/\/\/
Моя жизнь внезапно наладилась, когда он ворвался в неё во второй раз. Конечно же, сначала всё было хуже некуда: я узнал, что всё это время тешил себя лишь иллюзией, завёрнутой в простынь, когда картина на деле скакала из рук в руки благодаря Борису-вору, Борису-эгоисту, Борису-я-заберу-всё-себе-потому-что-мне-понравилась-твоя-новая-игрушка. Отвратительнее всего было понимать, что я зависим. И тут уже не от наркотиков, что тоже, конечно, было правдой, а от своей тайны, своего «Щегла», который мне никогда и не принадлежал, но всё же стал моей собственностью. Я так трясся над ним, так волновался и изводил себя, боясь повторить судьбу той семьи, о которой я вычитал в газете, что совсем потерял себя. Я видел в картине маму: черноватые крылья щегла казались мне чёрными волосами матери. Картина стала последней нитью, связывающей меня с ней, ещё живой и сверкающей, солнечной, доброй и всегда такой понимающей, ласковой, любимой всем сердцем и любящей, а главное родной и искренней, замечающей каждую мелочь и восхищающейся мировыми шедеврами. «Всё хорошо, Щенуля?» — спрашивала она, а я кивал, потому что уже тогда понимал, что если она рядом, то всё в моей жизни в полном порядке. И Борис украл у меня вещь — хотя назвать вещью произведение искусства есть то же, что и назвать вещью человека: это нечестно, так нельзя, — державшую меня на плаву: пока был жив я, была жива картина, потому что это именно та тайна, которая умирает с хозяином. Он украл у меня себя, что уже было ударом ниже пояса. Не приехал ко мне в Нью-Йорк, даже, казалось, не пожалел о решении остаться, а просто продолжил накуриваться с Котку, забыв о мальчике с посттравматическим синдромом и подаренным напоследок поцелуе-прощании. И думалось мне в те моменты: а может ли быть хуже? Ведь мамы всё так же не было, но теперь нет и Бориса, нет Пиппы, нет Энди под боком — да даже отца моего теперь тоже нет. Но была картина, была моя маленькая лишённая свободы птичка, напоминавшая худший день в жизни. Так думал я, не зная, что Борис украл у меня и её. Но он так отчаянно обещал всё исправить, так раскаивался и извинялся, что пришлось поверить. И вера оправдалась: он сделал всё, о чём клялся, а то, как именно у него это вышло, стало для меня темой, обсуждать которую можно лишь в том случае, если ты v govno и до новой истерики и так рукой подать. Случившееся в Амстердаме должно остаться в Амстердаме, пришёл я к выводу после того, как второе по счёту самоубийство не закончилось моим летальным исходом. А потом в номер впорхнул Борис, вывалил передо мной сумку с деньгами и без умолку трещал о картинах, пока до меня наконец не дошло: моя тайна испарилась, а я, распрощавшийся с оковами из самого детства, наконец-то был свободен. Возвращаться после этого в Нью-Йорк казалось дикостью, преступлением ещё большим, чем убийство человека, а я, к сожалению, прекрасно знал, что это такое. Словно ты врываешься в ту жизнь, где о тебе уже давно забыли: даже Поппер хвостом не машет, потому что не узнаёт. Поэтому предложение остаться в Антверпене было принято с пугающей лёгкостью. В квартире Бориса всё было иначе, даже он сам: его вечный смех утих, и он перестал разыгрывать богатого и успешного мистера Павликовского; внезапно он словно помолодел на несколько лет, и я узнал в нём человека, с которым провёл, может, и не самую лучшую, но довольно значимую часть детства. И мне нравилось, я мог наконец-то расслабиться и выдохнуть. Но время прошло совсем незаметно, и я вновь оказался в Нью-Йорке. В третий раз мы встретились с ним через шесть месяцев: он сам пришёл в магазин Хоби и ждал меня, общаясь с моим стариком и печалясь из-за смерти Попчика («Такая была собака, Поттер! А как он любил меня! Ну никто меня так не любил больше! Скучаю я, Поттер, по Попчику. Может, koshechku заведём с тобой, а? Кормить её будем, любить. А она на коленки вот так вот — прыг — и села. Сидит, мурчит. Ну horosho же, Тео, разве нет?»). — Поттер! — радостно крикнул он и накинулся на меня с крепкими объятиями, как только я зашёл в магазин