Дело № 1347
14 июня 2026 г., 22:20
Я выхожу от Мюриэль, когда начинает темнеть. На часах начало седьмого, но небо все еще серое, тяжелое, будто налитое свинцом. Дождь уже не льет, но воздух остался сырым, холодным, и этот холод пробирается под мантию. Пальцы замерзли, дыхание облачками тает в темноте. Я иду по пустынной набережной, не зажигая палочку. Пусть глаза привыкнут к темноте. Мне нужно побыть одной. Нужно переварить все, что случилось сегодня ночью.
Вода внизу кажется черной и тяжелой. Она течет медленно, будто ей тоже некуда спешить. Где-то далеко слышен гудок: то ли корабль, то ли поезд. Обычные звуки для маггловского Лондона, но для меня они сейчас кажутся чужими, будто из другого мира. Мне нужно вернуться в больницу, нужно переодеться, выспаться, подготовиться к новой смене. Но вместо того чтобы аппарировать прямо к входу в Святого Мунго, я продолжаю идти. Не знаю зачем. Может, потому что дома меня никто не ждет, а в больнице… да и в больнице меня тоже никто не ждет. Только работа и пациенты, только бесконечная череда лиц, которые сливаются в кашу.
Я останавливаюсь у парапета, смотрю на мутную воду Темзы. В ней отражаются редкие фонари желтые и дрожащие, похожие на свечи в забытой часовне. В голове слишком много всего: мама, отец, Ремус, Тонкс, ребенок, который скоро родится. И эта фраза, которую Ремус бросил перед уходом: «Если узнаешь что-то еще, скажи мне. Честно, без жалости». А я еще даже не знаю, что узнала. У меня есть только ссылка на дело №1347 и обещание мистера Линга, что его знакомый поможет.
«Знакомый».
Я прокручиваю в голове тот разговор в кабинете мистера Линга. Как он сидел напротив меня, перебирая бумаги. Как избегал смотреть в глаза, как его голос чуть дрогнул, когда он произнес это слово. Как будто ему было больно его выговаривать. Он сказал «знакомый». Но я чувствую: за этим словом что-то еще. Что-то, чего он не хочет мне говорить. Кто вообще этот человек? Почему мистер Линг так напряжен, когда говорит о нем? Почему он не называет имени? Я не спрашивала, просто не решилась. А может, просто не хотела знать, но теперь, стоя на пустынной набережной под серым лондонским небом, я понимаю одно: этот «знакомый» — не просто знакомый.
Ветер усиливается, я поднимаю воротник мантии и заставляю себя наконец трансгрессировать. В ушах свистит, в глазах темнеет, и через секунду я уже в знакомом холле больницы. Здесь тепло, по прежнему пахнет зельями и чистящими средствами. Кто-то пробегает мимо, даже не взглянув. Я иду в свою комнату, не включая свет, сажусь на кровать, сжимаю пальцы в замок.
Мистер Линг находит меня в конце смены. Я уже переоделась, сдала форму и собиралась уходить, когда он появился в коридоре бесшумно, будто из ниоткуда.
— Идем, — говорит он тихо. — Здесь не место.
Я не спрашиваю куда, просто иду за ним. Мы поднимаемся на два этажа выше, потом сворачиваем в боковой коридор, в котором я никогда не была. Стены здесь выкрашены в бледно-зеленый, лампы горят через одну, и от этого свет кажется каким-то больным. Мистер Линг останавливается перед неприметной дверью. Достает палочку, шепчет что-то, замок щелкает.
— Комната отдыха для сотрудников, — поясняет он. — Ей давно никто не пользуется.
Внутри темно и пахнет пылью. Мужчина зажигает палочку, свет выхватывает старый продавленный диван, стол на трех ножках, место четвертой красуется огромная кипа книг. Заржавевший чайник и несколько кружек покрыты паутиной.
— Садись, — он кивает на диван. — Пыльно, но чисто, я проверял.
