ID работы: 9639824

giorni di splendore e sole

Слэш
R
Завершён
127
Размер:
21 страница, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
127 Нравится 17 Отзывы 14 В сборник Скачать

famiglia!

Настройки текста
На следующий день молодые люди снова занималась математикой в уже успевшей стать им родной комнатке, маленькой, пустой и залитой мягким солнечным светом. На кровати, на которой разместились подростки, молчаливыми свидетелями недавнего срыва проглядывались следы засохшей крови. Светловолосый юноша сидел с перемотанными бинтами рукой и шеей. Фуго получил более серьезные ранения, чем его вчерашний противник, и в этом нет ничего удивительного: во время своих вспышек агрессии он перестаёт бояться боли, поэтому и позволяет себе неразумные и иррациональные поступки. В гневе он даже боль ощущает иначе, при этом как свою, так и чужую: она начинает расцветать, как алый цветок гибискуса, и постоянно кажется недостаточной — создаётся обманчивое ощущение, что бутон может раскрыться еще шире, больше и полнее. Пожалуй, самое страшное в его приступах ярости это то, что его гнев опасен не только для окружающих, но и для него самого. — Может, сегодня не будем заниматься? На улице такая хорошая погода… — Наранча с вожделением наблюдал за происходящим за окном. Голубое небо с перистыми облаками, яркое солнце, каменные дома и плывущий от жары горизонт. «Ничего примечательно или достаточно весомого для отмены урока», — мысленно отметил Фуго. — Нет. Мы и так делали перерыв в несколько дней, — Паннакота оставался верен своей клятве не прерывать обучение без острой на то необходимости. Он сосредоточенно листал учебник в поиске подходящих для уровня его ученика уравнений. Наранча после вчерашнего отделался лишь полоской запёкшийся крови под ключицей. Разумеется, Паннакота обработал его ранение в первую очередь: ещё не хватало, чтобы в организм попала инфекция. Фуго ясно помнил тот страшный воспалившийся глаз, с которым был Гирга в день их первой встречи — зрелище неприятное и печальное. Он был счастлив, когда Буччеллати оплатил Наранче лечение, счастлив, когда узнал о его успешном выздоровлении и выписке. После пережитого Фуго не мог позволить Наранче вновь ощутить подобное. Поэтому каждый раз, когда Паннакота выходил из себя и ранил Гиргу, то чувствовал стыд и ненависть к самому себе. Так было и сейчас. Если бы в эту секунду какой-нибудь разозлившийся пьянчуга решил бы набить Фуго морду и вместе с этим разбить о его глупую мерзкую голову пустую бутылку дешевого вина, юноша был бы ему благодарен. Спокойствие, злость, срыв и стыд. Замкнутый круг, в котором он жил с самого детства. Из-за своих приступов ярости Фуго лишился высшего образования, семьи, наследия и надежды на нормальную добропорядочную жизнь. Его пристанищем стала мафиозная банда — интересно, как бы отреагировали мать с отцом, если бы узнали? Что сказали бы?.. Фуго был реалистом: им было бы плевать. Он был не нужен им, и в последнее время только деятельность в банде Буччеллати и уроки с Наранчей наделяли его чувством собственной значимости. — Попробуй решить вот эти, сверху страницы, — Фуго повернул учебник в сторону задумчивого ученика, указывая пальцем на примеры. — Я верю, ты сможешь. Если будешь делать так, как я тебя учил, то у тебя всё получится. Наранча нехотя отвернулся от окна и обреченно посмотрел на указываемое учителем место на странице: два длинных примера на несколько действий, с умножением, сложением и скобками. Решать сложно и долго, так еще и нужно обязательно соблюдать порядок выполняемых действий. Гирга застонал. — Давай повторим, — Фуго сразу заметил озадаченность ученика. Он чувствовал Наранчу лучше, чем кто-либо другой. — Если в примере есть скобки, то первые действия выполняются в скобках. Сложение всегда выполняется после умножения. Если число умножается на скобку, то сначала нужно получить единый множитель из скобки, который впоследствии ты будешь умножать на это число. Пока что всё понятно? — Да, да, — для Наранчи объяснение звучало как набор бесполезных похожих слов и звуков. Глаза Фуго недобро сверкнули. «Разумеется, ни черта ему не понятно. Он даже не слушает». — Если так, то повтори всё, что я только что