ID работы: 9516781

Жадный Бог

Слэш
R
Завершён
99
автор
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
99 Нравится 9 Отзывы 17 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Вечер над Каттегатом горел погребальным костром. — Ательстан, — позвал тихо Рагнар. — Мне кое-что интересно. — Что? Двое стояли на высоком скалистом выступе; слева внизу дымилась деревня, а впереди — спало холодное море. Спокойные мелкие волны переливались в матовом блеске последних лучей, и в малиновом небе над ними лениво и медленно таял остаток весеннего дня. Было свежо, безветренно и красиво — и Ательстан все не мог оторвать от потухающего горизонта взгляд, и потому, отвечая, даже не повернулся. — Этот священник в Уэссексе, — за спиной зашуршала трава: это Рагнар, должно быть, улегся в нее, утомленный подъемом в гору, и сложил на камнях свои щит и топор, — епископ, да? — Да. — Так вот, в одном из своих призывов… — Он называется проповедь. Лодброк хмыкнул: — Да, проповедь. Итак, на этой проповеди он сказал, что неверие в вашего Бога — хуже, чем алчность, прелюбодеяние и содомия. В этом порядке. Ательстан, уголком губ улыбнувшись, все же слегка обернулся через плечо. Позади него Рагнар и правда разлегся в высокой пожухлой зелени, расшнуровав до груди рубашку и зачем-то стянув сапоги; заходящее солнце бросало ему на лицо, загорелое, пыльное и уставшее, томный желтый отблеск и подсвечивало дорожки стекающего с подбородка и лба пота. Они долго, еще с полудня, бродили вдвоем по лесам: Рагнар сказал, что хочет сходить на охоту, но всем было, конечно, понятно, что это не так; он просто хотел отдохнуть, а сидеть в Каттегате без дела долго бы не пришлось — вот и выдумал этот предлог, чтобы в кои-то веки побыть с другом наедине, там, где свидетелями их разговора будут только деревья, земля и птицы — и боги, и Бог, если им есть до них дело. — И что? — глядя, как Лодброк, по-кошачьи зажмурившись от удовольствия, вытягивался на траве, Ательстан и сам захотел прилечь рядом, чувствуя неприятную боль в мышцах ног, но не сдвинулся с места — остался стоять. — Слова «алчность» и «прелюбодеяние» я уже выучил, — наконец-то удобно устроившись, Рагнар подложил предплечье под голову и перестал ерзать. — Но про «содомию» ты мне не рассказывал. Где-то над ними, меж медных и бронзовых облаков, закричала пронзительно чайка. Легкий порыв соленого воздуха пощекотал едва зеленеющий лес, и тот тихо, как будто со свистом зашелестел. — Что? — ухмыльнулся Рагнар и, приоткрыв один глаз, любопытно его прищурил: на лице Ательстана отразилась почти умилительная растерянность. — Мужеложство, — в конце концов выпалил тот по-английски, с полминуты еще подумав, и почему-то закашлялся. — Муже-что? Ательстан, покачав головой, тяжело вздохнул. — Мужеложство. Не знаю, как это у вас называется. Рагнар закрыл глаз. — Может быть, у нас просто такого нет? — предположил он. — Как и проповедей. — Должно быть, — возразил уверенно Ательстан и тут же, сообразив, что именно он сказал, поморщился и прикусил язык. — В смысле, я сомневаюсь, что на свете есть место, где такого не существует. Человека, где бы он ни был, всегда искушает одно и то же. — Ты хочешь сказать, что у нас, — продолжил мысль Рагнар, — у конунга викингов и христианского жреца, одинаковые желания? — Не желания, а искушения. — А это разве не то же самое? — Нет, — покачал Ательстан головой и, вдруг заметив недалеко от себя небольшой острый камень, наклонился к нему и поднял. — Смотри, — произнес, подходя ближе к Лодброку, он, и тот разлепил тяжелые веки. — Например, этот камень может вызвать и искушение, и желание. — Как? — Скажем, один человек увидит, что камень красивый… — Серьезно? Он же похож на Торстена. Ательстан усмехнулся. — Не перебивай. Просто представь, что камень красивый. — Ну хорошо. И что дальше? — Так вот, один человек захочет построить из этого камня дом, — видя, что Рагнар хочет что-то опять сказать, Ательстан в предупреждающем жесте поднял ладонь. — Конечно, ему понадобится еще много таких камней, но суть в том, что он испытает простое желание. А другой человек увидит, что у этого камня острый конец — и захочет убить им врага. — Возможно, этот другой будет викингом, — не удержался Лодброк и, вытянув руку вверх, забрал камень. — И правда, если ударить таким по затылку… — Поверь, и среди христиан достаточно тех, кто желает чьей-нибудь смерти. — Тогда разве они христиане? — метнул Рагнар на друга лукавый взгляд. — Ведь ваш Бог не любит насилие. — Это правда. Но идеального христианина не существует. Все мы когда-то грешим — хотя бы и в мыслях. — Так значит, — с легким усилием приподнявшись, Рагнар принял сидячее положение, — хотеть дом из камня — это просто желание, а хотеть кого-нибудь камнем убить — искушение? — Верно. Лодброк кивнул и, повертев камень в пальцах, замахнулся и с силой швырнул его вдаль, со скалы. Тем временем стало уже темнеть: солнце скрылось за морем, и на небе у кромки воды лишь дотлевала алая полоса. — Понятно. И конунг, и жрец хотя бы раз в жизни желают кому-нибудь смерти, — сказал Рагнар, глядя туда, вслед растаявшему закату. — И если грехи у нас общие — хотя бы, как ты сказал, в мыслях, — то и викинги, и христиане покушаются на мужеложство? Ательстан, чуть покраснев, мотнул головой. — Необязательно. Этот грех, как и чревоугодие, или алчность, или отступничество, — на этих словах он невольно взглянул на свою ладонь, — может коснуться не всех. — Но ты все еще не объяснил, — повернулся лицом к нему Рагнар, — в чем он заключается. Замерев, Ательстан несколько долгих секунд собирался с мыслями, а потом, всухую сглотнув, ответил: — Содомия — это когда мужчина делит ложе с другим мужчиной. Или женщина — с другой женщиной. Повисла короткая тишина. Волны внизу, под скалой, с робким плеском сменяли друг друга одна за одной, стали редкими крики чаек. К Каттегату неслышной поступью приближалась весенняя ночь. — Странно, — наконец произнес что-то Рагнар, поднимаясь с травы. — Наши боги на это не гневаются. В каком-то смысле, им все равно. Ательстан приподнял удивленно бровь. За столько лет жизни на севере он ни разу не спрашивал о таком — точнее, он был уверен, что в любой из религий, кроме, пожалуй, римской и греческой, приемлемы лишь отношения между мужчиной и женщиной. Однако он среди викингов никогда и не видел иного, и теперь… Господи, он