Я безмолвно сажусь. Мистер Линг садится напротив, на перевернутый ящик. Складывает руки на коленях, смотрит на меня пристально, будто решая, с чего начать.
— Я должен кое-что тебе рассказать, — наконец говорит он. — О моем… знакомом.
Он снова запинается на этом слове, и я замечаю.
— Он не просто знакомый, — не спрашиваю я, а утверждаю.
Мистер Линг горько усмехается.
— Нет, — говорит он. — Не просто. — Мистер Линг долго молчит, сжимает пальцы в замок, разжимает, снова сжимает, я смотрю на его руки не отрываясь. — Мой брат, — наконец говорит он, голос тихий, почти чужой. — Эдвард. Он работал в Министерстве, в Отделе магического правопорядка, старшим архивариусом.
Он замолкает, смотрит в сторону, где за пыльными жалюзи угадывается окно. Я прослеживаю его взгляд. Щель между планками, за ней непроглядная темнота.
— Он был умным, талантливым… Идеалистом даже. — мистер Линг усмехается, но в усмешке горечь, он проводит рукой по колену, будто стирает пыль. — Верил, что знание должно быть доступно. Что изучая темные явления, можно найти способ их контролировать. А потом… потом ему поручили одно дело.
Он замолкает, а я жду. Тишина в комнате такая густая, что слышно, как пылинки оседают на старом диване. Вода капает за стеной, медленно и монотонно.
— Дело №1347, — тихо говорю я.
Мистер Линг кивает, не смотрит на меня.
— Он изучал наследственную ликантропию. Нашел семью, у них была дочка. — он проводит рукой по лицу, будто стирает что-то невидимое. — А потом девочка обратилась, ей было три года. — Мистер Линг опускает руки на колени, сжимает их в кулаки, потом разжимает. — Эдвард пытался бороться. Хотел, чтобы правда вышла наружу. А его… уволили. Сказали, что он слишком эмоционален, что правда никому не нужна. — мужчина смотрит на свои руки. — Он сохранил дело, спрятал, а потом сломался. Начал пить, сначала по выходным, потом каждый день, теперь всегда. — Мистер Линг поднимает голову, смотрит на меня в упор, в его глазах не боль даже, что-то более тяжелое: стыд. — Я пытался ему помочь: лечил, кодировал, уговаривал — бесполезно. Он не хочет возвращаться. Единственное, что у него осталось — это папка.
— Почему вы не сказали мне раньше? — спрашиваю я.
Он отводит взгляд, смотрит в сторону, на выцветшее пятно на стене.
— Потому что стыдно, — говорит он глухо. — Потому что мой брат пьяница, который живет в грязи. Потому что я не смог его спасти.
Он замолкает, и я вижу, как его кадык дергается, он сглатывает.
— Но вы пытались, — говорю я тихо. — Вы до сих пор пытаетесь.
Он молчит. Я слышу, как за стеной что-то скребется, то ли мышь, то ли ветка. Потом мистер Линг кивает, один раз, коротко.
— Отведите меня к нему, — прошу я.
Мужчина поднимает на меня глаза, в них удивление.
— Лизи…
— Я должна. Ремус должен знать правду. А Эдвард единственный, кто ее знает.
Мистер Линг смотрит на меня долго, потом медленно встает с ящика. Тот скрипит под его весом.
— Сегодня в десять, — говорит он. — И не надейся, что он будет трезв.
Я поднимаюсь следом, ноги затекли.
— Я и не надеюсь.
В назначенное время мы выходим из больницы через черный ход. Мистер Линг не говорит, куда мы идем, а я не спрашиваю. Вопрос застыл на губах, но я не решаюсь его задать, боюсь, что если спрошу, то передумаю. Или он передумает.
