Заблудшие души

Горячая работа
NC-21
В процессе
44
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 210 страниц, 74 830 слов, 18 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
44 Нравится 2 Отзывы 23 В сборник

Глава 18. Сельма.

Настройки
Впервые девочка увидела Её, после того, как у матери отошли воды. Было ей годов шесть, а может, семь, в то время никто не считал, сколько тебе минуло, покуда в поле не выгонят. Зима стояла лютая. Печь в доме дымила так, что глаза щипало, хоть плачь. На полу, на соломе прелой, что с осени не меняли, мать лежала и выла. Не так, как бабы воют по покойникам. Страшно выла, по-звериному, как волчица, в капкан угодившая. Повитуху кликнули. Грета, вся в морщинах, пальцы скрюченные, ногти обломанные. Она мать и глядеть не стала толком. Задрала ей подол, залезла рукой по локоть и давай там шарить, будто в печи проверяет, хорошо ли хлеб поднялся. Мать закричала так, что у девочки в ушах зазвенело, а Грета только цыкнула. —Цыть, дура, не ори, не впервой, небось не помрёшь. Достала откуда-то из мешка нож. Ржавый, с зазубринами. И полоснула мать промеж ног, прямо по живому месту. Кровища хлынула, чёрная, густая, в солому впиталась мгновенно, и запах пошёл такой, будто скотину режут. Девочка стояла в углу, у печи, смотрела и даже не моргнула. Ребёнок вывалился в руки Грете, как кусок требухи мясной, весь в слизи, в крови, в какой-то дряни белой, что мать из себя вытолкнула. Маленький, сморщенный, багровый, с прилипшими к черепу мокрыми волосёнками. Глаза заплывшие, нос расплющенный, губы синие, и весь трясётся, дрожит, будто замёрз. Грета перехватила его, шлёпнула по спине, и сразу же после младенец заорал. Тонко, противно, как щенок, которому лапу прищемили. Она обтёрла его тряпкой, обрезала пуповину – просто отхватила тупыми ножницами, даже не глядя, и перевязала дратвой суровой, как поросёнку хвост купируют. В кровище вся измазалась. И сунула девочке в руки. —На, дитя, — прошамкала она беззубым ртом. — Сестра твоя. Гляди, не урони. Уронишь – сам Бог тебе судья. Девочка взглянула на этот свёрток. Ребёнок орал и орал, а вот ей хоть бы что. Пусто внутри. Как в погребе зимой – темно и холодно. Она даже не поняла, что чувствовать должна. Не было ничего. Ни жалости, ни страха, ни радости. Просто – мокрое, тёплое, живое. И орёт. Но тут Грета вскрикнет. Девочка на неё глянула – стоит, смотрит на мать, и лицо у неё такое, будто чёрта в углу увидала. Мать лежала тихо. Совсем тихо. Глаза открыты, в потолок смотрят и не моргают. Изо рта слюна текла, пополам с кровью, по щеке на солому. Грета перекрестилась наскоро. —Преставилась, — сказала она. — Царствие Небесное, ежели пустят. Кровью изошла, бедная. И отошла к печи, руки мыть в бадью. А на девочку даже не глянула больше. Так она впервые увидела наяву явление жизни и её уход. Жизнь орала у неё в руках, липкая, тёплая, скользкая. Смерть лежала, раскинув ноги, в луже собственной крови, и смотрела в потолок пустыми, мёртвыми глазами. И она стояла меж ними – и не чувствовала ничего. Совсем ничего. Ни слезинки, ни дрожи. Только смотрела. Дверь распахнулась с такой силой, что едва с петель не слетела. В дом ввалился отец. Он вцепился в косяк, чтобы не рухнуть. Грязный, с заросшей щетиной по самые глаза. От него несло перегаром, потом и тем кислым духом, какой бывает от мужиков, что неделями рубаху не меняют и спят, где пьяные свалились. Одежда на нём – штаны холщовые в заплатах, серая рубаха и сапоги. За ним ввалились следом трое. Такие же – рожи красные, с мороза или с перепоя. Глаза мутные, руки трясутся. Морды заросшие, сальные, зубы чёрные и гнилые. Один, самый поганый, с бородой всклоченной, гоготнул: —Ну чё, Герхард, жена твоя ещё тёплая? Поделишься с честным людом? Мы по-соседски пришли, потолковать маленько. Не всё ж тебе одному добром таким пользоваться. Увидели Герту. Глянули на мать. Один подхватил, сплюнув на пол густую, жёлтую слюну: —Ить жалко, баба молодая была! Ну пущай и нам радость даст, хоть