ведь знал, почему эта мысль теперь его так взволновала. — Идем, — сказал Лодброк негромко, коснувшись его локтя, и Ательстан вдруг очнулся. — Стемнело. О нас будут спрашивать. Вдруг Флоки подумает, что ты меня где-то зарезал или крестил?.. Ательстан заставил себя улыбнуться и, спеша себя чем-то занять, взвалил на плечо мешок с подстреленными им двумя зайцами. Добыча была небогатая, но в Каттегате на это, к счастью, не обратили внимание — они с Рагнаром вернулись в деревню в ночной черноте, и конунг выглядел слишком уставшим, чтобы кто-то решился пристать к нему с шутками или расспросами; вниз по крутым лесным тропам шли молча, каждый думая о своем. Почти одинаковом. Как-то Ательстан рассказал о десяти христианских законах — точнее, о Заповедях. Одна из них зацепила Рагнара больше всего: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». — Это значит, — объяснил просто Ательстан, — что истинный христианин должен прежде всего научиться любить себя, иначе не будет способен любить других. А любовь ко всем людям — это его святой долг в земной жизни, потому что любить заповедовал нам Спаситель. — А если себя любить не за что? — спросил Рагнар с усмешкой. — Если ты делал много плохих вещей — или, как вы говорите, грешил? — Наш Господь, Иисус Христос, — голос Ательстана потеплел, и он, не боясь, что кто-нибудь это заметит — они с Лодброком были на пляже вдвоем, — перекрестился, — умирал за нас в страшных муках, потому что Его любовь к человеку была безусловна. Ему было неважно, кто сколько грешил, Он любил нас за то, что мы есть — а тот, кто достоин Его любви, достоин любви других… И своей. Возможно, услышь Рагнар эти слова от кого-то другого, он бы над ними лишь посмеялся: наивная вера во всепрощение и возможность любить сразу всех поначалу его забавляла, но Ательстан… В его светлых глазах Лодброк ни разу не видел ненависти, а на красивом лице — следов гнева или обиды; даже в разгар сражения он убивал без страсти, как будто из необходимости, хотя признавался, что на секунду вид крови его «опьянял», доставляя «звериное удовольствие», и все равно победа не приносила ему той радости, в которой захлебывались они, северяне. И со временем Рагнар понял: безусловная любовь существует, потому что ей любит Ательстан. — Но любить нужно всех одинаково? Как ваш Бог? — не удержался он от еще одного вопроса, сам еще не совсем понимая, почему ему так захотелось его задать. Ательстан улыбнулся. — Я думаю, на такое способен лишь сам Господь. Конечно, мы, люди, любим кого-то сильнее. — А монахи? — Монахи сильнее всего любят Бога. Тут Рагнар нетерпеливо подался вперед. — Нет, — отрицательно помотав головой, сказал он. — Я имею в виду, из людей. Хотя Ательстан и привык к любопытству Лодброка, такому интересу он был все же немного удивлен — и все равно почти сразу ответил: — Разумеется, в идеале служитель Господень должен и правда любить всех людей одинаково. Но монах — все равно человек, значит, к кому-то он может и правда быть более… Расположен. «Расположен». Рагнар бы мог рассмеяться над этим словом, но лицо его оставалось серьезным. — А ты, Ательстан, — немного подумав, спросил он негромко, — кого больше любишь ты? Уголки рта Ательстана, все еще растянутые в мягкой полуулыбке, дрогнули. В какой-то момент он уже собирался что-то произнести, как будто знакомое имя, но в мгновение взгляд его потемнел, как-то странно блеснул, и он, передумав, выпалил только: — Не знаю. С губ Рагнара сорвался смешок. — Не знаешь, — повторил тихо он, выводя указательным пальцем узоры на мокром песке, — или боишься сказать?.. Если бы конунг Лодброк и знал, что такое «неделикатный вопрос», это его ни капли бы ни смутило — возможно, наоборот. Поэтому в долгом, протяжном молчании, задрожавшем, как марево, в воздухе, после того, как отзвучал его голос, он упрямо, едва ли не с вызовом посмотрел Ательстану в глаза — тот, оторопевший, бездвижно сидел напротив (брови задумчиво сведены, на лбу появилась морщинка, влажный ветер треплет густые волосы) и совершенно не знал, что ему отвечать. — Кого ты стесняешься, друг? — продолжил почти полушепотом Рагнар, как-то невесело усмехаясь. — Меня или Бога? Ательстан, побледнев, прикрыл на секунду веки в раздумье. Потом, распахнув их, решился: — Я не стесняюсь. Я просто… — Ты просто что? Вдох и выдох. Море шумело — волна за волной, раз и два. — Я не хочу, чтоб ты знал. Не замкнув нарисованный круг, Рагнар резким движением сгреб в ладонь целый ком ледяного, сырого песка. Ательстан это заметил — как побелели на пальцах костяшки, как поменялось что-то в лице — и поспешил осторожно добавить: — Только не злись. Я доверил бы тебе все, что имею, но это имя… Ты не поймешь. И, наверное, станешь меня презирать. Отряхнув от песчинок ладонь, Лодброк резко встал на ноги. — Из всех людей, Ательстан, — уверенно и спокойно сказал он, — ты последний, кого бы я стал презирать. Но пусть это будет единственный твой секрет от меня. Он подал другу руку — и тот, крепко взяв его за предплечье, тоже поднялся с песка. — Он правда единственный, Рагнар. — Знаю. Но что бы Рагнар тогда ни сказал, разговор на пустынном пляже еще долго не выходил у него из головы. Ательстан считал себя трусом. Когда север, суровый и кровожадный, как воля его давно мертвых богов, ожесточил его сердце, когда его разум в холодные ночи, бессонные под чужим небом, одолели сомнения в мудрости Господа, он думал, что, будь он смелее, его вера осталась бы так же тверда. Потому что, когда красота языческого обряда, грубая, грязная и разнузданная, пленила его, он не нашел в себе храбрости сопротивляться. Сухая латынь, во время молитвы слетавшая с его губ, прогоркла, когда он узнал железный вкус крови, а гортанные звуки и хриплые крики, ритм барабанов, дрожание струн заглушили в его ушах слово Божье. Он не был обманут — он дал себя обмануть. И, когда Рагнар дал ему право уйти, убедил себя в том, что идти больше некуда, забыв про дорогу к Христу — или заставив себя забыть. Но почему? Он задавал себе этот вопрос каждый день, просыпаясь, и каждую ночь засыпал, не придумав ответа. Что мешало ему отправиться, как и раньше, проповедовать на других скандинавских землях? Что держало его в Каттегате, когда был дан шанс сбежать? Что манило его обратно, к дикому берегу дикого моря, когда тропы судьбы привели его снова в Англию, где