На улице уже темно, фонари горчат желтым, но их свет тонет в густом вечернем тумане. Мы идем молча, Мистер Линг чуть впереди, а я за ним, как за проводником в незнакомой стране. Он останавливается на углу, достает палочку, накладывает на нас какие-то чары. Я не спрашиваю какие. Наверное, чтобы нас не заметили или чтобы не запомнили.
— Трансгрессируем, — коротко бросает он.
Я хватаю его за руку. В ушах свистит, в глазах темнеет, и через секунду мы стоим на другой улице. Район, в который мы попадаем, я не узнаю. Дома старые, обшарпанные, с облупившейся краской, будто их никто не красил лет двадцать. На окнах решетки, на некоторых доски вместо стекол. В воздухе пахнет сыростью, дешевым табаком и еще чем-то кислым, горьким, будто кто-то пролил уксус и не вытер.
— Здесь живут маглы, — тихо говорит мистер Линг. — И те, кто хочет, чтобы их не нашли.
Он не смотрит по сторонам, идет уверенно, будто знает каждую трещину на тротуаре. Я стараюсь не отставать, но ноги сами замедляют шаг. Мужчина останавливается перед одной из дверей. Кирпичная кладка выцвела до грязно-серого, звонка нет, только ржавая ручка и тяжелая железная щеколда. Рядом с дверью выцветшая надпись, которую кто-то пытался закрасить, но не успел.
— Мой брат, — говорит мистер Линг, не оборачиваясь, голос глухой, будто он говорит не со мной, а сам с собой. — Он не всегда был таким. Когда-то он был умным, красивым и полным сил. — мистер Линг замолкает. — А теперь… — он не договаривает, просто открывает дверь.
Внутри пахнет омерзительной смесью аммиака, блевотины и плесени, от чего сразу першит в горле. Я зажимаю нос рукавом, но запах все равно проникает внутрь, оседает на языке. Лестница узкая, ступеньки скрипят под ногами, будто жалуются на нашу тяжесть, перила шатаются. На стенах облупившаяся краска и чьи-то грязные разводы. Мистер Линг поднимается первым, я за ним. Слышно, как где-то наверху хлопает дверь, и снова тишина.
— Не давай ему виски, сколько бы он ни просил, — предупреждает мистер Линг, не оборачиваясь.
— Хорошо.
— И не обещай вернуться, если не собираешься. Он запоминает, не сразу, но запоминает.
Я молчу, потому что не знаю, собираюсь ли вернуться. Мы поднимаемся на третий этаж. Лестница здесь еще ýже и темнее. Лампочка под потолком не горит, только слабый свет с площадки второго этажа выхватывает из темноты облупившиеся стены. Мистер Линг останавливается перед последней дверью, достает палочку, но не для заклинания, а просто сжимает ее в кулаке, будто ищет опору. Я вижу, как побелели его костяшки.
— Он не опасен, — говорит мужчина тихо. — Но будь готова к тому, что увидишь.
Он толкает дверь. Комната встречает меня тяжелым, спертым воздухом, въевшимся в каждую щель. Запах перегара, кислой капусты, дешевого табака и чего-то еще сладковато-горького, от чего начинает кружиться голова.
Полумрак. Занавески задернуты, свет с улицы не проникает. Только тусклая лампа под потолком без абажура, голая, желтая, она отбрасывает неровные тени. На столе пустые бутылки: зеленые, коричневые, прозрачные. Они стоят вплотную друг к другу, как солдаты на параде. Грязные кружки, окурки в блюдце, ложка с засохшей кашей. На полу старые, пожелтевшие газеты, с выцветшими заголовками. Еще бутылки, какие-то тряпки, старая одежда, пара ботинок без шнурков. В углу продавленный диван, когда-то он был зеленым, а теперь обивка выцвела до болотного цвета, кое-где порвана, из дыр торчит поролон.