с пакетами из продуктового. Мне сразу стало понятно, что это Борис — хотя и видел я лишь чёрные отросшие волосы да поднятый ворот пальто, — ведь кто ещё обнимается так крепко, пахнет так сладко и называет меня Поттером? Он был один такой в моей жизни. Хоби был рад увидеть друга моего детства вновь. И был удивлён не меньше меня, когда Борис записался в ряды наших постоянных гостей: мы видели его каждый день на протяжении трёх недель, и я не мог понять, что же такое в его голове сейчас происходит. Борис говорил, что у него otpusk. Но почему же тогда он в Нью-Йорке, почему он со мной, а не со своими детьми и женой в той же Бельгии? — Нет у меня никого, Тео, — ответил он мне спустя бутылку водки. А я едва ли не возразил — тоже спустя бутылку водки, — что у него был я, а он — у меня. — То фото, что я тебе показал. И как ты на него вообще повелся-то, Поттер? Durak ty. Мальчишка ещё словно. Doverchivyj. Я тогда промолчал, потому что с самого начала догадывался и понимал где-то внутри, что эта его семья была не более, чем обычный фарс да жалкая провокация. Он хотел удивить и впечатлить, в очередной раз обмануть и доказать, что счастлив, но меня гораздо больше тронула его машина с личным водителем, чем натянутая карикатурная улыбка блондинки с лыжами. Потому что у меня ведь тоже такая блондинка тогда имелась. И ничего хорошего в этом не было. С Китси мы разбежались сразу после моего возвращения в Нью-Йорк. Истерик не было, долгих разговоров — тоже. Она просто посмотрела на меня, кивнула и постаралась без явной злобы стянуть с пальца кольцо. Мы оба знали, что так будет лучше, но думать об отмене всех свадебных прелюдий, а потом и обзванивать всех гостей было невыносимым испытанием и явной пищей для размышления для того, чтобы не передумать и не оставить всё так, как есть. Но всё же выгодный брак внезапно перестал казаться таковым, чувство вины перед миссис Барбур отступило, и мы позволили потечь своим жизням в разных направлениях. Поверьте моему опыту: буря спустя несколько лет штиля оставляет после себя только обломки. Но захочешь — и найдёшь в этих обломках то, из чего можно построить вполне надёжный корабль. И было ли это к лучшему? Стоило ли разваливающейся лодочке рушиться с таким отчаянным воплем? О, ещё как стоило! Навряд ли я бы смог пожить той жизнью, на которую собирался подписаться, хотя бы месяц. Уж в третий раз убить себя я бы точно сумел: лодочка потонула бы, не выдержав свалившегося груза. Просчитал бы всё так, чтобы была гарантия: Теодор Декер, торжественно клянёмся, что больше вы не проснётесь. Но умирать не пришлось. Да и не вышло бы у меня ничего: Борис вертелся под боком, как верный пёс, а я, конечно же, понимал, что его otpusk — это банальное «я заметил, что ты чуть не убил себя, а теперь послежу за тобой немножечко, потому что мне не всё равно». И было приятно видеть его рядом. Пока ещё непривычно, но очень приятно. Борис не был оседлым. Я знал это. Поэтому каждое его появление в мастерской Хоби выбивало из моей груди тихий выдох облегчения. Но я тут же себя успокаивал: что мне от того, что сегодня он здесь, а завтра его уже нет? Но хотелось видеть его каждый божий день, и я совсем ничего не мог с собой поделать. — Не хочу обидеть, Тео, — начал как-то Хоби после того, как дверь за Борисом с громким хлопком закрылась, — мне нравится Борис, ты сам знаешь. Но есть в нем что-то такое… Почему-то я сомневаюсь в нём, понимаешь? Не верю до конца я его существованию. Как бы мне не хотелось каждый раз предугадать дальнейшие действия Бориса, я всегда проваливался в своих попытках. Хоби был прав: иногда кажется, что Борис — это иллюзия, которая может раствориться в любой момент. И это пугало меня больше всего. Хотелось кричать и обижаться: почему он никогда не говорит о том, на сколько приехал? Почему ничего не рассказывает? Разве я должен строить теорию за теорией, в ужасе отсчитывая каждую секунду проведённого вместе времени? Я панически боялся потерять его, потому что успел привязаться; я не позволял себе этого в Антверпене, так как