был добрый и милосердный Бог, тот Бог, которого он уже не любил, но еще отчего-то боялся? Было ли ему страшно вернуться к праведной жизни, вкусив опьяняющего удовольствия жить во грехе — и свободе? Или… — Твоя смелость меня поражает, Ательстан, — сказал Рагнар однажды; это был Уэссекс, тихий вечер перед отплытием северян, и с воды полз туман, а в небесах, затянутых облаками, масляным желтым горел лунный диск — вдвоем они долго сидели у тлеющего костра, пока лагерь спал, и, как и в старые времена, вполголоса разговаривали. — Смелость? — переспросил, удивленный такими словами, Ательстан. — Ни один мой поступок с тех пор, как меня поймали, нельзя назвать смелым. Где-то в лесу ухнул филин. Теплый ветер принес одуряющий запах сиреневого куста. Рагнар подвинулся ближе. — Твои братья по вере, — он взял руку Ательстана в свою, — сделали это, — и, найдя посреди ладони шрам от гвоздя, осторожно его коснулся. — Но ты их простил — прямо как твой Иисус Христос. А трусы так не поступают. Свечение полной луны, протекавшее между верхушек деревьев, падало Лодброку на лицо, и, повернув нерешительно голову, Ательстан смог разглядеть, как изменились за время разлуки знакомые, словно лики святых, черты — и только глаза, неестественно яркие, горели по-прежнему. — Но для твоих богов прощение зла — это трусость. Будто я, проиграв, убежал с поля боя. Рагнар негромко хмыкнул. — А разве тебя волнует, что подумают мои боги?.. Рука Ательстана, бледная и холодная, лежала по-прежнему на его широкой ладони — и Лодброк, услышав ответ, вдруг переплел их пальцы. — Однако меня волнует, что подумаешь обо мне ты. Этот жест был порывистее и откровеннее — как и слова, сорвавшиеся в полушепоте с пересохшего языка, — чем могло быть любое другое, греховное прикосновение, и Ательстан вспоминал его после настолько часто, что в какой-то момент ему стало невыносимо хотеться его повторить; невыносимее этого робкого, но оттого не менее жгучего, будто болезненного желания, были странные, страшные, жаркие мысли о том, как Рагнар, расслабив такие сильные, от мозолей шершавые пальцы, скользит по его руке выше и крепко сжимает запястье, и потом… То, что сулило «потом», было бесстыдно, неправильно — и хуже всего, однако, неосуществимо; и теперь Ательстан был убежден: тот порок, за который его презирал Господь, заключался вовсе не в трусости — а именно в чувстве, которое в нем загорелось давно, но осознать чью губительную природу он смог только тогда, когда понял: возможно, оно взаимно. — Скучаешь? В трескучем морозном воздухе плавно кружился снег, и звезды на небе светили так ярко, что, казалось, обрушатся градом на спящую землю. — Вроде того. Каттегат праздновал Йоль, день середины зимы, и отовсюду гремели музыка, смех и топот десятков ног. Это напоминало Ательстану о Рождестве; в монастыре, конечно, веселья особого не допускалось, не говоря уж о выпивке или хорошеньких девушках, от танцев и хмеля растрепанных и раскрасневшихся, но само ощущение праздника проникало даже туда, за высокие строгие стены, и вселяло в смиреннейшие из сердец беззаботную радость — и поэтому Йоль был одним из немногих дней в долгом году, когда Ательстан тосковал по родине по-настоящему. В этот раз, например, он покинул пиршество в доме Рагнара, едва ли дождавшись полуночи, и медленным шагом добрел до окраины города — туда, где чернели унылые стены рыбацких лачуг и сараев; все жители вместе с детьми в это время развлекались либо в гостях у друзей, либо, кто был приглашен, за столом семьи конунга, и даже рабам дозволялось немного развеяться, так что в этом конце Каттагата никого, кроме тихого зимнего ветра, не было, и Ательстан мог, присев на пустом причале, смотреть в мглистую даль над замерзшим у берега морем или, подняв кверху голову, в темно-синее в жемчуге небо — до тех пор, пока за спиной не послышался шум знакомых тяжелых шагов. — Хочешь побыть в одиночестве, или я… — Конечно, ты можешь его нарушить. Ухмыльнувшись — можно было не оборачиваться, чтобы видеть эту ухмылку, — Рагнар сейчас же пристроился рядом; от него пахло элем и терпким сосновым дымом, и от тела его, несмотря на мороз, исходило тепло. — Не боишься замерзнуть? — спросил он, расправляя полы плаща. — Только не после настойки Фолана, — отшутился Ательстан. Фоланом Чайкой звали отличного оружейника, уже несколько лет ковавшего Рагнару топоры и на досуге настаивавшего по семейным секретам напиток на травах и можжевельнике, ядреный настолько, что даже он сам, опрокинув пахучую жидкость, страшно кривился. — О-ох, да, это жуткое пойло! — они рассмеялись. — Когда мы были еще щенками, Чайка один раз стащил бутылку из дедовского запаса. Они с Ролло поспорили после трех чарок, кто из них дольше продержится под водой, причем это был конец осени, но так же еще веселее… Так вот, они взяли лодку, отплыли подальше от берега и прыгнули в воду; Ролло выдержал где-то минуту, а Фолан так заупрямился, что не выныривал, пока не начал тонуть. Спасать его пришлось мне, потому что я был самым трезвым, но, вытаскивая эту тушу, я нечаянно порвал ему штаны, причем прямо на заднице, и… Видя Рагнара хоть иногда вот таким, улыбающимся, с глазами, блестящими хоть и пьяно, но все-таки радостно, Ательстан ощущал ненадолго хрупкое счастье; раньше, когда в его сердце цвела еще вера в Христа, он был благодарен даже за воздух, которым дышал, за каждый из прожитых им часов, но сейчас, когда душу его разрывали сомнения, было сложно найти хоть что-то, что отвлекло бы от мрачных, тяжелых мыслей и чувств. По возвращении в Каттегат он даже стал реже молиться, словно отчаявшись, что для Всевышнего стал никем, и ни после, ни до своей смерти не узнает покоя — но вот рядом с ним, на пустынном причале, за стеной покосившихся и засыревших домов, в красивый языческий праздник сидит конунг викингов, и от того, что он весел, Ательстан забывает о всем, что терзает его самого. — Что с тобой? — вдруг спросил Рагнар и тронул его за плечо. Ательстан, вздрогнув, очнулся — и понял, что все это время не слушал рассказ, а просто смотрел на друга с улыбкой, от которой уже заболели щеки. — Извини, — растерялся он; к счастью, было темно, так что навряд ли возможно было заметить, как он покраснел — или это был просто холод?.. — Я задумался. Лодброк лукаво прищурил глаза. — Скажи, у тебя не болит голова столько думать? Ательстан, хмыкнув, пожал