и мёртвая. Мы аккуратно, по очереди. Не впервой. Самый молодой ухмыльнулся, оголив дёсны: —А может, она и не мёртвая вовсе, а так, притворяется, чтоб не давать? Бывало такое. Ну-ка, я проверю. Он шагнул было к матери, но Грета вдруг загородила ему дорогу. Стоит, трясётся вся, а не уходит. —Не трожь, ирод, — прошамкала она. — Нехристь ты, прости Господи. Окстись, побойся Бога! Мужик заржал, отодвинул её плечом, как щепку, и пнул тело матери ногой. Мать не шевельнулась. Только голова мотнулась безжизненно. —А и правда, готова, — сказал он разочарованно. — Ну и ладно, других баб полно. Грета вжалась в угол у печи. Побледнела ещё больше. Руками трясёт, чётки затеребила, губами шевелит. Молится. Отец стоял, покачиваясь, посмотрел на Грету. Посмотрел на тело матери. Потом медленно перевёл взгляд на дочь. На её руки. На тот свёрток, что держала. Ничего не дрогнуло в его лице. Ни интереса, ни любви, ни злости. Младенец зашевелился. Пискнул тонко, жалобно. Отец смотрел на него, как на поросёнка, которого завтра резать будут. Есть оно или нет, всё одно, лишь бы не орало. И тогда девочка сжала сестру. Прижала к себе покрепче, к груди, к сердцу, к тряпью своему драному. Рубаха на ней – мешок холщовый, перетянутый верёвкой. Она сжала этот тёплый, живой комок и посмотрела на отца исподлобья. Не как дитя малое. А как волчонок, которого в угол зажали. Она знала его жестокость. Знала, что бывает, когда он пьян. Знала, что мать часто плакала по ночам, закрываясь руками, когда он приходил. Знала и боялась. Но не за себя. За ту, что в руках. Отец икнул, пошатнулся, махнул рукой. Грязным, корявым пальцем поманил дочь. —Сельма, — промямлил он. — Сельма, а ну неси этот свёрток сюда. Неси, кому сказал. Голос у него был хриплый, простуженный, но в нём уже просыпалось что-то нехорошее. Та злость пьяная, которая ищет, на ком сорвать. Он стоял в дверях, заслоняя свет, огромный, грязный, страшный. За ним мужики гоготали, переминаясь с ноги на ногу, и один уже шарил глазами по дому. Сельма посмотрела на него. Прямо в глаза. Синими своими глазами, что уродились в мать. И ничего не сказала. Только прижала сестру ещё крепче. Только сжала губы. Только замерла вся. Как мышь перед кошкой. Но мышь иногда бежит, а она бежать не стала. Стояла и ждала. Но мужики, стало быть, долго не прощались. Тот поганый ещё раз глянул на мать, сплюнул на пол и двинул к двери. —Пошли. Бабы там заждались, небось. Там Марта с Ирэн, обе безмужние, раздвинут ноги, если налить. А с этой всё, готово дело. Отец стоял, покачиваясь. Глаза его, мутные, пьяные, шарили по дому, не задерживаясь ни на чём. На мгновение взгляд зацепился за Сельму и за этот орущий свёрток в её руках. Ничего не дрогнуло. Пустота. Только губы скривились, будто от дурного запаха. Он махнул рукой и вышел, едва не рухнув с порога. Дверь за ним захлопнулась. Слышно было, как мужики гогочут на улице, как переругиваются, как снег скрипит под их сапогами. Потом всё стихло. Сельма стояла и слушала, как затихают шаги. Как уходит этот гогот, этот смрад и опасность. Стояла, пока не поняла, что ушли. Совсем ушли. Тогда она выдохнула. Тихо, беззвучно, одними губами. В груди что-то отпустило, разжалось, и стало легче дышать. Холодный воздух в доме вдруг показался не таким уж ледяным. И только тогда она опустила глаза вниз. На свёрток. На то, что орало у неё в руках, надрываясь тонким, противным, но уже привычным голосом. Она развернула тряпки. Грязные, мокрые, в каких-то пятнах. И увидела лицо. Глаза. Синие. Такие же, как у неё самой. Только светлее, чище, без этого затравленного, волчьего звериного блеска. На голове светлый пушок, редкий, тонкий. Носик маленький, губы кривятся, слюна пузырится, и орёт, орёт, орёт, заливаясь так, будто её режут. Романтичного в этом не было ничего. Ни грана. Обычный младенец, каких в деревне полно. Красный, сморщенный, противный, с прилипшими к голове волосёнками и заплывшими глазами. Орёт, и всё тут. Мать умерла, чтоб это чудо на свет появилось, а