***
Сдавленный крик эхом проходится по комнате. Проснулся всё-таки. Всё перед глазами плывёт. То ли по причине слёз прошедшего шока, что капают на белоснежную постель, то ли от сонного сознания. Национал-социалиста трясет. От всего. От страха, от фантомного холода и одновременно жара. Его будто заживо сжигают. Третий плачет беззвучно. Безразличное лицо не искажается в гримасе боли и ужаса, лишь губы дрожат от беспричинно накатывающей паники и слезы льются хрустальными каплями, пока где-то на коже поверх рёбер жёг давний шрам, гласящий немногословной, но красноречивой надписью «фашист». И Рейх ненавидит. Ненавидит этих «грамотеев», которые путали нацизм и фашизм, этот грёбанный кошмар, эту ночь, эту жизнь, собственную слабость и себя. Себя из прошлого: наивного и в угол загнанного, жалкого и беспомощного. Всё было бы по-иному, если бы не то бессилие еще тогда. Если бы не Адольф, не его мысли, подкрадывающиеся в разум и медленно, но верно отравляющие немца. Однако что было, то было. Видимо, судьба так распорядилась: решила, что быть Рейху жалким слабаком. Ариец в судьбу и не верил, честно говоря. «Всё в моих руках», — кратко говоря. Ну и оказалось, что ничего в руках-то не было. Воплощение-манипулятор оказался манипулированным обычным смертным! Надо же до такого дойти! — Достаточно, — останавливает себя нацист. Чем больше он думает, тем глубже он закапывает себя в этой грязи. Вздох, выдох — шоу продолжается! Нужно играть свою роль с достоинством и честью. (Он мысленно подмечает, что нет ни первого, ни второго) Рейх и не Рейх для других сейчас. Не Дитрих и не Дюрер с именем императорским и фамилией королевской и титульной, а обычный юрист — Вернер Шмидт. Никто более. Ну или же известный в своей адвокатской палате «Мистер Белые перчаточки». (не мог изменить старому себе и отвращению к прикосновениям) Вернер поднимается с кровати со скрипом и тяжелым вздохом. Нужно лишь надеяться, что он не проснулся слишком рано. Шмидт безразлично, с тенью разочарования уставился на электронные часы, светящиеся неоновыми цифрами «4:01». Он вспоминает, что сегодня выходной — воскресенье и второй раз проклинает себя за то, что проснулся так рано. Ариец решает, что пытаться повторно заснуть — затея глупая, так как никогда не срабатывала. Под скрип матраса он окончательно поднимается с кровати и съеживается от контраста тёплой постели и холодного пола. Несколько секунд немец фокусируется на свете из коридора и шаркает, шатаясь от усталости, в ванную. Открывает шкафчик с зеркалом и краем глаза улавливает силуэт уже выросшей, расслабленно улыбающейся дочери. Спокойные зелёные глаза, аккуратный пучок из шелковистых, черных, как смола волос, белая, окровавленная блузка и порванный подол чёрной юбки. Его покойная Анна…стоит, улыбается в том, в чём мёртвой нашли. Рейх вздрагивает, вспоминает старую статью с новостью об удачном покушении на ГДР. Как не помнить? Сам ведь в своё время переводил в редакции, чтобы заработать на первое время, пока на юридическом возился. Но нацисту не страшно сейчас. Не первый раз дочь наведывается, будто успокаивая и твердя, что всё, что видел — лишь кошмар и ничего более. А Анна смотрит так мёртво и с горечью. И Рейх чувствует себя виноватым, ведь именно из-за его кошмаров она должна быть здесь, а не обрести свой покой. Ариец трясёт головой, избавляясь от ненужных мыслей и списывает всё на галлюцинации после сна, хотя действительно знает, что скорее всего, это побочные эффекты успокоительных и снотворных, и заглядывает в шкафчик за зеркалом. То же снотворное, успокоительное, старые тяжелые и новые, лёгкие антидепрессанты — набор, не внушающий доверия. Рейх не считает то, что здесь находится, опасным. Ни капли. Он знает дозу и никогда не перебарщивает, использует только по рецепту, ведь далеко не отчаявшийся