знал: Борис исчезнет, как только с картиной будет закончено. Так и случилось. Но он вернулся и вернулся совсем скоро, вихрем ворвавшись в мою жизнь. Три недели мы виделись практически каждый день, и я не мог не расслабиться: не мог не впустить его во все свои мысли и чувства снова. Было страшно. Чем дольше Борис оставался в Нью-Йорке, тем раздражённее и злее я себя находил. Если он решил переехать, так почему же ничего не говорит? А если нет, то когда он исчезнет? И скажет ли мне об этом? Казалось, что однажды он не заскочит в магазин перед своими делами и я тут же пойму всё: догадаюсь, что вот теперь-то он и ушёл. Оставил меня одного. Снова. Но в этот раз, я был уверен, уж точно навсегда. Однажды я не выдержал, обрушившись на остановившегося посреди улицы Бориса: мы шли тогда к Хоби, потому что тот обещал приготовить ужин, и тут я вдруг скинул Борисову руку со своего плеча и выпалил всё ему прямо в лицо. Он выслушал меня, попытался отшутиться, что разозлило меня лишь сильнее. Его идеальные ненастоящие зубы сверкали белым в свете фонарей, а губы тянулись в весёлых улыбках. И чего он только смеялся, когда я стоял тогда перед ним и дышал, как бык, с красным от злости лицом и слезящимися глазами, потому что на самом деле мне было больно и страшно, и я ничего не хотел тогда услышать от него, кроме как: «Я остаюсь, Поттер». Но он смеялся. И это выбесило, вскипятило кровь: я выплюнул ему в лицо одно из тех неприличных русских слов, которым он научил меня в шестнадцать лет, и ударил его, кажется, в нос, отчего громкий скачущий смех сразу прекратился. И лишь потом, на ужине с Хоби, куда мы всё же пришли, мне стало стыдно: имел ли я право злиться? Борис не был моей собственностью, и он ничего мне не обещал. Борис не был и моим лучшим другом. Спустя столько лет любая дружба обнуляется и вам приходится узнавать человека заново: тот Борис, обнимающий меня по ночам, прячущий от кошмаров Борис, заискивающе шепчущий очередную ласковую глупость, вот этот Борис, лучшие ночи с которым проходили, как в чёрно-белом кино, он ведь остался там, возле такси в Вегасе, и теперь бороться за него всего, отдающего и принимающего, приходилось заново. Так с чего это я вдруг решил, что передо мной должны отчитываться? Тогда я ещё не понимал, что желание прибить Бориса к себе гвоздями связано не с боязнью его потерять — было, конечно, и это, — а с моим прорвавшимися наружу чувствами, контролировал которые я довольно плохо (и это потом я узнал, что мы с Борисом занимались сексом с самого его приезда в Нью-Йорк. И у меня ещё долго в голове звучало его грустное: пить ты, Поттер, так и не научился, — потому что он был прав: память мне отшибало конкретно). Мне захотелось извиниться, но делать этого я, конечно, не стал. Лишь помог Хоби убрать посуду, а потом рассеянно кивнул Борису на предложение выйти покурить. Из его носа торчали два ватных тампона, и я очень старался не смотреть на его лицо. Протянув мне сигарету — и мы все ещё курим одну на двоих; два выброшенных из гнезда птенца, научившиеся с гордостью летать в открытом полёте до грубого столкновения с жаждущей крови землёй, — Борис заговорил: — Я не говорю тебе, на сколько приехал, потому что впервые хочу остаться. И я боюсь спугнуть эту мысль, Тео. — Он не сказал ничего про меня, но я услышал в его интонации обратное. Я не говорю, на сколько приехал к тебе, потому что впервые хочу остаться с тобой навсегда. Но мне хватило и того, что я услышал. Было странно думать о том, что Борис хочет остаться. Я только надеялся, что правильно его понял и он правда имел в виду то, что сказал. Легче мне, конечно, не стало. Борис собирается осесть в Нью-Йорке? Сказать честно, я ему не поверил. Я все ещё ждал его внезапного исчезновения, но уже без злости и раздражения. Можно сказать, что я смирился: это же Борис, ребёнок всего мира; он принадлежит всем и никому одновременно. Так что же удивительного будет в том, если Тео из Нью-Йорка внезапно превратится в Катю из Москвы? Для Бориса, казалось, разницы не было. И я очень сильно