плечами. — Не болит. Но иногда, если честно, мне хочется, чтобы Флоки отшиб мне какой-нибудь мачтой разум. От тихого, хриплого смеха Рагнара мурашки бежали по коже. — Думаю, Флоки с радостью согласится — но не раньше, чем мы навестим Париж. — То есть, после Парижа я стану тебе не нужен? — едва это произнеся, Ательстан чуть не зажмурился и прикусил язык от того, насколько эти слова были неосторожны — или смешны. В несколько звонких секунд тишины, в которой они растаяли, ему захотелось и провалиться под толщу льда, и захлебнуться колючим ветром, и сгореть в огнях Йоля заживо — настолько он чувствовал себя дураком; это было почти кокетство, неумелое и девчачье, и Рагнар наверняка… Но каким бы ужасным ни было это пугающее «наверняка», вопреки ему Рагнар, даже не усмехнувшись, стянул с ладони перчатку и прохладными пальцами взял Ательстана за подбородок, заставляя того посмотреть ему прямо в лицо. — Ательстан, — защекотал замерзшую кожу сухой жаркий шепот, — ты нужен мне не для чего-то, а потому, что я без тебя не могу. Яркие голубые глаза почти полностью поглотила глянцевитая чернота расширившихся зрачков. Весь свет — и от бледного тонкого месяца, и от миллиардов слепых, равнодушных звезд — всего за мгновение, нитью невидимой паутины растянувшееся на постижимую лишь их богам, старым и новому, живым и воскресшему, вечность, весь этот тусклый и призрачный свет растворился в густой, удушающей темноте единственного желания — стать еще ближе. Ательстан упустил, когда именно это мгновение кончилось — или, быть может, его вовсе не было, и теплые губы Рагнара коснулись его побледневших от холода, трепетно дрогнувших губ, едва он замолчал, только это было неважно; важным стало лишь то, что поначалу совсем невесомый и скромный поцелуй постепенно, как набирает свою беспокойную силу волна, стал смелее настолько, что кровь загудела в висках. Гибкий, горячий язык, хвойный дым, гулкое сердцебиение — Рагнар целовал неожиданно нежно и медленно, но крепко сжимал затылок, притягивая к себе и не позволяя остановиться, пока им обоим еще доставало воздуха, и, однако, когда дышать стало правда нечем, отстранился решительно сам; ладонь его после безвольно скользнула вниз по темным распущенным волосам, пропуская меж пальцев жесткие пряди, и потом на плечо, чтобы поправить соскользнувший с него теплый плащ. — Наверное, — сказал совсем тихо он, — это было неправильно, — и поднял на Ательстана удивленный взгляд, когда тот, открыв веки, уверенно взял его за руку. — Но разве людям решать, — его голос, спокойный и мягкий, дрожал, но уголки покрасневшего рта поднялись в улыбке, — что правильно, а что нет?.. Из всех зим, что пережил Рагнар на этой земле, та была самой холодной. С десятка два дней после Йоля, не утихая, с востока дул резкий, пронзительный ветер; каждую ночь наметало такие сугробы, что утром не было видно дорог. Жители Каттегата сидели безвылазно по домам, и, если взглянуть откуда-нибудь с высоты, показалось бы, будто портовый город, людный и шумный в любое другое время, вдруг вымер — и низкое серое небо укрыло его тяжелым, белым до боли в глазах полотном. Рагнар Лодброк, однако, не мог протерпеть в затворничестве и двух дней — он был, наверное, единственным человеком, кто выбирался на улицу дальше, чем за дровами или водой. Поначалу он исчезал на час или два, а потом мог не возвращаться домой по полдня; иногда приносил какого-нибудь зверька, подстреленного в лесу, но чаще всего приходил с пустыми руками, утомленный, задумчивый и, казалось, совсем не замерзший. — Отец, — решился однажды спросить у него Уббе, прежде чем он с первым светом снова собрался уйти, — что ты делаешь там в такой холод? Рагнар, медля с ответом, как-то натянуто, совсем неестественно усмехнулся. — Я охочусь на демонов. — Демонов? — ярко-синие глаза Уббе широко распахнулись. — Кто это? — Христианские злые духи, — уже веселее объяснил ему Рагнар. — Можешь спросить у Ательстана, когда он придет. И Лодброк почти не лгал. Действительно, каждый раз, когда он оставлял за плечами заточенный в снежном плену Каттегат и, по колено проваливаясь в сугробы, поднимался куда-нибудь в горы, или на несколько миль углублялся в лес, или шел к озеру, покрытому крепкой, словно железо, коркой прозрачного льда, он сражался с самым коварным демоном, которому не было имени в его языке, потому что на севере не существовало почти ничего запретного, — с искушением. Только, в отличие от умной и красноречивой змеи, толкнувшей Адама и Еву — кажется, так звали предков людей христиане — на какой-то особенно страшный грех, у этого искушения было вполне человеческое тело, и чистый, красивый голос, и сухие, немного шершавые губы, на которых еще ощущалось сладко-горькое послевкусие можжевеловых ягод и десятков северных трав. Еще на своей тонкой шее искушение это носило длинную цепь из потускневшего золота, на которой висело распятье — две перекрещенные перекладины, для людей за морями бывшие смыслом и объяснением жизни; и больше всего на свете Рагнару Лодброку, когда он касался затылком подушки и закрывал с наслаждением веки, хотелось его, этот крест, сжать между пальцев и сильным движением вместе с цепочкой потянуть на себя, чтобы тот, кто его носил, оказался так близко к нему, как был в одну звездную, словно в песнях, морозно звенящую Йольскую ночь. Да, это мысли об Ательстане — навязчивые настолько, будто он, Рагнар, был проклят всеми богами и тронулся воспаленным умом — гнали из дому, от уютного очага, и своей королевы, и сыновей, которым он и до этого не был примерным отцом; гнали в даль, одинокую и безлюдную, где ни звук, ни движение не могли бы от них отвлечь, и Рагнар не мог им сопротивляться, потому что странное чувство, вспыхнувшее давно, но разгоревшееся только в праздник костров, было гораздо сильнее его. Вот и теперь, на двадцатый день после Йоля, в мертвенно-тихое зимнее утро он, незаметно одевшись, пробрался к застывшему озеру по привычной тропе, как всегда занесенной ночными метелями, и, поплотнее укутавшись в плащ, остановился на берегу. Потом, постояв немного, несколько раз обошел его вдоль самой кромки, чтоб разогнать в теле кровь, но, завершая один из кругов, вдруг уловил краем чуткого уха какой-то шорох. Замерев, он прислушался, не дыша: шум повторился, но только гораздо ближе. Тогда Рагнар привычным, почти