сказал, — светловолосый приподнял брови и выжидающе сложил руки на груди. Недовольный Наранча поднял взгляд на своего мучителя. Гирга ненавидел, когда он так делал. Фуго всегда требовал внимательности и детального повторения всего сказанного, а Наранча не понимал, как можно с феноменальной точностью запомнить чью-нибудь речь, учитывая, что она состоит из скучных повторяющихся определений. Юноша озадаченно почесал затылок, но уже мгновение спустя резко убрал руку от головы. — Ай! — Что случилось? — встревоженный Фуго обеспокоенно подскочил к Наранче. Последний сильно зажмурил глаза, как от внезапной боли или яркого солнца, и стал аккуратно ощупывать голову, едва касаясь кожи. — У меня там шишка! Посмотри, посмотри! — Наранча стал быстро разворачиваться спиной к другу, подставляя ему свою чёрную копну волос. — Ты мне шишку вчера набил, придурок! — Нет у тебя там никакой шишки, — насуплено пробурчал Паннакота, передвигаясь по кровати ближе к Наранче. — Как она вообще могла появиться… — Когда ты лупасил меня вчера учебником, вот когда! — Гирга отнял руки от головы и сел удобнее. — Посмотри, посмотри, я уверен, что там шишка! — Нет там у тебя ничего, — неразборчиво пробормотал Фуго, вспоминая вчерашний удар учебником по арифметике. Он бил на размах, со всей силы. Впрочем, сама книга была достаточно легкой, поэтому юноша сомневался, что от такого удара могла появиться шишка. В любом случае, он сделал это, сделал это осознанно, вкладывая в удар всю ярость и злость, и всё, что он мог ощущать теперь — это пронзающий сердце укол вины. Наранча снова пострадал из-за него. В очередной раз. Опять. И снова принял это, как должное, так, будто иначе и быть не может. Наранча никогда не обижался, не жаловался и не отказывался от уроков по-настоящему. И он никогда не отказывался от Фуго. Иронично: семнадцатилетний подросток вел себя так, как должны были вести себя родные родители Паннакоты. Наранча принимал Фуго. Принимал его характер, его личность, его вспышки агрессии и осторожность на грани занудства. Принимал его внешность и поведение. Гирга относился к нему, как к родному, близкому человеку, так, как должны были относиться к ним их родители. Фуго заботился о Наранче так, как должен был заботиться о последнем его отец, который после смерти жены потерял всякий интерес к воспитанию сына. Они были брошенными и ненужными — и они стали нужны друг другу. Они остро нуждались друг в друге, нуждались почти всю свою сознательную жизнь, и слепо не замечали этого. Бледные пальцы медленно прильнули к взбалмошной чёрноволосой голове. Одна его ладонь была забинтована — ею Паннакота передвигал оранжевую повязку и фиксировал непослушные пряди, — другой же, здоровой и тонкой, он начал перебирать тёмные волосы пострадавшего. Рука аккуратно двигалась по голове, нежно раскрывая волосы и обнажая беззащитную кожу. Фуго заметил, что цвет кожи головы светлее, чем цвет всего тела — раньше он никогда не обращал на это внимания. Его руки последовательно изучали её на предмет наличия повреждений, и эти тихие, нежные движения действовали успокаивающе. Даже Наранча, обычно шумный и непоседливый, сидел молча и неподвижно. «Еще десять минут подобного осмотра, и он либо замурчит, либо провалится в сон», — Фуго мягко улыбнулся своим мыслям. Он вспомнил, как не так давно запускал пальцы в волосы Наранчи и мечтал о том, чтобы перебирать их так, как он делал это сейчас. Мечтал ли об этом сам Гирга? Хотел ли этого? Что он чувствовал, что ощущал? Мысль о том, что он не мог прочитать эту часть сознания и личности Наранчи, убивала юношу изнутри. Как бы он отреагировал, если бы Фуго, например, снова провел бы пальцами по его лицу или шее? А если бы Фуго, предположим, внезапно решил бы его поцеловать, каково было бы его поведение? Он накричал бы на него? Попросил бы больше не повторять подобного? Избил бы до полусмерти, не забыв призвать свой Aerosmith, который прорешетил бы светловолосого еще до того, как тот сказал бы хотя бы слово в своё оправдание?.. Фуго отнял ладонь от головы Наранчи для того, чтобы заложить мешающую прядь своей чёлки за ухо. Абсурд. Глупый, горький абсурд. Они были членами одной банды, они работали вместе. Наранча считал