оно орёт и даже не понимает ничего. Дура маленькая. Но Сельма смотрела на неё и не могла отвести взгляд. И почему-то в груди, там, где всё было пусто и холодно, вдруг что-то шевельнулось. Странное, незнакомое, тёплое. Сельма глянула на мать, на её мёртвое лицо, на открытые глаза, на застывшую слюну с кровью, и вдруг поняла: матери больше нет. Совсем. И никогда не будет. И никто её не заменит. Никто. Она перевела взгляд на сестру. Тёплая. Живая. Это было главное. Не красивая, не тихая, не ангел, но тёплая. Живая. Сельма прижала её к себе покрепче, и странное чувство, похожее на голод или на холод, вдруг отступило. Тут Грета пришла в себя. Всё это время она стояла у печи, вжавшись в угол, тряслась и шептала молитвы. Но когда шаги мужиков стихли, она перекрестилась истово, сплюнула через левое плечо и заходила по дому. Схватила с пола обувку Сельмы, лапти драные на верёвках, и запустила прямо в девчонку. —А ну, не стой столбом! — рявкнула она, и голос её, дребезжащий, но цепкий, резанул по тишине. — Обувайся, и за мной! Живо, кому сказала! С сестрой своей! Пока эти уроды не воротились или пока другие не нагрянули! Тут вон кровью пахнет, они как псы набегут, даром что мёртвая. Бегом, я сказала! Сельма вздрогнула. Лапти стукнули её по ноге и упали на пол. Она нагнулась, кое-как натянула их на босую ногу. Пальцы сразу онемели от холода, но терпеть можно. Грета уже металась по дому, собирала какие-то тряпки, узелки, сунула за пазуху краюху хлеба. —Пошли, пошли! — торопила она. — У меня изба недалече, там переждём, дитя покормим, переоденем во что сухое. А потом в путь. В соседнюю деревню пойдём, к Торуну. Там сестра моя покойная мне дом оставила. Пустой стоит, а нам сгодится. Не замёрзнете. Не сдохнете. Если Бог даст. Знаю там женщину одну, согласна будет кормить сестру твою молоком за помощь в хозяйстве. Сельма слушала и не верила. Дом? Свой дом? У неё никогда не было своего дома. Только эта изба, холодная, вонючая, где мать плачет, отец бьёт, и всё чужое, всё не своё. А тут свой дом? Она даже не знала, что это такое. Радоваться надо? Она не умела радоваться. Никто её не учил. Но губы сами собой дрогнули. Криво, неумело, в первый раз в жизни. Сельма улыбнулась. Не так, как люди улыбаются. Скривилась, пытаясь изобразить что-то похожее. Грета глянула на неё и замерла. Смотрела на девочку, на эту улыбку, на синие глаза, в которых не было детского света, а было что-то тяжёлое, взрослое. Потом перевела взгляд на мать, на мёртвую, на лужу крови, на открытые глаза. И в лице у Греты что-то дрогнуло. Жалость? Вина? И то, и другое, и ещё что-то, о чём Сельма не знала. Повитуха шагнула к ней, наклонилась, глядя прямо в глаза, и заговорила тихо, но твёрдо: —Слушай меня, дитя. Сестру эту береги. Как зеницу ока. Как последний кусок хлеба в голодный год. Чтобы не закончила, как мать твоя. Чтобы не свелась с мужиком, как отец ваш. Поняла? Она теперь твоя. Твоя забота. Никто ей не поможет, кроме тебя. Мужики – они звери. Ты уж знаешь. Не дай ей пропасть. Сельма слушала. Молча. Смотрела на Грету своими синими глазами и впитывала каждое слово. Потом губы её шевельнулись, и впервые за весь этот день, а может, и за всю жизнь, она подала голос. Тихо, затравленно, едва слышно, как мышка, что пискнула и замерла. —А как... как назвать её? — спросила она. Грета выпрямилась. Посмотрела на неё сверху вниз, на этот маленький, грязный, закутанный в тряпки комок, на девочку, которая держала сестру, как самое дорогое, что у неё есть. И сказала просто: —Это тебе решать, дитя. Сестра твоя забота. Имя дашь – и отвечать будешь. Как назовёшь, так и пойдёт. Думай. Сельма опустила глаза на сестру. Та наконец затихла, утомившись от крика. Лежала, сопела носом, шевелила губами во сне. Маленькая. Светлая. Тёплая. Своя. Дом стоял на отшибе, возле самого леса. Маленький, покосившийся, с прохудившейся крышей, но свой. Печь в нём дымила меньше, чем в старом, а пол был деревянный, без соломы. Можно было ходить босиком, не боясь