я промаялся дурью у себя в тайге. Мысли были странные, кошмары снились так часто, что я спал по два часа, просыпался в бреду, ничего не понимал. Потом смотался к маме в Москву, — Миша горько усмехается. — После этого вроде как даже полегчало. Я попросился снова летать в лесоохране, чтобы отвлечься, мне позволили… Пестель снова слышит голос Миши у себя в голове, когда настоящий Миша перед ним замолкает. «Я летал как обезумевший, иногда по два вылета за день. Ездил в Тикси, работал там в спасрезерве. Я не хотел разбиться или сгореть, я хотел перестать слышать голос Серёжи в своей голове.» — А потом написали из Москвы и сообщили о награде. И, похоже, мне ничерта не полегчало. Миша молчит и гоняет по столу стопку водки. Выпивает её и почти даже не морщится. — Я хотел позвонить тебе. И другим ребятам, где-то через месяц. Мне сказали, что ты долго лежал в больнице в Мирном… — Да. Я же ногу тогда на пожаре сломал, два месяца в гипсе пролежал. Думал, сдохну от того, как сильно от волос несёт дымом – только повернусь и захожусь кашлем. Прикинь, невозможно покашлять безболезненно со сломанной ногой и дырой в плече… Я только недели через две понял, что мне мерещится. Запах дыма, в смысле. Миша слышит в этом: «Так я понял, что у меня посттравматический стресс». Миша в своей голове произносит: «У меня тоже», надеясь, что Паша его услышит. Паша его слышит. Они ещё долго разговаривают после этого. Ничего особенного, только истории из прошлого, из той, северной жизни, какие-то, только им двоим понятные шутки – был ещё третий, но об этом лучше сейчас молчать, пока Миша такой открытый, улыбающийся, домашний. — Какие у тебя планы? — спрашивает Паша и покрепче сжимает пальцы на своей лодыжке. Миша наконец различает, что у него на татуировке роза ветров. — Приехать в гостиницу и уснуть до послезавтра. А там уже и домой лететь надо будет. — Я не о том. Вообще… — Паша смотрит на него. Слово в нём бьётся птицей. — На жизнь. — Поеду обратно, вернусь в лесоохрану. Скорее всего, переведусь из Мирного куда-нибудь на Восток. Не хочу больше там оставаться. – Не то чтобы ему сильно хотелось. У него выбор: тайга или МЧС в Москве. Либо проклятое кресло пилота, либо каждый день видеть чужую боль и чужое горе и убеждать себя, что больно им, а не ему. Сдалась тебе эта тайга, — думает Паша. Одного взгляда на Бестужева достаточно, чтобы понять – он сойдёт с ума, если не прямо сейчас, то через неделю, когда вернётся в тайгу. Но Паша только обречённо кивает. От мысли, что Бестужев сейчас уйдёт, а потом ничего ему не напишет из Мирного, становится как-то тошно. Мишанька для Пестеля стал как младший брат на «Севере». Им вообще все были очарованы. Даже Орлов души в Бестужеве не чаял, всё время звал остаться на подольше, а то и вовсе полететь в следующую экспедицию с ними вместе, в команде. — А почему нет? Ты ведь у нас часто бываешь, всё знаешь. Миша вздыхал рвано и загнанно и бросал быстрый взгляд на Муравьёва. И тот улыбался, закрыв перед этим глаза и покачав головой, будто ему неловко. Будто батя видит с балкона, как ты провожаешь домой симпатичную одноклассницу, и кричит оттуда же, что вкус у тебя, малой, охуенный, весь в него. А Миша ещё и краснел, как школьница. — Мы всегда будем тебе рады, — произносил Серёжа, едва справляясь с собой и силой Мишиного смущения. Пестелю уже тогда казалось, что он слышит там, между строк, что-то ещё. Сложно было не заметить это – трепетное и трогательное, совсем подростковое. Они-то думали, что их не видно, но не видел этого, наверное, только Романов, потому что целыми днями пропадал в Доме Радио, а когда возвращался в кают-компанию, был слишком занят