На диване сидит человек. Он выглядит старым: сгорбленные плечи, тонкие руки с выпирающими венами. Седая борода спутана, слиплась, кое-где видны крошки. Лицо в глубоких морщинах, будто кто-то провел по нему ножом. Глаза впали, щеки обвисли. Руки дрожат постоянно, будто внутри у него завелся моторчик, который никак не выключить. Но глаза… глаза живые. Они следят за мной из полумрака: цепко, внимательно, с какой-то странной насмешкой. Будто он все еще ищет врагов или друзей. Или просто хочет понять, кто перед ним.
— Деньги оставь на столе, — говорит он, не глядя на брата, голос хриплый, с присвистом, будто он говорит через сломанную трубу. — Еду в холодильник сам положишь. И виски захватил?
— Эдвард, — мистер Линг делает шаг вперед. — Посмотри на меня.
Человек на диване медленно поворачивает голову. Смотрит на брата долго, будто узнает и не узнает, потом переводит взгляд на меня. По моему телу пробегают мурашки. Я чувствую себя насекомым под стеклом.
— Ты привел ребенка? — голос вдруг становится жестче. — Совсем с ума сошел?
— Это Лизи, — спокойно говорит мистер Линг. — Та, о которой я говорил.
— Та, которая ищет правду? — Эдвард усмехается, смех переходит в надрывный, лающий кашель, будто он сейчас задохнется.
Я делаю шаг к нему, но мистер Линг перехватывает меня за локоть.
— Правда, деточка, — говорит Эдвард, откашлявшись. — Это то, от чего люди сходят с ума. Я — живое доказательство. — Он смотрит на меня, опустив голову на плечо, и я пытаюсь не отводить взгляд, хотя внутри все сжимается. — Ты нашла вырванные страницы, — говорит он, не спрашивает, а утверждает. — В архиве больницы… Я знаю… Мне брат рассказал.
— Да, — киваю я, голос звучит тише, чем хотелось бы. — И теперь я здесь.
— Зачем?
— Затем, что хочу знать все. Не кусок правды, не вырванную страницу, а все, что ты спрятал.
Эдвард усмехается снова, но в усмешке уже нет злости, только усталость.
— Дерзкая, — говорит он. — Как она.
— Кто?
— Эмили. — Он произносит это имя тихо, почти с нежностью. — Она тоже не боялась. Сначала.
Он встает, шатаясь, хватается за спинку дивана, потом за стену. Я смотрю на его руки, пальцы скрючены, ногти грязные. Он подходит к старому шкафу высокому, темному, с резными завитушками, которые когда-то были красивыми. Достает из недр потрепанную папку. Кожаная обложка потрескалась, края обгорели, кое-где видны пятна то ли от кофе, то ли от крови.
— Держи.
Он протягивает мне, я беру. Пальцы дрожат, папка выскальзывает, но я успеваю ее поймать. Прижимаю к груди. Она тяжелая.
— Там все, — говорит Эдвард. — Все, что я знаю. Все, что они заставили меня забыть.
Он садится обратно на диван. Берет зеленую бутылку с этикеткой, которую я не разбираю, но не пьет. Просто держит в руках, будто она греет. Гладит стекло пальцами, как что-то живое.
— Садись, — кивает на пол. — Читать будем долго.
Я смотрю на грязный пол, на газеты, на пыль. Я сажусь на пол, прислонившись к стене. Холод проникает сквозь мантию, но я не жалуюсь. Грязь въедается в ткань, но мне все равно. Передо мной папка. Я открываю ее медленно, будто боюсь, что оттуда вылетит что-то живое. Кожаная обложка скрипит, корешки бумаг шуршат. В воздух поднимается облачко пыли мелкой, едкой, она оседает на губах, на языке. Я сглатываю.
Обложка:
ДЕЛО № 1347
Отдел магического правопорядка
Особый архив. Гриф «Строго секретно»
Тема: Наследственная передача ликантропии. Случаи полной и частичной манифестации.
Ответственный: Линг Э.М., старший архивариус
Дата начала: 12.04.1971
Дата закрытия: 22.08.1976
Примечание внизу, другим почерком:
«Дело закрыто по распоряжению Министерства. Все материалы, кроме заключения, подлежат уничтожению. Линг Э.М. отстранен».