наступить на мышиный помёт. Грета ворчала, ругала сестру покойную, что дом не чинила, но потихоньку прибиралась, затыкала щели паклей, латала крышу. А потом пришла соседка. Эвридика. Имя странное, древнее, но здесь, в этих краях, всякое водилось. Женщина молодая, румяная, с каштановыми волоса, с грудью полной молока и глазами добрыми, голубыми, но усталыми. Неделю назад родила она мальчика, молока было хоть залейся, а ребёнок сосал плохо, слабый уродился. Вот молоко и прело, груди каменели. Увидела она Хельгу – так назвала Сельма сестру, Хельгой, светлой, – увидела, как та орёт голодным рёвом, и сказала коротко: —Давай сюда. Покормлю. Сельма испугалась. Не верила она чужим, не верила добрым. Но Грета кивнула, и она отдала сестру. Эвридика взяла младенца, задрала рубаху, приложила к груди. А Хельга вцепилась, зачмокала, засопела, вмиг затихла. Эвридика стояла, смотрела на неё и улыбалась. Устало, но по-настоящему. —Хорошая девочка, — сказала она. — Сильная. Будет жить. Сельма смотрела на это и чувствовала, как в груди что-то тает. Как лёд весной. С тех пор повелось. Эвридика кормила Хельгу каждый день, а в ответ просила Сельму помогать по хозяйству. И Сельма помогала. Носила воду из колодца, мыла полы, таскала дрова, училась доить козу. Муж Эвридики, Томас, был мужик простой, работящий, с руками мозолистыми и глазами спокойными. Пил, бывало, но не буянил, не бил ни жену, ни детей. Возвращался пьяный, ложился на лавку и засыпал, а утром вставал и шёл в поле. Томас к Сельме привязался. Увидел, как она смотрит на инструменты, как трогает молоток, как пытается забить гвоздь. А потом взял её руку в свою, огромную, мозолистую, и показал, как правильно. Как молот держать, как гвоздь придерживать, как доску стругать. Сельма училась жадно, как зверёныш, которому показали, где мясо. Впитывала каждое слово, каждое движение. —Молодец, девка, — говорил Томас. — Башковитая. Из тебя толк выйдет. А Эвридика учила другому. Как пеленать ребёнка, чтобы не орал. Как купать, чтобы не простыл. Как по глазам понять голодный или мокрый. Как качать, чтобы заснул. Сельма смотрела, запоминала, делала. И Хельга росла. Крепла. Розовела. Первый раз Хельга улыбнулась в два месяца. Сельма сидела с ней, смотрела в эти синие глаза, такие же, как у неё, только светлее, и вдруг... о, улыбка... Беззубая, глупая. Сельма замерла. Потом, сама не зная почему, улыбнулась в ответ. И заплакала. Впервые в жизни. Грета увидела это, хмыкнула, отвернулась и заворчала, что слёзы вытирать надо, а не разводить сырость. Но сама украдкой смахнула что-то с глаза. В три месяца Хельга начала держать голову. В четыре – переворачиваться. В шесть – сидеть, заваливаясь набок. Сельма была рядом всегда. Кормила с пальца разжёванным хлебом, поила водой из деревянной ложки, носила на руках, когда та плакала. А та плакала часто, характер оказался ещё тот. Орала так, что в ушах звенело, требовала, чтобы носили, чтобы качали, чтобы не клали. Сельма носила. Носила часами, пока руки не немели. И не жаловалась. В год Хельга сделала первый шаг. Сельма стояла в двух шагах, протягивала руки и звал. Хельга смотрела на неё, топталась на месте, хваталась за лавку, потом отпустила и шагнула. Один шаг. Второй. И рухнула. Сельма подхватила её, прижала к себе, и в груди взорвалось такое, что хоть кричи. Гордость. Радость. Счастье. Она даже не знала, что это так называется. —Молодец, — сказала она. — Моя любимая сестричка. Хельга засмеялась. У неё уже вылезли четыре зуба, и смех был щербатым, но звонким, как колокольчик. Сельма училась жить. Медленно и трудно. Соседские дети играли в догонялки, в прятки, в камешки. Сельма смотрела на них и не понимала. Зачем? Зачем бегать, если можно сидеть? Зачем смеяться, если можно молчать? Но они подходили, дёргали за рукав, звали. Она отнекивалась, отмахивалась, а потом вдруг поймала себя на том, что улыбнулась, когда один мальчишка смешно упал в лужу. Эмоции приходили медленно. Как вода сквозь песок. Она училась