инстинктивным движением снял лук, закрепленный на перехватившем туловище ремне, и вытащил стрелу из колчана, а потом… Он выстрелил в никуда. Большая лисица, огненное пятно посреди сверкающей белизны, ускользнув от стрелы, в несколько ловких прыжков пронеслась прямо мимо него, будто дразня, и выскочила на лед, понеслась, перебирая сильными лапами, по бирюзовой поверхности озера — и Рагнар, не думая, бросился вслед за ней. — Ну, красотка, беги! — выкрикнул он, как если бы зверь мог его понять, и, резко остановившись, слегка заскользив сапогами, снова прицелился — гораздо быстрее, чем в прошлый раз; и, хотя рыжий хвост мелькал уже довольно далеко впереди, этот выстрел пришелся почти ровно в цель: наконечник свистнул по воздуху около мягкого бока, но лисица, словно его не заметив, помчалась дальше и вскоре скрылась уже в чернеющих голых кустах. — Повезло тебе, — выдохнул хрипло Рагнар и тут же, словно действительно сумасшедший, вдруг рассмеялся. — Повезло! — и не услышал за собственным смехом, неестественно громким в окружавшей его тишине, как под его ногами треснул не такой уж и крепкий, каким он казался, лед. Это произошло очень быстро: только что он, запрокинув голову к небу, твердо стоял, заходясь в беспричинном веселье, а уже спустя долю секунды с макушкой ушел в обжигающий холод воды. Так, наверное, было в Хельхейме, владениях изгнанной Одином великанши, куда попадали все недостойные славы Вальхаллы, — беспросветно темно, без единого звука; одинокая пустота, в которой тонула надежда всего, что когда-то жило. Темно-синяя, почти черная толща воды окутала Рагнара в крепких объятьях и потянула ко дну — некоторое время он, как зачарованный, даже этому не противился, и лишь когда воздуха стало уже не хватать, внезапно очнулся и заставил себя поплыть вверх. Дальше он помнил немного: как от мороза горела мокрая кожа, как коченели ноги, как он, весь дрожа, едва не крича от холода, бежал между темных деревьев, не разбирая дороги, и ветви хлестали его по лицу, а потом — вниз по склону, так плохо удерживая равновесие, что в какой-то момент споткнулся на ровном месте и рухнул в хрустящий сугроб; снег забился под влажный тяжелый плащ, за воротник, в сапоги, в рукава насквозь вымокшей куртки, и Рагнар, почти по-медвежьи рыча, заставил себя подняться и, выпрямившись, идти дальше, к спящему впереди Каттегату. Уже у ворот его кто-то увидел — вроде, мальчишка, вышедший за поленьями; бросив топор, он сразу метнулся домой и позвал кого-то из старших мужчин, и те уже дотащили еле передвигающего стопами Лодброка в полумрак и тепло королевского зала, где тут же засуетились рабы; а после была пустота. Рагнара лихорадило несколько дней; весь обливаясь потом, закутанный в шкуры, он иногда просыпался и, с трудом шевеля губами, кого-то звал, а потом вновь проваливался в черноту, такую же бесконечную, как воды замерзшего озера; время от времени он поднимал в ней голову и замечал далеко, над поверхностью, всполохи пламени или нечеткие очертания чьего-то лица, будто кто-то склонялся над коркой льда, чтобы взглянуть сквозь нее на него, бесконечно идущего к дну. Но однажды он в этом мороке, пропахшем целебными травами и горением можжевеловых деревяшек — аромат был знаком до безумия, — вдруг увидел лицо надо льдом гораздо яснее — и тогда неосознанно протянул к нему руку, будто моля о спасении, и…  — Рагнар, — чьи-то пальцы перехватили его запястье, и он вслед за голосом, осторожно его позвавшим, снова вынырнул из темноты. Вне ее, необъятной, горел очаг — это в нем разожжен можжевельник, — и его угасающий теплый свет скользил по знакомым чертам, бликовал на сетчатке взволнованно и несмело смотрящих глаз; не понимая, вернулся он в действительность или все еще бултыхается в темных водах зловещего сна, Рагнар вытащил из-под шкуры свободную руку и вновь попытался дотронуться до человека — тот на коленях сидел у его постели, и, почувствовав прикосновение, неуверенно улыбнулся, а потом, слегка наклонившись, сказал: — Это я. Лодброк знал, кем он был — и, возможно, даже шептал его имя в горячке, но Аслог потом сказала, что в его бормотании было ни слова ни разобрать; так или иначе, он был рад его видеть — настолько рад, что, непонятно откуда найдя в себе силы, резко подался вперед и вцепился ему прямо в ворот рубашки. — Из-за тебя, — просипел едва слышно он, жадно вглядываясь в лицо: в нервно дрогнувший рот, в небритые щеки и линию подбородка, в морщинку, залегшую между бровей, — я оказался там, Ательстан. — Разве я… — Из-за тебя. Рагнар хотел еще что-то добавить, но, когда вместо голоса вырвался только свистящий вдох, глухо закашлялся и опустился назад, головой на подушку, закрывая опухшие веки. — Ты еще слишком слаб, — сухой и прохладной ладонью Ательстан мягко коснулся его раскаленного лба. — Тебе нужно… — Не уходи. Рагнар не мог его видеть, но знал: отвечая на просьбу, он все еще улыбался. — Не уйду. Вслед за самой суровой зимой всегда приходила весна: из теплых краев возвращались птицы, солнце грело промерзшую землю, и первые листья насыщали прогретый воздух самым сладким на свете запахом — запахом новой жизни. Ибо природа рождалась заново, и ей было все равно, сколько крови, своей и чужой, ее дети прольют на еще молодую траву. В битве, победа в которой праздновалась в ту ночь, полегло много воинов — Рагнар выпил за них со своими людьми еще в лагере, а после по приглашению короля повторил на роскошном пиру, где чувствовал себя неуютно: ощущение было такое, будто серые стены готовы в любую секунду воткнуть ему в спину нож. Он бы с куда большей радостью опрокинул полбочки хорошего эля в компании северян, чем сидел за столом с англичанами, одетыми в парчу и бархат, смотрящими на него кто с презрением, как на собаку, кто со страхом — словно на дьявола во плоти; но, уважая гостеприимство, оставался на празднике до конца: по крайней мере, беседовать с Эгбертом за не одним кувшином вина было достаточно увлекательно. — Знаешь что, Рагнар, — махнув миловидной служанке — девушка тут же наполнила кубки багровой жидкостью, — король Уэссекса полуразлегся в кресле напротив и с усмешкой взглянул на Лодброка, — я, если честно, не ожидал, что Ательстан, наш драгоценный друг, уплывет с тобой в Каттегат. Я спросил у него, почему он решил это сделать, и ответ показался мне несколько… хм… я сказал бы, неискренним. «Наш