подросток, а взрослый, знающий меру человек, правда, отчаявшийся не меньше. Да и, когда нужно будет, то немец сможет все это перестать употреблять. Сможет, ведь так? Вернер чувствует, как руки поддрагивают от тревожности и непрошедшего страха, и с надеждой смотрит на упаковку нетронутых успокоительных. — Лучше не стоит с утра пораньше их принимать, — уговаривает себя он, вытаскивая зубную щетку с пастой и мгновенно закрывая дверцу шкафчика, чтобы не искушать себя. Смотрит в отражение и на мгновение не узнает себя. Болезненная бледность делает всегда свежую и светящуюся кожу похожей на мел, серо-голубые глаза нельзя отличить от скучного асфальта и ртути. Одним словом: выходной. Рейх проводит руками по черным волосам, выхватывая расчёску и проводя ею по прямым прядям. Почему-то в голову крадутся мысли, как пойти на могилу к ГДР, проведать её, даже если сегодня воскресенье: день, когда буквально всё против Рейха. Погода пасмурная, «разгар» октября. Прохладно, мокро и серо. Также, как и на душе. Рейх вроде, вышел из своей глубокой, диагностированной депрессии, всё уже хорошо. Работа, репутация, хороший авторитет… одиночество и тоска. Нет, вы ничего не подумайте: немец безмерно благодарен за то, что тогда добродушный русский его отпустил, да и второй раз из тюрьмы вытащил немца нерадивого, однако Шмидт был бы намного благодарен, если бы Союз тогда его убил. Не оставил бы тосковать одного в мире, где никто ему не рад. В мире, где Рейх обязан быть Вернером Шмидтом, не то не примут. И плевать, что на дворе две тысячи восемнадцатый год. Сотворенное фрицем непростительно. Вернись нацист хоть веков через десять. Зонт в хрупких руках раскрывается тяжёло, и немец почему-то от этого чувствует себя неловко. Руки трясутся то ли от волнения, то ли это их уже обычное состояние. Рейх сжимается всем телом, чтобы казаться меньше и незаметнее. Почему кажется, что все смотрят на него? Он вздрагивает, когда кто-то из толпы кидает в его сторону строгий взгляд и неосознанно, из старых привычек себя настоящего, высокомерно вздергивает острым кончиком прямого носа, более уверенно ступая в сторону метро. В метрополитене теплее, чем на улице, однако ариец даже не думает открыть пальто и смиренно ждёт свой поезд на конец города — на кладбище, закрывая чёрный зонт. Нужный поезд почти пустой, и потому национал-социалист облегчённо вздыхает. В пять утра не многие едут по маршруту кладбища. Вернер садится в одном из первых вагонов, где никого нет и вытаскивает мобильник, чтобы проверить наличие сообщений из редакций. Ткань белых, тонких перчаток немного мешает нажимать на иконки скользкого экрана, однако Рейх уже привык к такому использованию мобильного. Кнопка с названием «Контакты» находится без труда среди небольших количеств приложений. Никто. Отлично. Рейх прячет телефон в небольшом кармане сумки-почтальона**, где он хранит на всякий случай кошачий корм в отдельном отделе (немец не очень любит животных, но тем не менее, коты его слабое место), а ещё свои карандаши, эскизы и «скетчбук», в которых как таковых обновлений нет с самого девяносто первого. Можно ли провести параллель с тем, что именно в тот год Союз Советских Социалистических Республик развалился? — Можно. Как бы то странно и даже позорно не было признавать, но немец чаще включал по вечерам советские новости по радио, в надежде услышать речь и вспомнить голос давнего врага-и-бывшего-друга-любовника. Нередко вдохновлялся несколькими секундами речи Советского, не вслушиваясь в то, что этот русский глаголил, больше, чем месяцами отдыха и красивых пейзажей. К концу поездки начинает болеть голова, и даже воздух больно давит, пока всё вокруг становится расплывчатым и тёмным. Паника накатывает ни с того, ни с сего, и нациста пробивает дрожь. Страх крадётся из каждого тёмного уголка