злиться, когда кто-то обижал Хельгу. Училась радоваться, когда Грета хвалила за стряпню. Училась скучать, когда Томас уходил в поле надолго. Всё это было новым, странным, пугающим. Но она впускала это. Потому что иначе было нельзя. Иначе значило остаться там, в той избе, с тем отцом и теми мужиками. Грета ворчала всегда. С утра до вечера. «Не так режешь, дура», «Не так солишь, пересолила, что ли?», «Где положила мою прялку, бестолочь?». Но когда Сельма резала палец ножом, Грета хватала её руку, промывала, прикладывала какую-то вонючую траву и заматывала тряпицей. И ворчала: «Глаза разуй, слепая тетеря». А по ночам, когда Хельга просыпалась и орала, Грета вставала первой. Кряхтя, охая, держась за поясницу, но вставала, брала ребёнка на руки и укачивала, чтобы Сельма спала. —Расти тебе надо, — говорила она, если Сельма просыпалась. — А не с этой нянчиться. Спи, кому сказала. Я сама. Эвридику позвать бы надо, маленькая есть просит. Сельма смотрела на неё сквозь сон и чувствовала, как в груди теплеет. Грета любила их. По-своему, ворчливо, зло, но любила. И Хельгу, и её. Это было видно. Это чувствовалось. Грета учила Сельму готовить. Не так, как мать учила. «Жри что дали». А по-настоящему. Как тесто месить, чтобы хлеб поднялся. Как щи варить, чтобы навар был. Как кашу запаривать в печи, чтобы рассыпчатая была. Сельма стояла рядом, смотрела, запоминала, делала. Поначалу выходило плохо. То подгорит, то не доварится, то пересолит. Грета ругалась, но объясняла снова. И снова. И снова. —Из тебя будет толк, — сказала она однажды, попробовав похлёбку. — Не то что твоя мать покойная. Та и яйцо сварить не могла, чтоб не разбить. Сельма промолчала. Но внутри что-то ёкнуло. Похвала от Греты была дороже золота. А ещё Грета учила одеваться по погоде. Сельма привыкла мёрзнуть, привыкла, что руки синие, а ноги мокрые, и это нормально. Грета на это смотрела и бесилась. —Ты что, дура, хочешь сдохнуть от лихорадки? — орала она. — Надень чулки, я кому сказала! Шаль накинь! Дров в печь подкинь! Или ты железная? Сельма надевала. Укутывалась. Грела руки у печи. И удивлялась. Оказывается, можно не мёрзнуть. Оказывается, можно быть в тепле. Она и не знала! Шли годы. Хельга росла. В три года она была копией Сельмы. Те же синие глаза, те же светлые волосы, только тоньше, бледнее, воздушнее. Сельма была румянее, крепче, волосы у неё отливали золотом, а глаза горели ярче, словно в них было больше жизни. Хельга же была как свечка. Светлая, тонкая, грозившая погаснуть от любого ветра. И характер у неё был другой. Хельга любила быть в центре. Любила, когда её жалели, когда ахали над ней, когда носили на руках. Если падала, то не вставала, пока не подойдут, не поднимут, не поцелуют ушибленное место. Если болела, лежала красиво, с трагическим лицом, принимая заботу как должное. —Ой, Хельга, ну что ж ты такая неженка. — вздыхала Эвридика, но всё равно подходила, гладила по голове, давала тёплого молока. Сельма смотрела и не понимала. Упадёт, сама встанет. Если что-то болело, то терпела, не жалуясь. Но Хельгу жалела. Всегда. Потому что это была её Хельга, её сестра, её кровь. И если ей нужна была жалость, Сельма жалела. Если нужна была забота, то заботилась. Не потому, что хотела, а потому что иначе не могла. Грета видела это и ворчала. —Избалуешь ты её. Совсем на шею сядет. Но сама Грета баловала тоже. Приносила Хельге ягоды, собранные в лесу. Укутывала в платок потеплее, когда та зябла. Потакала капризам. —Ничего, — говорила Грета, ловя взгляд Сельмы. — Побалуем маленько. Вырастет – жизнь сама выучит. Хельга росла. Бегала с соседскими детьми, играла в куклы из тряпок, смеялась звонко, как колокольчик. Сельма смотрела на неё и чувствовала себя хорошо. Впервые в жизни хорошо. Без страха. Без голода. Без холода. Но времена сменялись. Сначала просто стало меньше еды. Лето выдалось сухое, зерно уродилось плохо, овощи погибли на корню. Осенью Томас ходил мрачный, Эвридика перестала улыбаться. Молока у неё стало меньше. Сама она