драгоценный друг». Рагнар, глотнув замечательного вина, ухмыльнулся. — А что именно он сказал? — Ну-у-у, — Эгберт развел руками, будто стараясь точно вспомнить слова, — он сказал, что ваша страна теперь — его дом, что там его люди… — То есть, ты думаешь, богобоязненный христианин не может любить язычников? Король помотал отрицательно головой. — Почему же? Напротив, я даже уверен, что Ательстан с его праведной, чистой душой готов полюбить хоть, прости, Господи, самого Люцифера, но… Мне любопытно — хотя я не имею, конечно, права задавать такие вопросы, — не встретил ли он в Каттегате кого-то особенного? Чтобы помедлить с ответом, Рагнар снова пригубил из кубка — и Эгберт смотрел на него так внимательно, словно пытался в каждой черте отыскать след еще не озвученной лжи. — Наш драгоценный друг, — произнес наконец-то Лодброк, — свободный мужчина, и я уважаю его свободу. Поэтому, знаю я или нет, я тебе не отвечу, король. Эгберт был явно готов услышать подобное — и потому, улыбнувшись, только пожал плечами. — Это тоже хороший ответ, — и, вновь подозвав служанку — в этот раз, разливая вино, та посмотрела украдкой на Рагнара, — предложил новый тост: — За женщин! Они выпили, а служанка, зардевшись под взглядом языческого короля, вернулась в свой угол, где стояла, как римская статуя, весь вечер с кувшином в руках. — Это Гленна, — кивнул в ее сторону Эгберт. — Она тебе нравится? — Нет, — продолжая следить за девушкой, Рагнар откинулся в кресле. — С христианками неинтересно. Ваша вера сделала их рабынями. Им нельзя наслаждаться любовью, нельзя принимать решения, даже нельзя сражаться, они только молятся и рожают. Неудивительно, что каждая хочет запрыгнуть в постель к кому-нибудь из моих «проклятых язычников». Выслушав, Эгберт отставил свой кубок и рассмеялся. — Боюсь, что ты прав. Отношение церкви к прекрасному полу тоже меня возмущает. Впрочем, я знаю несколько англичанок, у которых хватает смелости пойти даже против нее. — Ты о Квентрит? — О-ох, Квентрит… Воистину, исключение из всех правил. Но есть еще Джудит, моя невестка. Между нами, мне кажется, она неверна Этельвульфу. — И ты так спокоен? — Рагнар, отпив, усмехнулся. — Не совсем. Понимаешь, я сам далеко не святой, а вот мужчина, в связи с которым я ее подозреваю… На этих словах Эгберт смотрел мимо Лодброка — тот, заметив, обернулся через плечо и увидел в другом конце зала молодую красивую женщину, должно быть, ту самую Джудит, рядом с которой стоял, чуть наклонив к собеседнице голову, Ательстан. — Прости, — хмыкнул Рагнар, — но из всех людей, которых я знаю, он последний, кто лег бы с замужней. Но, вопреки всему сказанному, те двое, столь увлеченные разговором, что, казалось, никого, кроме друг друга, не замечают, выглядели так, будто что-то действительно между ними случилось: с каким-то трепетным беспокойством часто поглядывала по сторонам румяная Джудит, и как-то слишком тепло и внимательно смотрел на нее сверху вниз одетый в дворянские тряпки Ательстан. — Ты так уверен? Медленно повернувшись обратно, Рагнар был встречен лукаво и пьяно блестящими глазами Эгберта, и на секунду ему захотелось плеснуть в лицо уэссекскому королю содержимое кубка, но он едва слышно вздохнул и сдержался. — Да. — Почему? Служанка по имени Гленна вновь подошла к их столу. «Потому что я его знаю лучше, чем самого себя». Через носик кувшина выплыл темного цвета ручей. «Или он меня знает лучше, чем я?» Белые руки девушки мелко тряслись, и она полила мимо кубка. «Я не знаю о нем ничего». Вино выплеснулось Рагнару на штаны, и багровые брызги задели рубашку. «Он свободный мужчина: я сам же его отпустил». Прижимая к себе кувшин, Гленна присела в полупоклоне и пролепетала: — Простите меня, господин. Поднявшись из-за стола, Лодброк опять на нее взглянул: белокурая и светлокожая, она была чем-то похожа на северянку, только, пожалуй, болезненно худовата, хотя бедра, наверное, ладные, и… — Разве я «господин» для тебя, красавица? — Рагнар коснулся ее локтя и улыбнулся так, как давно уже не улыбался хорошеньким женщинам — если подумать, он, вроде, уже третий месяц не был ни с одной. — Я ведь язычник. «…и тоже свободный мужчина». Гленна хотела что-то сказать, но ответ ему мало был интересен. — С твоего позволения, — он шутливо склонил перед Эгбертом голову, — мне нужно переодеться. А наш разговор мы закончим попозже. Повторив этот жест, Эгберт отсалютовал ему кубком — и, когда Рагнар развернулся, поманил провинившуюся служанку к себе. — Как ты думаешь, Гленна, — спросил тихо он, когда девушка, отставив кувшин, наклонилась к нему, — простил ли тебя мой гость? — Я думаю, сир, — порозовела та, — не совсем. — Тогда я прошу, — еще тише продолжил король, — извинись еще раз. Мне не хотелось бы, чтобы сам Рагнар Лодброк был чем-то обижен на празднике, куда я его пригласил. Рагнар Лодброку, впрочем, было не до обид — Гленне он показался спокоен и даже немного весел, да и редкий мужчина был бы так обходителен со служанкой, предложенной ему, как кусок мяса, просто для развлечения: прижав ее хрупкое тельце к холодной стене, он прошептал ей на ухо: «Не бойся», — и она не боялась, разомлевшая от того, что с ней делали его руки, скользнув вверх под задранной юбкой платья. Подаваясь движениям ловких пальцев, за наслаждением она не заметила даже, что мужчина на нее ни разу не посмотрел — уперевшись невидящим взглядом в темно-серую толщу камня, не переставая ее ласкать, он думал о чем-то своем, и, когда, глухо вскрикнув, Гленна вся задрожала в его объятиях, отпустил ее и, заправив за ухо светлую прядь волос, сухо сказал: — Иди. Изумленная, девушка попыталась ему возразить, но, когда он повторил уже тверже, кивнула, поправила платье и выскользнула за дверь, оставляя его в темноте пустой спальни — наедине с непослушными, рваными, по-змеиному переплетшимися одна с другой мыслями. «Я не хотел ее». Рагнар выдохнул и прислонился к шершавой стене. «Я хочу…» Лагерь спал. До отплытия в Каттегат оставалась одна эта знойная майская ночь, залитая лунным светом, как пеной морской волны — и из-за этого света, безжизненно-серого, Рагнар не мог уснуть. Ему почему-то казалось, что однажды он видел ровно такую же ночь: видел луну между иглистых лап темных сосен, слышал редкое уханье филина за треском цикад, чувствовал приторный запах каких-то не виденных раньше цветов, пурпурными гроздьями