вагона. Хочется просто оказаться под рельсами, но только не чувствовать эти объятия паники**. Шмидт на вид был спокоен, выдавала лишь несильная дрожь и несколько тяжелое дыхание, но внутренний Рейх был в беспричинной панике. Вежливый, механический голос женщины, оповещающий о следующей станции звучал особенно устрашающе, скрипя и понижаясь на тона так два, вибрациями расходясь у немца в груди. Брюнет ждёт, пока откроются двери, и выбегает из вагона, как только парализованное тело позволяет двинуться. Нацист бежит, спотыкаясь и поскальзываясь на мокрых, от прекратившего идти дождя, ступеньках лестницы. Кровь бьет в виски, и Рейх еле сдерживает болезненный стон, держась на ватных ногах и согнувшись напополам. «Плохо». Ещё как. После головокружения бежать со скоростью света из метро — достаточно глупая затея. Особенно, если вспомнить ревматизм, нехватку гемоглобина, и кучу других «особенностей» не очень-то и здорового тела национал-социалиста. Люди проходя мимо, кидают кто-то жалостливый, а кто-то презирающий взгляд. Что о нём думают окружающие? Алкоголик, а может, наркоман? Фриц не знает с каких пор его начало волновать чужое мнение, но сейчас он старался делать всё, чтобы оно было хорошим о нём. — Молодой человек, — сухой, по-старчески добрый голос вытаскивает арийца из омута стыда и неловкости. — С Вами все в порядке? Немец вытягивается по струнке, рассеянно кивая. Зрелый мужчина очень напоминает дворецкого из молодости. Ханс Хоффман. Да, хороший был человек. — Да, всё в порядке, — зачем-то повторяет он, поправляя чёрное пальтишко и подмечая, что зонт благополучно забыт в поезде. — Просто атака…паническая… — и молчание. — Благодарю за беспокойство, — благодарно добавляет Вернер через несколько секунд. — Не за что, — отмахивается старичок. — С кем не бывает? — и вскоре мужчина исчезает в небольшой толпе людишек. Ариец несколько секунд смотрит вслед незнакомцу, а затем шагает в сторону тёмных и массивных ворот кладбища. Рядом с входом находится маленький цветочный ларёк, куда Рейх и направляется за гвоздиками. Несмотря на трагичное значение этих цветов, ГДР всегда любила эти цветы. « — Я не пущу тебя на свою могилу без этих цветов!» — ещё будучи ребёнком, серьёзно говорит она. Немец тогда посмеялся с этого условия и почему-то был уверен, что умрёт раньше. Он должен был умереть раньше. Родители не должны тосковать по мертвым детям, все должно быть наоборот. Из них двоих (не считая старшего сына ФРГ) смерти заслуживал только нацист, но точно не Аннабель. Сейчас же Рейх покупает эти красные цветы и спокойно ступает к кладбищу. Атмосфера там несколько пугающая ночами и тёмными вечерами. Но в данный момент только светлеет, и кладбище выглядит завораживающе красивым и является чарующе тихим. Земля голая и сырая. Осень только-только начала проявляться и потому слишком рано для золотистого, оранжево-багрового и шуршащего покрова листьев под ногами. Вернера, вместе с дрожью от холода, пробирает ощущение нереальности. Туман и еле пробивающиеся сквозь него солнечные лучи добавляют атмосферы священности и сказочности. Рейх на секунду чувствует себя лишним среди крестов, однако уже привык к этому месту. По этой причине Шмидт лишь сжимает гвоздики в руках и ступает к высоченному, массивному, голому, кажется, с середины сентября, дереву. Под безлиственной кроной одинокая могила. Немец преодолевает вечное волнение, чувствуя прилив расслабленности и умиротворения с каждым шагом ближе к могиле. — Здравствуй, — Рейх расплывается в тёплой улыбке, держит паузу. — Анночка, — ласково и даже немного нелепо продолжает он. Ветер несильным порывом сносит какие-то листья с других деревьев, и нацисту кажется, что дочь с ним здоровается. — Думаешь, какой же я плохой родитель, да? — горькая усмешка скрывает глухую боль где-то, где должна