худела на глазах. Грета ворчала, что зима будет долгая, что нечего жрать как не в себя. Сельма ела меньше, отдавая Хельге. Хельга ела, не замечая, что сестра почти не притрагивается к еде. Потом пришла зима. Лютая и холодная. Дрова кончились быстро, ходить в лес за новыми было далеко и опасно. Волки выли по ночам так, что мороз по коже. Грета кашляла, куталась в тряпьё, но всё равно вставала, топила печь, варила жидкую похлёбку из последней крупы. А потом случилось то, чего все боялись. В деревне началась хворь. Сначала слегли дети у мельника. Потом старики на другом конце. Потом... Эвридика. Пришла к ним бледная, с красными пятнами на лице, держась за стену. —Хельгу не пускайте ко мне. И сами не ходите. Томас... Томас уже лёг. А дети... — она запнулась, и глаза её наполнились слезами. — Детей уже нет. Сельма смотрела на неё и не верила. Как это нет? Те две девочки, что бегали с Хельгой... Их нет? А маленький, грудной, которую Эвридика кормила, когда Хельга была маленькой? Тоже нет? Нет, как мамы? —Ты иди, — сказала Грета жёстко. — Иди и не приходи. Сама знаешь. Эвридика кивнула, повернулась и ушла. В тот же вечер она повесилась в сарае. Томас нашёл её утром, и сердце у него не выдержало. Лёг рядом и не встал. Хоронили их вместе, в одной яме, потому что копать отдельно уже не было сил. Сельма узнала об этом через неделю. Стояла у окна, смотрела на сугробы, и в голове было пусто. Как тогда, в детстве, когда мать умерла. Только теперь внутри не пустота была, а что-то другое. Тяжёлое, чёрное и липкое. Она не знала, как это называется. Наверное, горе. Грета сидела у печи, кашляла, заходилась так, что казалось, лёгкие вылетят. Она исхудала страшно. Кожа да кости, глаза провалились, руки трясутся. Почти всю еду, что была, она отдавала девочкам. Сама жевала кору, пила кипяток, но не жаловалась. —Ничего, — хрипела она. — Переживём. Не в таких переделках бывали. Но когда в дом пришла хворь, Грета сдалась. Это случилось в день, когда Хельге исполнилось десять лет. В день, когда умерла их мать. Сельма испекла маленькую лепёшку из последней муки, украсила сушёной ягодой и понесла сестре. Хельга лежала на лавке и не вставала. Глаза её, такие же синие, как у Сельмы, но светлее, были мутными. Лицо горело огнём. Пот выступал на лбу, стекал по вискам, и она дышала тяжело, с хрипом. —Хельга? — Сельма подошла, села рядом, взяла её за руку. Рука была горячей, сухой, как печная заслонка. —Сельма... — прошептала Хельга. — Я... есть хочу... Сельма разломила лепёшку, поднесла кусочек к её губам. Хельга жевала медленно, с трудом, и после каждого куска закрывала глаза, будто засыпала. —Что с тобой? — спросила Сельма, хотя уже знала ответ. Хельга раздвинула ворот рубахи. На шее, за ушами, на груди – везде были красные пятна. Круглые, яркие, страшные. «Крапчатый монстр» – так называли эту хворь в деревне. Все, кто заболевал, либо умирали, либо оставались калеками на всю жизнь. —Я умру? — спросила Хельга тихо. —Не умрёшь, — сказала Сельма жёстко. — Я не дам. Она прижала сестру к себе, и Хельга вдруг разрыдалась. Слабо, тонко, как тогда, в младенчестве. —Я боюсь, Сельма. Я очень боюсь. А вдруг умру? А вдруг ты останешься одна? —Ты не умрёшь. — повторила Сельма. И сама себе не верила. Грета вошла, увидела их и замерла у порога. Потом подошла, села рядом на корточки и с трудом, держась за поясницу, положила руку на лоб Хельге. Пощупала. Потрогала пятна. И лицо у неё стало серым, как зола. —Крапчатый... — выдохнула она. — Я ничего не могу. Травы не помогут. Только молиться. —Так молись! — выкрикнула Сельма впервые в жизни на Грету. — Ты же знаешь травы! Ты же повитуха! Ты же всё умеешь! Грета посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом. И в этом взгляде была такая усталость, такая безнадёжность, что Сельма вдруг замолчала. —Дитя, — сказала Грета тихо. — Я умею принимать роды. Умею сбивать жар. Умею заживлять раны. Но это... это не лечится. Ничем. Я не Бог. Я просто старая баба, которая знает