росших на старом кусте совсем рядом с его шатром — Ательстан, вроде, называл их «сиренью», или, быть может… А впрочем, неважно, что это был за куст — все равно от его аромата у Рагнара просто раскалывалась голова. Несколько долгих часов он беспокойно ворочался на неуютной постели, без рубашки, только в подвернутых до коленей штанах: от влажной жары по спине и груди ручьями катился пот. Все, что было вокруг — кроме, разве что, редкого дуновения ветра, приносившего вместе с прохладой запах проклятых цветов, — дико его раздражало, даже собственное сердцебиение, отчетливо слышное в оглушительной тишине. Наверное, ад христиан был чем-то на это похож — и Рагнар, подумав об этом сравнении, даже почти обрадовался: если вдруг его боги прогневятся, он будет хотя бы в мрачных угодьях Хель, беззвучных и темных, как гуща холодной озерной воды. Только время, должно быть, и там тянулось лениво, как патока — не быстрее, чем в душную лунную ночь. Наконец, незадолго до первых лучей, Рагнар понял, что точно уже не заснет, — и, натянув сапоги и приладив пояс с ножом, бесшумно выбрался из шатра. В лагере не было слышно ни голоса, только храп или изредка — шелест листвы, и дышалось немного легче, но тошнотворная сладость сирени текла, как невидимый дым, по горячему воздуху и, казалось, прилипала навечно к мокрой от пота коже; едва Рагнар сделал пару шагов, очень пышно цветущий куст словно в издевку затрепетал под дуновением слабого ветра. — Рагнар? — шелохнулся дозорный, полулежавший перед почти догоревшим костром — возможно, единственный на весь лагерь, кто тоже не спал. — Все в порядке, — ответил негромко Лодброк, — сиди. Дозорный кивнул, и он пошел дальше — к реке; спокойная заводь блестела в свечении полной луны, будто кто-то пролил на поверхность огромную бочку масла. Остановившись уже на песке, Рагнар прикрыл на секунду веки, от усталости потяжелевшие, и жадно вдохнул полной грудью: здесь было свежо, и легкая сырость перебивала цветочный дурман; затем наклонился, чтобы разуться, положил рядом с обувью пояс и зашел в воду, у кромки немного мутную, но дальше — прозрачную, словно стекло, и прохладную: за несколько жарких дней она не успела прогреться. Нырнув с головой, от наслаждения мужчина почти застонал: по спине побежала приятная дрожь, усталость сняло как рукой, и тошнотворную боль в затылке смыло, как пот — ощущение было, как от второго рождения, потрясающее настолько, что, полностью им поглощенный, Рагнар заметил чье-то присутствие только тогда, когда за спиной послышался тихий смешок. — Тоже не спится? Медленно обернувшись, он увидел у кромки воды фигуру — невысокую, в белой, как саван, рубашке, и очень знакомую. — Да. Это был Ательстан — Лодброк узнал уже по тому, как он стоял: немного сутулясь, держа по привычке ладони сцепленными впереди. — Окунешься? — Рагнар встал из воды, залитой луной, и, отряхнувшись, направился к берегу. — Нет, — помотали в ответ головой. — Не хочу. Дно было илистым, скользким — приходилось смотреть под ноги. — И зачем ты тогда пришел? — хмыкнул Рагнар. — Чтобы следить за мной? Ательстан улыбнулся. — Что, если да?.. Его волосы были распущены, а лицо в серебристом холодном свете казалось каким-то почти неживым, и это пугало и восхищало одновременно — как и изображения его Бога во множестве местных храмах. Подойдя уже ближе, Рагнар вдруг вспомнил: он слышал, что Иисус ходил по воде. Так может… — Если да, то иди сюда. Тебе с берега плохо видно. — Отнюдь. Сдержав тихий смешок, Лодброк ускорился. — Ательстан, — произнес почти ласково он, — я ведь не спрашиваю. Иди сюда. Только тогда, удивленно на него посмотрев, Ательстан, убедившись, что это не шутка, обреченно вздохнул и стянул сапоги; потом оглянулся зачем-то — будто кто-то из лагеря мог наблюдать — и, ничего не увидев, ступил осторожно в воду. — И для чего это все? — спросил подозрительно он, поднимая на Рагнара, остановившегося уже где-то в футе от берега, взгляд. Тот ухмыльнулся: — Увидишь. Нахмурившись — между бровей, как всегда, залегла морщинка, — Ательстан преодолел остававшееся расстояние и наконец-то приблизился к другу почти вплотную. — Что я увижу? Не сводя с него хитрого взгляда, Рагнар мокрой рукой коснулся его плеча. — Ничего. Ательстан едва ли успел понять, что происходит, как его уже резко толкнули в реку, и темная толща сомкнулась над головой; возможно, он мог бы еще устоять, но, поскользнувшись на иле, потерял равновесие и рухнул в прохладную воду. Всплеск был звонкий и громкий, в воздух поднялись брызги, и жидкое лунное серебро задрожало на черной глади. — Ты издеваешься? — почти выкрикнул Ательстан, уже вынырнув, и с таким возмущением посмотрел на по-детски счастливого Рагнара, что тот засмеялся. — А тебе что, не весело? Хрипло дыша, словно рыба, через открытый рот, Ательстан, не находя нужных слов, просто поднялся и щедро плеснул полной пригоршней мужчине в лицо. — Вот теперь веселее. И, прежде чем Рагнар протер от воды глаза, вцепился ему в предплечье и потянул за собой. Еще минут пять они, как мальчишки, дурачились в реке: толкались и брызгались, падали и вставали, поднимая со дна песок, — и, в конце концов, утомленные, но довольные пошли вместе к берегу. — Освежился? — спросил, улыбаясь от уха до уха, Лодброк, и Ательстан, фыркнув, с усмешкой ответил: — Иногда ты бываешь просто невыносим. Как мы теперь просохнем?.. Рагнар пожал плечами. — Ничего страшного. Как-нибудь. Из воды они выбрались, стараясь особенно не шуметь, хотя из-за их возни в лагере даже никто не проснулся — дозорный и тот засопел, скрутившись у тлеющего костра. С них обоих текло ручьем, и одежда противно приклеилась к телу; пока Рагнар, присев на какой-то камень, прямо на мокрые ноги натягивал сапоги, Ательстан снял через верх рубашку и, скрутив в толстый жгут, начал ее выжимать. Его кожа, уже загорелая, в призрачном свете луны все так же казалась восковой, влажные темные волосы липли ко лбу и небритым щекам, и по груди к животу стекали блестящие капли — обуваясь, Лодброк без тени стеснения за ним наблюдал, приглядываясь ко всему, чего раньше не замечал: вот, например, на левом боку белеет неровный шрам, почти задевая выступающую кость бедра, а над локтем краснеет еще не заживший порез — это он сам задел его на тренировке, после чего потерял на мгновение бдительность и остался уже без меча; вот еще один