тем, что бесил Пестеля своими великокняжескими замашками. А Паша видел. И за Серёгу был рад. Пестель – сюрприз, сюрприз – знал, что такое экспедиции в Арктику. Как этот немногословный край забирается тебе под кожу, навсегда что-то там изломав, поправив настройки, и жить на Большой Земле ты уже не можешь. Как тяготит и претит потом прозаичный городской быт, спёртый воздух и слабый ветер. Немногословный край и жена тебе, и друг, и злейший враг – за пределами команды перестаёшь чувствовать себя. Паша дружил с Муравьёвым, и пусть Романов даже не пытается уличить здесь Пашу во лжи. Мол, Пестель ни с кем не дружит. У него нет такой функции, он бы попробовал, честно, да вот только ни сердца, ни совести у него нет. Паша на самом деле был очень близок с Серёжей. Они гоняли вместе по утрам на пробежку по сугробам, стреляли друг другу сигареты и табак для самокруток и дружно посмеивались над Мишанькой. По-доброму, по-братски, по-семейному даже. Пестель дружил с Муравьёвым и был рад за друга. Тактично уходил к себе, когда видел их с Мишей в кают-компании. Ему хватало того, что у него было. — Иногда я думаю, что лучше бы я погиб в пожаре вместо Серёги. — Паша смотрит на свои руки, не поднимает глаз. Он надеялся, что эта мысль, обретя слово, упадёт с его плеч, где висела мёртвым грузом уже полгода. Но как-то не сложилось, только больнее становится – и в глаза-то Бестужеву теперь не взглянуть. Паша кожей чувствует, как Мишу передёргивает. — У меня-то что – никого нет, даже собаку не могу завести со своей Арктикой. А у него него-то вся жизнь ещё впереди была. Ты, Миша, был. У Пестеля одиночество, возведённое в культ, встаёт поперёк горла. И водка об него запинается, оседает в глотке лоснящейся плёнкой. И не пьянит почти. Только голова наутро болит, а легче всё никак не становится. Мишу трясёт уже сильно, крупно и очень заметно, а он и не прячется больше. Апостол жалобно скулит и тычется мокрым носом хозяину в руку, моргая сонными глазами. — Паш... — тихо зовёт Миша и вслепую кладёт руку собаке на холку, успокаивая и её, и себя. — Ну что «Паш»? У меня без Арктики только баул с альпухой и квартира эта, от бабушки оставшаяся. — Ты же видел сегодня его маму. Разве такого ты хочешь для своих? — Я для них хотел бы чего-то похуже, чем просто увидеть меня мёртвым. О Паше Бестужев не знал практически ничего. Никто не знал. Только что он служил срочником на флоте в Баренцевом море. Он не любил говорить о себе, никогда не рассказывал историй, как другие, вечером после фильма в кают-компании. А они с Серёжей не спрашивали, не с руки как-то было, к слову не пришлось. И теперь Мише даже немного стыдно за это. Пестель тяжело вздыхает. — Папа умер, когда мне было лет восемь или десять, точно уже не помню. Мама нового ёбыря себе нашла, едва полгода прошло. Они вместе запили, я из дома убегать стал. Лазил по чужим домам ночью, воровал еду из холодильников и иногда наличку брал чисто на хлеб и лимонад, спал непонятно где: на постаменте памятника Ленину, в подъездах каких-то задрипанных, у друзей вписывался, пока их родители в опеку не нажаловались, что я беспризорник и спаиваю их детей. Лет тринадцать мне тогда было. Я так рад был, когда повестка пришла. На корабле, в самолете – похую было, главное не на улицу опять. После службы поехал в Питер, в руках паспорт моряка, Ушаков на груди и никаких перспектив… — Паша выливает остатки водки в стопки. Последняя капля достается Мише. Хороший знак, это, говорят, на удачу. Миша хочет домой и сдохнуть. На внезапно раскрывшегося Пашу больно смотреть и ещё больнее слушать о его жизни. Сразу ярче видны синяки под глазами, лицо с серой печатью возраста