травы. Она встала, пошатнулась, опёрлась о стену. Сельма только сейчас заметила, как Грета исхудала. Руки как палки, обтянутые кожей. Лицо сильно осунулось. Глаза запали, губы потрескались. Она отдавала им всё. Всё, до последней крошки. И теперь стояла и смотрела на Хельгу с той же безнадёгой, с какой смотрела когда-то на мать. —Я старая, — прошептала Грета. — Я устала. Я не знаю, что делать. Может, и правда лучше бы я не брала вас тогда. Оставила бы с отцом. Меньше бы мучились теперь. Сельма смотрела на неё и не обижалась. Потому что знала, что это не всерьёз. Это от бессилия, от боли, от страха. Грета любила их. И сейчас эта любовь разрывала её изнутри, потому что она ничего не могла сделать. —Ты не оставила бы, — сказала Сельма тихо. — Ты не такая. Грета хмыкнула, отвернулась, но Сельма видела, как дрогнули её плечи. —Дура ты, — прошамкала Грета. — И сестра твоя дура. Обе дуры. И я дура, что связалась с вами. Она вышла, оставив их вдвоём. А Сельма сидела, держала Хельгу за руку и смотрела, как та засыпает. И думала: что делать? Как жить дальше? Где брать силы, когда сил нет? Но Сельма не ложилась. Она сидела рядом с сестрой, меняла мокрые тряпки на лбу, поила водой, гладила по голове. И ждала. Ждала, что будет дальше. Потому что выхода не было. Потому что Хельга – это её. Её кровь. Её жизнь. Её всё. Она обязана её защищать. А Грета сидела в углу, смотрела на них и молчала. Только иногда, когда думала, что её не слышат, шептала: —Прости меня, Господи. Прости, что не уберегла. Но Бог молчал. Как всегда. Грета и Сельма ушли в лес на рассвете. Хельга осталась одна, закутанная в тряпьё, с кружкой тёплой воды и наказом не вставать. Ей будто бы стало легче. Пятна бледнели, жар спадал, но слабость держала в постели крепче любых верёвок. В лесу было сыро, пахло прелой листвой и хвоей. Грета двигалась медленно, часто останавливалась, хваталась за стволы, чтобы перевести дух. Исхудала она до невозможности. Платье висело мешком, ключицы торчали, как крылья у ощипанной курицы. Но шла, упрямо, зло, как всегда. —Собери ягод, — буркнула она Сельме. — И трава вон та, с красными листьями, мне нужна. Видишь? Сельма кивнула и отошла в сторону, туда, где кусты разрослись гуще. Она собирала, складывала в подол, поглядывала на Грету. Старуха стояла у поваленного дерева, опершись на палку, и тяжело дышала. Тут из-за поворота вышел человек. Сельма узнала его. Арес. Жил на другом конце деревни. Держал коров, имел дом крепкий и жену, что померла год назад после хвори. Мужик видный, высокий, с открытым лицом и ясными глазами. Всегда здоровался первым, с детьми возился, ни разу никого не обидел. Сельма помнила, как он катал её и других ребятишек на телеге, угощал яблоками. Хороший мужик. Все так говорили. —О, Грета, — начал Арес, подходя. — Давно тебя не видал. А это никак Сельма твоя? Выросла-то как, глазам не верю. Грета выпрямилась, глянула на него настороженно. —Она самая. — ответила коротко. Арес посмотрел в сторону Сельмы, прищурился, оценивающе. Та собирала ягоды, спиной к ним, и не слышала разговора. —Сколько ж ей теперь? — спросил он, не отводя взгляда. —Семнадцать скоро стукнет, — ответила Грета. — Осенью. —Семнадцать, — повторил Арес медленно. И вдруг улыбнулся, но как-то нехорошо. — Совсем взрослая деваха. Красавица писаная. Румяная. Просто загляденье. Такая любая деревня за невесту с руками оторвёт. Будь я помоложе... — он сделал паузу, сглотнул. — Будь я помоложе, отвалил бы денег, и немало, за один только день с ней. Грета замерла. Медленно, очень медленно повернула голову и посмотрела на Ареса. Взгляд его – на Сельму. Не отеческий, не добрососедский. Другой. Тот самый, который она видела сотни раз за свою долгую жизнь. Голодный. Хозяйский. Она перевела взгляд на Сельму. Девушка стояла вполоборота, наклонившись к кусту, и утреннее солнце золотило её волосы, рассыпавшиеся по плечам. Лицо свежее, румяное, щёки налились, губы алые, грудь высокая, тугая под тонкой тканью рубахи. Красивая. Здоровая. Спелая. Грета