шрам, но уже на спине, совсем небольшой — от стрелы, а выше, на белых плечах, — несколько свежих царапин, длинных и неглубоких, как от когтей или… Рагнар нервно сглотнул. — Значит, невестка Эгберта? Ательстан замер. Потом, встряхнув пару раз рубашку, забросил ее на плечо и повернулся к другу лицом — на нем не было ни смущения, ни удивления, только спокойная, снисходительная улыбка. — Это было так очевидно? — Для меня — да, — кивнул Рагнар. — На других женщин ты так не смотрел. Он не лукавил: Ательстан правда глядел на Джудит, словно на Деву Марию, родившую его Бога, но понять это мог только тот, кто хорошо его знал. «Потому что я его знаю лучше, чем самого себя». «Я не знаю о нем ничего». Молчание было мучительное — даже мучительнее жары, в эту ночь не дававшей заснуть. Ухал филин, трещали цикады, шуршал куст сирени — они вместе, ни слова не говоря, дошли до своих шатров, поставленных рядом, и у Рагнара почему-то было такое чувство, будто он поднимался на плаху: что-то внутри клокотало, и воздуху с каждым шагом становилось теснее в легких, как если бы он опускался все ниже под теплую воду реки, залитой расплавленным серебром, или холодную — горного озера, покрытого коркой тяжелого льда. — Подожди, — не выдержал, в конце концов, он и, схватив Ательстана за запястье, заставил его обернуться. Тот шумно выдохнул — ногти Рагнара впились в кожу, — и все же не попытался вырваться: до черноты потемневший взгляд, полубезумно горящий напротив, словно прибил его намертво к вытоптанной земле. — Нам нужно поговорить. — О че… — едва начав, Ательстан тут же осекся: запястье сжали настолько крепко, что боль стала почти невыносимой, и тогда не своим, непослушным и сиплым голосом — какой-то необъяснимый страх тисками сдавил ему глотку — тихо сказал: — Хорошо. Посмотрев воровато по сторонам, Рагнар втащил его в свой шатер. Там, в густом полумраке, его стало почти не видно, будто он превратился в тень — только масленым блеском сияли зрачки. Но тень не могла осязать. Не могла, обняв шею мозолистыми ладонями, наклониться к губам и дотронуться их своими. Мог человек. Мог мужчина. Мог Рагнар. И Ательстану было бы легче противиться дьяволу, чем ему — поэтому он, сомкнув веки, подался навстречу, открывая покорно рот. Поцелуй был неспешный и долгий — но только первый; потом же их было настолько много — влажных, и жадных, и рваных, — что Ательстан потерял счет. Плотно прижавшийся к телу Рагнара, прохладному после воды, он ощущал себя рядом с ним слабее и меньше; гладил, сжимал его плечи, будто стараясь за них удержаться, и сам, однако, не замечал, что тот мелко, как в лихорадке, дрожал — дрожали колени, дрожали пальцы, которыми медленно, словно дразня, он опустился вниз по ключицам, и ребрам, и напряженному животу, а затем… Ательстан коротко простонал ему в губы — и тут же попытался вырваться из крепких объятий, но Рагнар свободной рукой удержал его за локоть, прошептал: — Не дергайся, — и потянул на себя пояс его мокрых бриджей. — Пожалуйста. Хрипло вздохнув, Ательстан уткнулся лбом ему в грудь. Щеки щипала горячая краска, он готов был сгореть дотла от стыда — и за само желание, и за то, как мучительно хорошо ему стало, когда Рагнар, обхватив у основания член, ладонью скользнул вверх. Колени подкашивались, и раскаленный воздух застревал комом в глотке вместе с ослабшим голосом; не в силах сказать даже имя, не в силах просить прекратить, Ательстан поднял голову и сухими губами коснулся блестящей от влаги шеи, поцеловал загорелую солоноватую кожу, потом слегка ее прикусил и тут же провел по укусу кончиком языка — только тогда Рагнар, вздрогнув, остановился. Пользуясь его замешательством, сам не совсем понимая, что делает, Ательстан, не решающийся хотя бы взглянуть на его лицо, непослушной рукой дернул завязки его штанов. Это был грех — наслаждаться до жаркого морока этой неловкой и алчной близостью, ощущением тела — красивого, сильного и подспудно давно желанного — другого мужчины, его запахом и приглушенными стонами, самой уже непозволительностью обоюдной губительной страсти, взорвавшейся между ними, когда напряжение стало уже невозможно терпеть. Грех, но настолько прекрасный, что если всевышняя сила, сколько бы ни было у нее ликов — один, как у Бога Ательстана, или множество, как у богов северян, — его видела, то она перед ним была просто бессильна. Вслепую ища друг друга — открытые влажные рты, обнаженные бедра, во мраке едва различимые лица, — подавляя рвущийся из пересохшего горла звук, они даже не позволяли себе подумать о том, что случится потом, после яркого, но такого короткого удовольствия, что останется им от истлевших минут — и останется ли вообще; было важно одно: они рядом. Едины. Здесь и сейчас — в эту душную лунную ночь. — Ты скучаешь по нему? Не отрывая взгляда от солнца, медленно утопавшего красным шаром в чернеющем море, Рагнар спокойно ответил: — Нет. Они с Бьорном стояли на выступе, наклоняющимся над водой. По левую руку, внизу, затихал после долгого дня Каттегат, а за спиной шумел лес. — Почему? Рагнар, чуть усмехнувшись, ничего не сказал. Потом, опустившись в высокую, почти до колена траву, с корнем выдрал какой-то невзрачный, подвядший цветок и, покрутив его в пальцах, принялся отрывать лепестки. Бьорн, сняв лук и колчан, присел рядом. — Мне казалось, это из-за него ты… — Из-за него я что? Сок цветка оставлял на мозолистой коже едко пахнущие разводы. Рагнар смял в кулаке тонкий стебель и отшвырнул от себя. — Начал сходить с ума? Вести себя так, будто мне наплевать на богов? Носить это? — наконец повернувшись к сыну, он вытащил из-за пыльного воротника качавшийся на цепочке крест — две перекладины из потускневшего золота, для людей за морями бывшие смыслом и объяснением жизни. Затем, взглянув Бьорну в глаза, покачал головой и сказал уже будто самому себе: — Нет. Из-за глупого, жадного Бога, которого он выбрал вместо того, чтобы остаться со мной. Еще раз внимательно посмотрев на распятье — оно равнодушно блестело в последних лучах, — он сжал его крепко в ладони; на секунду ему захотелось швырнуть его вниз, прямо в темные волны с крутым глянцевитым гребнем, но эта холодная ярость тут же растаяла, как будто и не было никогда. Как будто она вместе с вечером погребальным костром догорела над засыпающим Каттегатом.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.