быть душа. — Не прихожу к тебе так часто, как раньше, не рисую рядом с тобой, н-не… — немец смотрит на имя — Аннабель Клейнер, и не первый раз константирует факт: не его фамилия. Конечно, не его. Кто захочет фамилию кровожадного диктатора, которого весь мир презирает? — Да и вообще, — переводит тему ариец. — Я редко рисую, очень, поэтому не злись на меня, — кладя гвоздики на холодную плиту, бубнит Шмидт. — А ещё, спасибо, что приходила утром, — благодарит он, вытаскивая карандаши, которые коллеги называют «ногтями ведьмы» и небольшой скетчбук. — Ты ведь приходила? — усаживаясь на ледяную плитку и открывая последний эскиз, спрашивает Шмидт. — Приходила ведь? — Рейх втыкает острый конец карандаша в акварельный лист. Каждая секунда является чем-то мучительным для него. — Да?! Собственный голос звучит так отчаянно и…так жалко, что хочется блевать. Нацист усмехается своей безвыходности и не стирая фальшивой улыбки с лица, пытается начать рисовать. — Тебе и правда, не стоит обижаться, что я не приходил уже две недели, — повторяет брюнет и проводит хаотичную линию на бумаге. Ноль реакции. — Понял. У тебя плохое настроение, — немец виновато опускает взгляд обратно на линию. — Давай я нарисую тебе что-нибудь, — предлагает Вернер и поворачивается в сторону могилы. — Думаю, это приподнимет тебе настроение, — он опять криво улыбается, стараясь не падать духом и кашляет, проводя по бумаге еще несколько раз. Руки не хотят рисовать. — Сейчас, погоди, — заверяет ариец и нажимает на кончик. Не выходит. Каждая линия для Рейха уродливее другой. — Ну же… — Ну! Нервы сдают просто от того, что он не может рисовать уже какой месяц. Обычно он хотя бы делал эскизы портретов, а тут и пейзаж сделать не может. — Н-ну же, говорю! Голос дрожит сильнее. В один момент хочется бросить всё к чертям собачьим. Как же всё его достало! — Н-ну…же, — на глаза наворачиваются слёзы. — Прости, Анна, не могу р-рисовать сегодня, — признается он. Хотя не может признать, что говорит с глыбой камня, но далеко не с дочерью. — Прости, — заезженной пластинкой выдаёт он. Ничего нового за двадцать семь, мать его, лет. — Сокровище м-моё, — Рейх не плачет. Голос дрожит от усталости. — Потерял я тебя, сокровище… Рейх торопливо собирает вещи, параллельно еле выговаривая: — Я совсем с ума сошёл. Умерла моя Анночка, нет тебя в живых. Лет почти, как тридцать умерла, — он смотрит опустошённо. — Все с тобой попрощались, и мне пора, ‐ решает ариец. — Мне мой давний товарищ — Союз, да и знаешь? — Шмидт прерывается на тихий хохот. — Не товарищ он мне вовсе, ближе намного и дороже, — без стыда сознается нацист. — Союз говорил, что нужно отпускать человека. Я лично не видел, чтобы он оплакивал Империю Российскую. Говорил: «Самому намного легче станет», — Рейху немного сложно пародировать бас Советского своим тенором и он удачно, даже забавно проваливает эту попытку. — И так вот, я не хочу держать тебя, мое чистое, такое доброе и наивное дитя, в этом порочном мире, — говорит Вернер через силу, поправляя ежесекундно сумку на плече. — Покойся с миром, милая. Аминь. Нацист понимает, что должен был стоять так, с руками, сложенными в умоляющем жесте и говорить своё «Аминь» ещё тридцать лет назад, но видимо, время отпустить только сейчас. — Прощай! — искренне и скрипя зубами, выкрикивает он, словно пытается докричаться. Легче не становится. Рейх чувствует бессмысленное истощение и опустошённость. И это больно, а не легко. Нет никакого облегчения. — Ты мне соврал, Союз чертовых Советских Социалистических Республик! — зло выдаёт ариец, уже не сдерживая слёз. Все ему врут. Начиная с Адольфа из самой молодости, заканчивая этим русским. Советский оказывается здесь вообще некстати. Мы, конечно, промолчим о том, что он слышал всё с самого «Давай я нарисую тебе что-нибудь». — Я тебе