Я провожу пальцами по строчкам, буквы выцвели, но я читаю их снова и снова. «Отстранен» — это слово бьет по глазам. Его не просто написали, его вывели с нажимом, будто тот, кто это писал, хотел продавить бумагу.
Первая страница — рукописный текст:
«Я знал, что это дело меня убьет. Не физически — морально, но я не мог остановиться. Потому что, если я остановлюсь, никто и никогда не узнает правду. А правда вот она…»
Я смотрю на эти строки и понимаю: их писал человек, который уже знал, чем все кончится, но все равно не остановился.
*12 апреля 1971*
Сегодня мне поручили новое дело: оборотни и наследственность. Кто-то в Министерстве решил, что пора разобраться. Интересно, почему именно сейчас? Не потому ли, что сами боятся? Ладно, не мое дело. Буду просто выполнять порученную мне работу.
Я вижу Эдварда молодого, увлеченного, который еще не знает, что его ждет. Он строчит эти строки, может быть, улыбаясь.
*3 июня 1971*
Нашел первую семью. Маркус Блэквуд — оборотень, женат, есть дочь. Девочке три года. Здоровая, веселая, никаких признаков ликантропии не наблюдается. Маркус боится за нее. Я сказал ему: «Не волнуйтесь, скорее всего, она в порядке».
Врал. Ничего я не знаю.
«Врал» — я перечитываю это слово дважды. Он знал, что не знает, но все равно сказал.
*14 сентября 1971*
Сегодня Маркус погиб. Было нападение, он защищал семью. Элинор (жена) ранена, девочка в подвале просидела шесть часов. Шесть часов слушала, как убивают ее отца. Мерлин!
Одно слово: «Мерлин». И восклицательный знак. Я закрываю глаза на секунду, представляю девочку в подвале, ей три года. Она слышит крики, звуки проклятий, топот, а потом… тишина. Даже представить страшно… По моему телу пробегаются крупные мурашки.
*1 октября 1971*
Девочка обратилась. В полнолуние. Первый раз. Ей три года.
Я сжимаю пальцы на папке. «Три года». Всего три года, она еще даже не умеет толком говорить, а уже превращается в монстра.
*Февраль 1972*
Эмили обращается не по расписанию. Иногда просто так: от испуга, злости, радости. Проклятье не спит. Оно ждет. Чего? Не знаю. Может, просто ждет, когда носитель ослабнет.
«Проклятье не спит. Оно ждет,» — я перечитываю эту фразу снова и снова. Буквы начинают расплываться, не от слез, а от усталости или страха.
*Август 1976*
Эмили восемь лет, она в припадке убила свою мать. Не контролировала себя, потом пришла в себя и четыре часа просидела рядом с телом, не понимая, что произошло. Комиссия признала ее опасной. Поместили в изолятор при больнице Святого Мунго. Дальнейшая судьба неизвестна. Дело передано в Отдел тайн.
Ей было восемь лет. Восемь! А мы ее заперли, как зверя.
«Восемь лет». Я смотрю на свои руки на них нет крови, но мне кажется, что должна быть. Я представляю Эмили, она просыпается после припадка и видит тело матери. Она не понимает, что произошло, а потом ее забирают и запирают. Я сглатываю, горло дерет.
*21 августа 1976*
Сегодня мне сказали закрыть дело, уничтожить все. Я спросил: «А если у нее будут дети?» Мне ответили: «Не будут. Она в изоляторе».
Я не уничтожил, я спрятал. Спрятал так, что даже они не найдут. Потому что если этот ребенок вырастет и у него будут свои дети, то они должны будут знать. Должны знать, что проклятие может спать годами, что оно может проснуться в любой момент. Что оно не прощает слабости.