и тяжёлой работы и лихорадочно блестящие от алкоголя глаза. В тишине квартиры в Южном Медведково Бестужев-Рюмин чутко слышит, как сопит и изредка поскуливает во сне Апостол, устроившийся под его табуреткой. — А потом сразу в Арктику? — Миша вспомнил, как Серёжа рассказывал про себя и то, как он попал на «Север» – одним днём, без страха и сожалений о старой жизни. Паше должно было быть даже проще, чем ему. — Нет, ещё пару лет прожил в Питере, проболтался на этих катерах, которые по рекам и каналам летом катаются, пока бабуля не приказала долго жить и не завещала мне эту хату, — безхитростно отвечает Паша и выпивает свою стопку. С квартиры в Питере Пестель съехал, позубоскалив с хозяйкой по поводу сигаретной вони и нестираных штор. На перроне в Москве цыганка нагадала ему красавицу жену и дальнюю дорогу. Уезжая на «Север» в первый раз, Паша вспомнил об этом и понял, что не обманула его цыганка. Но жены красивее Арктики он всё равно не нашёл. В Москве моря не было, а катера и туристы Пашу успели заебать по самое некуда, поэтому после переезда и бабушкиных похорон Пестель пошёл учиться на промышленного альпиниста. Мыл окна и красил фасады и в нерабочее время пил дешёвое пиво, изредка звонил своим старым друзьям, приютившим его в трудном детстве. Почти у всех уже было по выводку пиздюков и машине в кредит под бешеные проценты, а Пестель в свои двадцать пять обзавёлся разве что парочкой неграмотных партаков на плече и дорогой альпинистской снарягой – три месяца питался голой варёной картошкой и кефиром после этого. Спокойная, рутинная, откровенно скучная жизнь, которая иногда при встречном ветре отдавала безнадёгой и осознанным одиночеством – конечно, если оставить за скобками разряд по альпинизму и заполненную на спор заявку на зимовку в Арктике. — В Арктику я поехал в первый раз в двадцать восемь лет. Пять лет уже она мне – второй дом. Да первый, чего уж там. Паша смотрит на красные цифры на микроволновке – ноль часов, сорок две минуты. Вид у него такой, будто наглотался осеннего тумана и мороси из-за оконного стекла. — Оставайся у меня, метро уже не ходит. У Миши гостиница оплачена на три дня и две тысячи налички в кармане – на такси из Медведково по высокому спросу, конечно, хватит, но потом придётся доедать за псом собачий корм с таким распределением бюджета. А ещё у него же закрываются глаза, и уже чуть-чуть мутит от выпитого алкоголя, нервного перенапряжения и бессонной ночи в пути из Тикси в Москву. Поэтому он рассеянно и сонно кивает, сладко зевая и кутаясь в большую ему футболку. — Сто лет здесь не спал, — задумчиво говорит Пестель, глядя на разложенный жёсткий продавленный диван в углу гостиной. Он наотрез отказывается от помощи Бестужева, сам застилает постели: себе - диван, Мише – двуспальную кровать в другой комнате, скинув оттуда на пол гору смятой комом одежды. Миша буквально валится с ног, ему плевать, что вместо одеяла у него прокуренный плед из Икеи, а пружины в кровати упираются прямо в рёбра – он ложится, подгребая под себя подушку, и просит зарядить телефон. Потрёпанный айфон с разбитым экраном на зарядку ставит Паша. — Спокойной ночи, Мишанька. Апостол запрыгивает на кровать к Бестужеву, прижимаясь тёплым белым боком к его плечу. Пестель выключает ему свет и прикрывает за собой дверь в комнату, осторожно ступая по скрипучему полу обратно на кухню. Стопки тихо звякают о металлическое дно раковины, а пустую бутылку «Пяти Озёр» Пестель так и оставляет стоять под столом. Паша выключает на кухне свет, в темноте полыхает сигарета. И Пестель долго смотрит на густо-чёрное небо без звёзд.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.