не врал, — уверенно отвечает Большевик, без намёка на неловкость, опираясь локтем о ствол дерева слева. Рейх звучно икает, чуть не падая спиной на могилу Клейнер. Ну вот почему именно ему так повезло родиться самым нелепым созданием на свете? Ничего не случается, как в клишированных фильмах. Ни один из них не собирается бросаться в объятия, лишь напряжённо и настороженно прожигая в друг друге дыру. Точнее, делает так только Шмидт. — Ты…ты что здесь делаешь?! — ошарашенно выпаливает Рейх. Союз на это недовольно хмыкает: разве этот вопрос немец должен ему задать? — Мир так тесен, не правда ли? — неожиданно оправдывается Красноармеец, на что ариец возмущённо и повторно икает. — У тебя всё так легко, Союз, — сухо произносит Вернер. — У тебя просто мир тесен. Если тебе везде так наскучило, что мир тесен, то я знаю местечко, куда тебя можно послать, — язвит немец. От чего-то Шмидт уверен, что это не Союз. Его подсознание просто подкидывает и так бессильному в данный момент, уязвимому Вернеру такие иллюзии. Подобные иллюзии случались не раз, почему бы не случится ещё раз? — А у тебя что? — будто забыв о том, что его только что послали, интересуется коммунист. — А у меня галлюцинации, — хохочет нацист. — Я уже совсем ку-ку, раз тебя вижу, — насмехаясь скорее, над собой, чем над СССР, говорит он. — И тем не менее говоришь со мной, — подытоживает русский, а сам мысленно прикидывает: сколько же всего должно случиться, чтобы говорить с могилой на полном серьёзе и сомневаться в том, что кто-то реален. — Не хочу тебя огорчать, но к сожалению, то ли к счастью, я не плод твоего воображения, — уверенно продолжает Советский, нагоняя на арийца сомнение. — Да ну, как же? — язвительно протягивает Рейх. Его собственное воображение над ним издевается! Какая незадача! Рейх поправляет съехавшую с плеча сумку и демонстративно решительно идёт навстречу, останавливается всего в нескольких сантиметрах от русского, пытающегося отгадать мотив немца. — Сейчас проверим, — слишком убеждённо в своей правоте кидает он и резко дотрагивается до чужого плеча, явно чувствуя материал шинели и чужую теплую плоть. Живой. Настоящий. Нацист также резко отскакивает от русского, теряя покой и расслабленность. Вместо уверенности и разочарования в серых глазах, коммунист улавливает тревогу и страх. Как бы глупо это не звучало, но Рейх, и правда, боялся. Нет, далеко не Союз был причиной боязни. Шмидт понимал, что им придется поговорить, и это будет обязательно. Он попросту не был готов к разговору. Да, они не виделись уже почти как век, и у немца было время подумать о том, что сказать и подготовиться, однако было бы намного легче, если бы Краснов** объявился чуть раньше. Тогда, когда у него была надежда на встречу с русским. А не тогда, когда немец может сомневаться в реальности происходящего. Большевик видит неподготовленность и ругает себя за то, что именно сейчас пришёл на могилу к ГДР. Да, он искал немца, но честно говоря, не в шесть утра. Ему было достаточно информации того, что Вернер Шмидт проживает в этом городе и всё. За дня два СССР нашёл бы арийца. — Я не хотел пугать тебя своим появлением, — успокаивающе говорит коммунист, замечая, как брюнет отступает куда-то вправо, чуть не спотыкаясь о ветку на земле. — Клянусь, не хотел. И плохого тоже делать ничего не буду. Мы просто поговорим, — объясняет он и плавно, стараясь действовать без резкости, идет в сторону Шмидта. Нацист на это протестующе мотает головой, показывая всем видом, что категорически против. Ему нужно ещё совсем немного времени, чтобы всё принять и переосмыслить. Надеясь, что это «ещё совсем немного времени» не окажется полвеком и выкривая напоследок что-то вроде «Извини, не сейчас», национал-социалист бежит в правую сторону, к выходу из кладбища, оставив русского одного.Глава I.