Я сломался сегодня: не тогда, когда меня выгнали, не тогда, когда мне пригрозили. А когда понял: я ничего не могу изменить. Эмили все равно в изоляторе. Ее мать все равно мертва. А я просто архивариус, который слишком много знает.
Я закрываю глаза, слышу, как за стеной капает вода. Глубоко выдыхая, я продолжаю читать.
Другим почерком:
*10 октября 1976*
Нашел брата в канаве. Пьяный, грязный, бормочет про какое-то дело, про девочку, про проклятие. Пришлось тащить домой, отмывать, поить зельями. Он все твердил: «Они не должны молчать, они должны знать». Я не понимал, о чем он. А теперь понимаю, я спрятал папку. Для него, чтобы он знал, что его труд не пропал. И для себя, на всякий случай.
Этот почерк я узнаю: аккуратный, чуть наклонный. Почерк мистера Линга. Я смотрю на строчки и понимаю: он не просто хранил папку, он хранил надежду для брата и для себя.
Я закрываю папку. Не сразу поднимаю глаза, смотрю на свои руки. Я сжимаю пальцы в кулаки, разжимаю. На ладонях остаются красные полумесяцы от ногтей. В комнате тихо, только капает вода за стеной и дышит Эдвард тяжело, с присвистом.
— Ей было восемь лет, — говорю я тихо, голос звучит чужо, будто не мой. — Она была одна в подвале. Шесть часов слушать, как убивают отца. А потом ее заперли, потому что она стала опасной.
Я смотрю на Эдварда, он сидит неподвижно, глядя в стену. Бутылка в его руке кажется продолжением пальцев.
— Да, — говорит он. — Заперли, как зверя. Я пытался протестовать, но мне сказали, что я слишком эмоционален, — он усмехается, но в усмешке нет веселья.
— А Эмили? — я поднимаю голову. — Она до сих пор там?
— Не знаю. Я пытался узнать. Мне запретили, — он проводит рукой по слипшейся бороде. — Может, жива. Может, нет. Может, это даже к лучшему.
— Почему к лучшему?
— Потому что если она жива, она все еще там: в клетке. А если мертва, то свободна.
Он отворачивается, подносит бутылку к губам, но снова не пьет. Просто держит, сжимая горлышко, я вижу, как побелели его костяшки.
— Здесь написано… — я листаю папку, нахожу ту страницу, бумага шуршит, края осыпаются. — «Проклятье не спит. Оно ждет». Что это значит?
Эдвард молчит долго. Я уже думаю, что он не ответит. Тишина растягивается, становится тяжелой, почти осязаемой. Я слышу, как бьется мое сердце. Но он отвечает тихо, почти шепотом.
— Это значит, что проклятие может не проявляться годами. Десятилетиями. Ребенок может родиться здоровым, вырасти, завести свою семью. А потом бац! И ты уже не ты. И ничего не сделать. Эмили не первый такой случай, несколько похожих описывал Эдмунд Крич. — Он смотрит на меня в упор, после опускает голову на бок, щурится и шепотом спрашивает. — Ты это хотела узнать? Для кого-то?
— Да. Для друга, у него скоро родится ребенок.
Эдвард заливается смехом, переходящим в кашель. Он давится слюной и быстро отворачивается к стене.
— Друг. Ребенок, — все еще хихикает он. — И ты хочешь знать, будет ли этот ребенок чудовищем?
— Он не будет чудовищем, — говорю я тверже, чем чувствую. — Что бы ни случилось.
Эдвард медленно поворачивает голову, смотрит на меня долго. Впервые за весь разговор без цинизма, без злости. Только усталость.
— Ты правда в это веришь?
— Верю.
Он отводит взгляд, молчит. Потом говорит:
— Тогда ты сильнее меня, я перестал верить. Давно.