ошибался. Однажды он заявился в магазин особенно возбуждённым: улыбался как-то странно, ошивался возле меня постоянно, касался плеч, талии, игриво закусывал губу и вечно поправлял спутавшиеся в большой кудрявый клок волосы. Всё это казалось странным, но мне безумно нравилось видеть его таким: он выглядел счастливым. — Я согласен, mal'chik moj, — промурлыкал — и тогда я услышал эту его интонацию впервые за много-много лет и очень удивился тому, как жил всё это время без неё, — а потом выжидающе на меня посмотрел: мол, давай, Поттер, где же твоя радость? Пляши же, танцуй, целуй меня, Поттер. Но точно не стой истуканом. Но когда Борис увидел, с каким непониманием на лице я смотрю на него, копаясь в глубинах своей памяти самой здоровой лопатой, он тут же отскочил от меня, убрав руки с моих плеч в бездонные карманы, скрывающие в себе мусор да пачку сигарет. Его взгляд помутнел: радость исчезла вместе с нравившимся мне возбуждением, и я, нахмурившись, попытался шагнуть навстречу. Но он засуетился, извинился и, быстро накинув пальто, выбежал из магазина. Только потом я узнал, что ночью прошлого дня предложил Борису снять квартиру. Тот обещал подумать. И позже явился с решением. «Я согласен» трактовалось как «хорошо, мы снимем квартиру и будем жить вместе», а я совсем не помнил тогда, о чём же мы с ним прошлой ночью вообще говорили. После этого случая я пообещал себе больше не напиваться в дерьмище. Хотя бы потому, что теперь мне хотелось помнить. Но не выпивать всё равно не получалось. Алкоголь заменил нам с Борисом наркотики, от которых мы в какой-то из моментов решили отказаться. — Мы с тобой молодые и красивые парни, Поттер! В расцвете долбанных сил! Так что за хуйня? — сказал мне Борис, закинув в себя очередную рюмку. И я подумал, что лучше момента бросить нам и не найти. Когда же ещё, если не сейчас? Мы начали вместе — так вместе и закончим. И закончить, конечно, хотелось не в тридцать лет, задохнувшись в собственной рвоте. Жить, оказывается, на свете совсем не трудно, когда ты это для себя делаешь, а не выворачиваешься наизнанку ради кого-то. И забудьте о том, что эгоистично, а что — нет. Помните только, что если вы сами себя спрашиваете, являюсь ли я эгоистом, то это уже значит, что не являетесь. Эгоист не будет думать об этом. Центр Вселенной для него — он сам. И едва ли Земля вокруг Солнца вращается не ради его существования. Отказаться от таблеток было сложно. Борис же признался, что после Амстердама и Антверпена добровольно сдался, вытянул руки ладонями вверх — капитулирую, Поттер, hvatit s menya, вяжите — и попросил Юру найти ему достойную больничку. — Ад, — коротко поделился впечатлениями, ничуть меня не успокоив. Ломало слишком сильно, и третья попытка умереть, казалось, приближалась ко мне сама по себе. Но я вроде справился, и Борис ещё долго гордо улыбался, заглядывал мне в глаза, устраивал каждодневную инспекцию в моих ящиках и никак не мог успокоиться. Говорил, что я мягкотелый слишком и что теперь ему уж точно уезжать нельзя: иначе я раскисну и всё по новой. И он был прав. Спустя месяц нашей — а скорее только моей — жизни без наркотиков мне пришла в голову грандиозная идея: мне захотелось признаться Борису в чувствах. Ощущение было такое, будто принял я это решение от скуки и недостатка риска в жизни. Раньше на краю я болтался благодаря таблеткам, а теперь этого не было, и мне очень захотелось постоять у обрыва безответных чувств, чтобы вновь ощутить пробивающую тело дрожь. Хоть я и исключал тот исход событий, где Борис с криком «пидор!» валит меня на землю и избивает до полусмерти, все же было страшновато. В очередной совместный вечер на моей слишком узкой для нас кровати, в окружении полупустой бутылки, кажется, виски и рифлёных, мать их, чипсов, которые я всегда ненавидел за избыток жира, мне показалось, что момент настал. Я идеально рассчитал то количество алкоголя, которое мне нужно для того, чтобы: а) почувствовать себя более раскрепощённым и б) не забыть всё на утро к чёртовой матери. Я мысленно проговаривал непонятно