14 июля 2020 г., 23:43
Примечания:
Объятия паники** – паническая атака
Сумки-почтальон** – мужские(и не только) сумки через плечо
Краснов** - фамилия Советского.
Я воскресла, товарищи! Вы наверняка, уже позабыли обо мне, но тем не менее, продолжение "Моей единственной опоры" я написала.
Скажу сразу: вам будет несколько трудно понимать некоторые причины персонажей делать так или иначе и их поведение без прочтения начальной части этого сиквела. Но, если все будет понятно, то это ещё лучше.
Взрыв. Ещё один. И ещё. Звуки грохота от бомб издавались где-то далеко и при этом близко. Будто из самого прошлого преследовала эта война. Добавившиеся ко всему выстрелы встревожили Рейха ещё сильнее, из-за чего он распахнул тяжёлые, словно свинцом налитые веки. Однако ничего сверхъестественного он не увидел. Просто спальная перед глазами.
Слышался топот откуда-то за открытой дверью. Да там целая армия, видимо, была! И к несчастью, оказалось, что так и было. Солдаты бежали безостановочно и быстро. Под их ногами поднялась откуда-то взявшаяся в квартире пыль, и в клубе пыли очутилась хрупкая и маленькая, в отличии от военных, фигура. Девочка. Она так напоминала немцу его умершую дочь — ГДР. От подобных ассоциаций у арийца по всему телу прошлась дрожь.
Аннабель стояла в коридоре одна. Топталась на месте, потеряно и апатично разглядывая глазами цвета хвои тусклый и узкий коридор. Нацист хотел облегчённо вздохнуть, однако сковавшая лёгкие боль не позволяла ему обыкновенно дышать.
Бель открыла было рот, чтобы что-то сказать и застыла. Испуганно, с ужасом глядела вперёд. Нацист, хоть ничего и не видел, чувствовал чужой ужас на холодной коже крупной дрожью.
— П-па… — единственное, что смогла сделать Аннабель — так это издать короткий писк, прежде чем чёрное, устрашающее, со светящимися во тьме абсолютно белыми глазами чудовище не схватило ребёнка. Немец двинулся с места, а точнее, попытался. Тело тяжелым камнем было приковано будто цепями к скале, нежели конечностями к постели. Монстр обернулся в направлении к Рейху. Уродливое, мозолистое, почти полностью черное лицо разрезал хищный оскал. Нациста передёрнуло. Рейх покрылся липким страхом, что мурашками блуждал по вспотевшему телу. Монстра, видимо, забавляла такая реакция. Он расплылся в мерзкой ухмылке, оголяя четыре ряда почти гнилых, испачканных кровью, зубов, пока Анна, уже проткнутая острыми когтями зверя, безвольно висела в чужих руках. Немец закричал так сильно, как мог, однако собственный крик эхом отдался и воплем сирены в ушах. Хотелось прикрыть уши и не слышать свой вскрик. А ещё больше хотелось спасти свою ни в чём не повинную дочь.