Я закрываю папку, встаю. Ноги затекли, спина болит, но я не чувствую боли. Только странную тяжесть в груди. Будто внутри поселился камень… тот самый, из Ракушки, только теперь он давит не на стол, а на сердце. Я смотрю на Эдварда, он сидит на диване, сгорбленный, маленький, потерянный в этом ворохе грязной одежды и пустых бутылок. Я вижу седые волосы, которые когда-то были рыжими. Вижу морщины, которых могло не быть. Вижу человека, который пытался спасти правду и утонул в ней.
— Спасибо, — говорю я.
— За что? — он не поворачивается. — За то, что испортил тебе жизнь?
— За то, что не уничтожил. За то, что сохранил.
Он молчит. Я стою, не зная, что еще сказать. Слова попросту кончились. Я подхожу к двери, но останавливаюсь. Что-то не пускает меня. Может быть, жалость или понимание.
— Можно… можно я приду еще? — спрашиваю я тихо. — Не за правдой. Просто… поговорить?
Эдвард медленно поворачивает голову, смотрит на меня удивленно. Словно никто не предлагал ему этого много лет. Словно он забыл, что такие слова вообще существуют.
— Зачем? — голос хриплый, почти неслышный.
— Не знаю, — честно говорю я. — Может, чтобы напомнить тебе, что ты не один.
Он молчит, и я слышу, как за окном шумит дождь. Как где-то далеко лает собака и замолкает, будто ее заставили. Как Эдвард дышит тяжело, с присвистом, каждый вдох дается ему с трудом. Потом он отворачивается, берет бутылку, сжимает ее в руках, но не пьет. Просто смотрит на нее, будто в стекле ищет ответ.
— Приходи, — говорит он. — Только виски приноси, воды у меня хватает.
Я не говорю «да» и не говорю «нет». Просто киваю, хотя он не видит. Выхожу в коридор, закрывая за собой дверь.
Мы с мистером Лингом выходим на улицу. Дождь уже не моросит, он льет стеной. Тяжелые капли барабанят по крышам, по асфальту, по нашим мантиям. Вода стекает по лицу, по шее, затекает за воротник, но я не пытаюсь укрыться. Я поднимаю лицо к небу, позволяя каплям стекать по щекам. Холодно. Но этот холод отрезвляет, вымывает из головы липкий туман, который поселился там в комнате Эдварда.
— Ты как? — тихо спрашивает мистер Линг.
Он стоит рядом, не прячась от дождя. Мантия промокла насквозь, волосы прилипли ко лбу. Он выглядит уставшим, но не сломленным.
— Не знаю, — честно отвечаю я, голос звучит глухо из-за шума дождя. — Наверное, я должна чувствовать себя хуже. Но почему-то… легче. Словно я теперь знаю, что искать.
Мистер Линг кивает, не спрашивает, что я буду делать с этим знанием. Может, он догадывается, может, просто не хочет знать.
— Я провожу тебя до безопасного места, чтобы трансгрессировать, — говорит он. — А потом вернусь к нему, уберу бутылки.
— Он не будет против?
Мистер Линг усмехается, грустно.
— Будет, но он привык.
Мы идем по мокрым улицам, молча, дождь заглушает шаги. Фонари горят желтым, но их свет тонет в водяной пелене. Город кажется пустым или это мы с ним одни на всем свете. В голове крутится одна фраза: «Проклятье не спит. Оно ждет». Я перебираю слова, пытаясь найти в них хоть какой-то просвет, но не нахожу.
— Мистер Линг, — говорю я, не глядя на него.
— Да?
— Вы верите, что он прав? Эдвард?
Мистер Линг молчит долго, я слышу только дождь и наши шаги.
— Не знаю, — наконец отвечает он. — Но он верит, и этого достаточно.
Мы останавливаемся на углу в темный переулок. Отсюда я смогу спокойно трансгрессировать к знакомому вход в больницу Святого Мунго. Еще несколько мгновений, и я снова окажусь в мире, где все понятно. Где есть пациенты, диагнозы, зелья, койки. Где нет места страшным тайнам.