откуда взявшийся монолог о нашем совместном детстве, о «Щегле» как о нас, даже о моей матери и его отце-пьянице, когда до этого планировал в лоб сказать всё Борису с самым невозмутимым лицом. Он бы, наверное, сказал, что охуел я совсем, nu v kraj prosto, раз считаю его обязанностью мне взаимностью всегда отвечать. Но иначе тогда как-то не думалось. В итоге монолог забылся, и я просто попросил Бориса уделить мне немного внимания. Звучал я серьезно, а Борис был пьяный, совсем v govno — и почему только он помнит, а я ни черта? — и даже спорить не стал, а просто пялил на меня глупым щенячьим взглядом и пытался моё бегающее из стороны в сторону изображение слить в единственное неподвижное. Когда я что-то ему всё же сказал — кажется, я выдавил из себя нечто похожее на «ялюблютебянекакдругаой», — он только улыбнулся, не оголив своих идеальных зубов, которые не ему будто принадлежали совсем, и закатил глаза, словно я ему опять о работе своей что-то рассказывал. — Ой, да не пизди ты, Поттер, нихуя же утром не вспомнишь, а мне жить с этим, — протянул тогда Борис, пытаясь скрыть лёгкую дрожь в голосе. Только потом я понял, как тяжело ему было со мной в то время возиться. Ночью я спал с ним, трогал его везде, целовал, в любви, чёрт, признавался, а днём дружелюбно улыбался и предлагал выпить настоящий чёрный чай, ну попробуй, Борис, нам его Пиппа отправила, помнишь Пиппу, Борис? помнишь, как я часами рассказывал тебе о ней, вспоминая её солнечные волосы и рассыпанные по всему лицу и плечам, её вечная гордость, веснушки? помнишь, как она подволакивает свою ножку, хромая так мило, красиво, ну ты же видел её, ты же помнишь? если ты забыл, я могу повторить всё для тебя, хочешь, я снова расскажу, как сильно влюблён в неё, ты же хочешь? И как он только терпел меня тогда? Будь вместо меня он — от него бы навряд ли что-то вообще осталось. Я бы разозлился на первое же «не помню» и сразу освежил бы память, накричав, рассказав в подробностях и, может, показав даже, кто знает. Но Борис героически выносил мой кретинизм, потому что боялся и друга потерять тоже, как признался он мне не так давно. После Борисового «не пизди» я и правда постарался больше не говорить. Только отвернулся от него и твёрдо решил утром о состоявшемся разговоре напомнить. Когда я ему всё же напомнил, он как-то облегченно выдохнул и закрыл лицо руками. Очевидно было, что Борис плакал. И я чувствовал себя настоящей сволочью, рассматривая его тёмную, как тень, сгорбленную фигуру, уменьшившуюся, казалось, настолько, что я мог бы уместить всего Бориса в своих руках. Он быстро пришёл в себя и выпрямился, улыбнувшись искусанными губами. Я же смотрел на него, не отрываясь ни на секунду. — Что же ты делаешь, Тео?.. — шепнул он после долгого зрительного контакта, и я не смог не обнять его со спины, перебравшись на ставшую его, правую, сторону моей кровати. Борис всегда был слишком мягок и ласков со мной. И мне давно хотелось отплатить ему той же монетой. Он молчал сначала, даже долго слишком, если честно. Потом поругался, забыв о том, что Хоби вернулся домой, ведь с квартирой вопрос был всё так же открыт. А в конце закрепил моё хреновое признание поцелуем и обещанием хорошенько втащить за полугодовую игру в недоразвитого идиота, когда чувства его чуть поостынут. Но живём уже год, и слово своё он так и не сдержал.I
14 июля 2020 г., 21:17
Мы ютились на нашем диване — абсолютно безвкусном: повсюду красная кожа и чёрные дыры в самых неожиданных местах, — и я не без улыбки вспоминал, как совсем давно, казалось бы, целую жизнь назад — короткую, но со всеми шероховатостями и неровностями; ту жизнь, которая прошла за секунду, завертелась в водке, наркотиках, песке пустыни и шерсти то ли гавкающего, то ли недовольно похрюкивающего Попчика, — мы лежали с Борисом точно так же: его холодные пятки леденят мои ноги; глаза сверкают жизнью, которой он делится со мной через раз, окидывая тёплым, ласковым взглядом с ног до головы. Но прошло столько лет, что страшно было представить: а правда ведь ничего не изменилось.