вдруг слабо, почти незаметно улыбнулась. Но улыбка эта была не материнской, не радостной. В ней мелькнуло что-то другое. Облегчение. Отчаяние, загнанное в угол и нашедшее выход. Домой вернулись под вечер. Сельма несла полный подол ягод, травы, коренья. Устала, но была довольна. Столько добра, Хельге легче станет, Грета сварит отвар, и всё наладится. Грета шла сзади и молчала. Дышала тяжело, но в глазах её горело что-то странное, возбуждённое. Сельма заметила, но списала на усталость. В доме Хельга спала. Сельма разбудила её, накормила ягодами, напоила тёплым настоем. Хельга улыбалась слабо, но щёки её порозовели, и смотрела она на сестру с такой благодарностью, что у Сельмы сердце заходилось от любви. —Ты поправляйся, — шептала Сельма, гладя её по волосам. — Скоро всё хорошо будет. Вот увидишь. О, бедное, наивное дитя. К сожалению, она оказалась в месте, которое искореняет веру и искренность. Место, которое разрушает близкие узы. И, в конце концов, человек в нём превращается в дьявола. Вошла Грета. —Сельма, — сказала старуха, и голос её дрогнул. — Сходи-ка в сарай. Там ящик с инструментами, помнишь? Принеси. Мне для печки надо подправить. Мне тяжко его поднять самой. Сельма удивилась: —Сейчас? Зачем? Я Хельгу уложу и схожу. —Сейчас! — Грета вдруг резко повысила голос, и в нём прорезалась знакомая злость. — Я сказала, сейчас! Мало мне забот? Готовить, стирать, за вами обеими хвосты подтирать! Неужели в сарай сходить такая тягость для тебя, нахлебница? Или думаешь, я вечно буду для вас ишачить? Сельма опешила. Грета часто ворчала, но никогда так. С такой злобой, с такой дрожью в голосе. —Хорошо, — сказала она тихо. — Я схожу. Ты только успокойся. Она наклонилась к Хельге, поцеловала её в лоб. —Я скоро, — шепнула Сельма. — Отдыхай. Хельга кивнула и закрыла глаза. Сельма вышла. Грета двинулась за ней. —Я сама закрою, — сказала она, когда Сельма толкнула дверь сарая. — А то сквозняк. Девушка шагнула внутрь. В сарае было темно, пахло сеном и мышами. Она сделала шаг, другой, и вдруг замерла. Из темноты выступила фигура. Арес. Он стоял и смотрел на неё. Сельма отступила, ударилась спиной о дверь. Дёрнула ручку. Заперто. —Арес? — голос её сорвался. — Что вы тут делаете? Что происходит? Он молчал. Только смотрел. И в глазах его, таких добрых всегда, теперь плескалась та же темнота, что была в глазах тех мужиков много лет назад. Когда те к матери являлись по ночам. Сельма вдруг всё поняла. Всё. До самого дна. —Нет, — выдохнула она. — Нет, Грета... Грета! Она заколотила в дверь кулаками, закричала. Громко, истошно, как тогда, в детстве, когда отец заносил руку на мать: —Грета! Открой! Грета, помоги! ГРЕТА! С той стороны дверь оставалась глухой. Только скрипнула задвижка. Грета закрыла снаружи. А потом Арес схватил её. Рука его, тяжёлая, железная, легла на плечо, рванула назад. Сельма упала на сено, ударилась локтем, задохнулась от боли. Она попыталась вскочить, но он уже был сверху. Огромный, сильный, нависающий, как скала. —Тише, тише, красавица, — дышал он ей в ухо, и от этого шёпота внутри всё обрывалось. — Не бойся. Я заплатил. Твоя бабка взяла деньги. Всё честно. Одной рукой он прижал её голову к сену, заломил руку за спину так, что хрустнуло. Другой – рванул рубаху, и холодный воздух коснулся груди. —Грета! — закричала Сельма в последний раз, уже не надеясь, уже зная, что не ответят. — Помоги! Умоляю! Слёзы хлынули из глаз, но их никто не видел. В сарае было темно. И дверь не открывалась. А в доме Грета стояла у печи и старательно, с какой-то лихорадочной тщательностью, резала овощи в горшок. Руки её дрожали, но она не останавливалась. Губы шевелились, шептали что-то. То ли молитву, то ли заговор. Из соседней комнаты донёсся слабый голос Хельги: —Грета... я есть хочу... Грета вздрогнула, но не обернулась. Только ответила, стараясь, чтобы голос звучал ровно: —Сейчас, дитя, сейчас. Будет тебе еда. Господь наконец услышал наши молитвы.

44 Нравится 2 Отзывы 23 В сборник