— Лизи, — мистер Линг смотрит на меня. — Ты не обязана нести это одна. — Я поднимаю голову. — То, что ты узнала… Оно тяжелое, не тащи это знание в одиночку.
Он не говорит, с кем поделиться, не советует. Просто констатирует факт.
— Я подумаю, — говорю я.
Он кивает, разворачивается и уходит обратно в дождь, туда, где его брат сидит на продавленном диване с бутылкой в руке. А я трансгрессирую в больницу. В коридорах пусто, лампы горят вполнакала, выхватывая из темноты белые стены и линолеум, начищенный до блеска. Пахнет дезинфекцией и тишиной. Только дежурные целители спешат по своим делам, и я рада, что никто не задает вопросов. Никто не смотрит на меня с сочувствием, никто не говорит «ты как». Я не знаю, что бы я ответила.
Захожу в свою комнату, закрываю дверь. Прислоняюсь к ней спиной на секунду, прижимая папку к груди. В темноте слышно только мое дыхание, а сердцебиение слишком громкое, слишком быстрое. Сажусь на кровать, сжимая в руках папку. Обложка шершавая, потрепанная. Я провожу пальцами по корешку, по выцветшим буквам, по пятнам, которые оставил Эдвард: кофе, грязь, может быть, слезы. «Проклятье не спит. Оно ждет». Я перечитываю эту фразу снова и снова, пока буквы не начинают расплываться. В голове каша, в груди тяжесть, перед глазами лицо Ремуса. Эти записи — его надежда, его страх.
Значит, ребенок может родиться здоровым. Может прожить счастливую жизнь до тридцати, до сорока, до пятидесяти. А потом бац! И все… Или не бац. Может, проклятие так и не проснется, может, оно уснет навсегда. Может, Эмили просто исключение, особый случай, аномалия.
«Недостаточно изучено», — вспоминаю я строчки из архивных книг.
Недостаточно изучено, потому что Министерство предпочло закопать правду, чем признать, что они не знают. Потому что проще запереть восьмилетнюю девочку, чем признать, что проклятие непредсказуемо. Я смотрю на папку, на выцветшие чернила, на потрепанные страницы, на пятна от кофе, следы того, что Эдвард перечитывал ее сотни раз. Я представляю его: сидит на этом же диване, пьяный, грязный, но все равно открывает папку и перечитывает. Снова и снова. Пытаясь найти ответ или оправдание.
Он хранил это для кого-то. Для того, кто не побоится, но я боюсь. Боюсь того, что должна сделать завтра.
Сказать Ремусу? Или промолчать?
Если скажу, он будет жить в страхе. Каждое полнолуние, каждый чих, каждую задержку развития ребенка он будет воспринимать как начало конца. Он перестанет спать, перестанет есть, будет ждать… Всю жизнь ждать.
Если промолчу, он будет надеяться. А надежда единственное, что держит его на плаву. Он будет смотреть на малыша и видеть не проклятие, а будущее, он сможет дышать.
«Скажи мне правду. Честно, без жалости».
Я закрываю глаза. Слышу, как за стеной кто-то идет, шаги затихают. Тишина. Я ложусь на кровать, не раздеваясь. Папка остается на груди, тяжелая, как камень из Ракушки. Только теперь он не холодный и равнодушный. Он горячий, пульсирующий, будто внутри у него сердце. Смотрю на потолок, на котором танцуют тени от фонарей за окном. Они похожи на языки пламени. Или на ветки деревьев. Или на пальцы, которые тянутся ко мне. Я не знаю, что делать. Но знаю точно, что двадцать четвертого февраля я встречусь с мамой. А после этого с Ремусом, и тогда, наверное, пойму.
Поворачиваюсь на бок, подтягиваю колени к груди. Папка падает на пол, но я не поднимаю, пусть лежит. Я засыпаю с одной мыслью: «Проклятье не спит. Оно ждет». И мне кажется, что вся больница слышит этот шепот.