Я не считал за новшество уменьшенного на полторы головы Бориса; мне нравилось, что выше теперь я: он так смешно поднимался на носки и так забавно сталкивался ступнями с мягким ковром в нашем коридоре, пошатываясь и удерживая в руках стянутый с ноги ботинок на этом дурацком — да нормальный он, Поттер! — каблуке. Не смущала меня и смена декораций: Вегас с шорохом страниц перелистнулся на Нью-Йорк, и мы незаметно для себя попрощались не только с жарящим солнцем, но и с постоянным опьянением (и тут уже совсем не важно каким).
Выбивался разве что улучшенный статус наших отношений. Мы словно очнулись с ним в какой-то ничем не примечательный — сперва казалось именно так — момент, как всегда сцепленные ногами и руками, утонувшие в объятиях друг друга, как в бассейне, и давным-давно заплетённые в тугой узел, состоящий из нашего смеха, моих слёз по матери, истерик Бориса по поводу и без и в конце концов из «Щегла», к которому мы оказались привязаны так же, как эта крохотная, скрепившая наши судьбы навеки птица — к своей тоненькой цепочке, и поняли, что достаточно уже настрадались и нарасставались.
Жить с Борисом казалось чем-то одновременно новым — в голове не укладывалось, что спустя столько лет разлуки мы вновь столкнулись друг с другом лоб в лоб, — но вместе с тем же и абсолютно обыденным, нормальным. Иногда я спрашивал себя: а расставались ли мы с ним вообще? Были ли годы моей жизни с Хоби, с семьёй Барбуров настоящими? Не верилось, что когда-то я и правда существовал без него: Борис был везде; он умело въедался под кожу и поселялся в человеке, как самый настоящий паразит; вот только от паразита всегда желаешь избавиться, а Бориса мне отпускать совсем не хотелось.
Год назад он сказал мне, что всё, Тео, zaebalo, остаюсь жить здесь, а я посмеялся ему прямо в лицо: ну не верить же мне Борису, когда тот так серьёзно говорит о том, что он «всё»? Но Борис и правда остался. И я каждый раз оглядывался, помню, то назад, чтобы проверить, идёт ли он позади меня, то в прошлое, где вместо него осталось чёрное пятно из воспоминаний.
Борис матерился — на русском, польском, украинском, английском, а иногда и смешивая языки, превращая каждый поток брани в искусство, — и день за днём доказывал мне, что нервно дёргать головой, когда он из поля зрения пропадает, совсем не нужно: «Я, Поттер, к тебе ничем не привязан, знаю, гарантий нет, но верь, — говорил он, — не брошу тебя я больше, не оставлю».
И я верил. Наивно верил ему даже тогда, когда он радостно тыкал своим усыпанным кольцами пальцем в отвратительный красный диван, доказывая, что лишь он впишется в интерьер нашей с ним квартиры. Борис, разумеется, ошибался: диван выделялся кровавым пятном, а к тому же ещё и облез почти сразу, не выдержав двух вечно протирающих его своими задницами мужчин. Но он был удобным, а ещё насквозь пропах Борисовыми сигаретами и его сладким одеколоном (и совсем уже как-то замылилось в памяти лицо Хоби, побелевшее от ужаса при одном только взгляде на кроваво-малиновую катастрофу). Этот красный гигант был настоящим уродом, портящим дорогущий ремонт, но Борису он нравился, а мне приходилось мириться.
Правду о том, что я совсем не случайно разорвал красную кожу однажды, положив начало раздражающим чёрным пятнам, как-то всё забывалось ему рассказать.