Фуго своим товарищем, коллегой, другом, учителем. Худшее, что мог сделать Паннакота — разрушить эту связь, подставить под удар психологическое состояние Гирги, как следствие, работоспособность всей банды. Фуго был преподавательской фигурой для юноши и не имел права думать о том, чтобы выйти за пределы своего дружеского и наставнического отношения к нему. Наранча возненавидит его. А Фуго возненавидит самого себя. — Ну что, там есть что-нибудь? — Наранча явно был раздосадован тем, что осмотр кожных покровов его драгоценной головы прервался. Он развернулся через плечо и посмотрел на Фуго. Последний подумал о том, как красиво натягиваются черные ремешки на выгнутой шее. — Нет у тебя ничего, я же сказал, — недовольно ответил юноша. — Но я же чувствовал! Ты плохо посмотрел, — Наранча снова повернулся к Фуго спиной и подвинулся чуть ближе. Теперь его бедро соприкасалось с ногой Паннакоты. — Посмотри ещё раз. «Ты просто хочешь, чтобы я перебирал тебе волосы». — Если шишки нет, то она не появится, даже если я посмотрю ещё раз, — Фуго выразительно вздохнул, так, будто его заставляют заниматься трудной и непосильной работой, и протянул руки к голове Наранчи, чтобы снова осмотреть её. Юноша заметил, как близко подвинулся Гирга, и осознание их близости — теперь не только духовной, но и физической, — привело его в жар. Их ноги соприкасались, Фуго ощущал тепло его тела своим, и его собственное дыхание задевало темные волосы на таком родном и невредимом затылке. Они были слишком близки, ближе, чем обычно. Паннакота снова стал перебирать волосы, придерживая ткань повязки и нежно раскрывая пряди, но уже совершенно не смотрел на кожу головы — мысли его были далеко. Ему было неуютно и тесно. Подвинулся ли Наранча к нему специально, или сделал это случайно? «Разумеется, второе, даже если ты хочешь убедить себя в обратном», — одернул себя Фуго, мысленно усмехаясь своим жалким попыткам найти в любых действиях друга подтверждение своих чувств. Он казался себе невероятно глупым и жалким. Всю жизнь его ценили за ум, за рациональность, за сообразительность — где сейчас эти качества? Почему он начинает терять их? Почему он становится таким легкомысленным? Впрочем, некоторое обстоятельство касательно поведения Наранчи действительно не давало ему покоя. Паннакота снова обратил своё внимание на затылок. Он тщательно подбирал слова. — Скажи мне, Наранча, — голос у юноши был тихим и ровным. — Как ты ко мне относишься? Странный вопрос. Вопрос, в который можно вложить бесконечное количество смыслов — неудивительно, что он выбирался с особой тщательностью. Во время службы в Passione от Фуго ждали верности и осторожности, и он всегда старался проявлять в работе оба этих качества. Паннакоте нравилось, что заданный им вопрос не звучал романтично, но при этом был лишен излишней витиеватости, которая выглядела бы подозрительно или могла породить просьбу о раскрытии подробностей или контекста. Нет, такой вопрос вполне мог бы задать друг или коллега за бокалом вина и ломтиком пиццы. Похожие на белых пауков пальцы застыли в черноволосой шевелюре. Наранча не отвечал. — Я тебе обязан, — сказал он после некоторой паузы. Его голос звучал серьезнее, чем обычно. — Если бы не ты, я бы умер. Короткая, ёмкая фраза пронеслась подобно стреле. Фуго не двигался и молчал. — Иногда я думаю о том, что было бы, если бы ты тогда не заметил меня, копающимся на помойке. Я страшно хотел есть, а мой глаз был воспалён. Мои друзья, — последнее слово произнеслось подростком с большим трудом. — Они оставили меня, думая, что заразятся глазной инфекцией. Я уже не думал, что выберусь, я смирился со своей короткой жизнью и ни на что уже особо не надеялся. Но когда появился ты… Когда ты посмотрел в этот переулок и заметил меня… И потом привел в ресторан к Буччеллати… Ты… Ты спас меня. Да, накормил меня Буччеллати, он же отправил меня в больницу и оплатил лечение, и да, с тех пор он стал для меня героем, не меньше, — голос Наранчи зазвучал быстрее и воодушевленнее, как и всегда, когда он говорил об их лидере. — Но ничего из этого не было бы, если бы ты тогда прошёл мимо и оставил бы меня в том переулке, понимаешь? Ты помог мне. Ты спас меня. Молчание, повисшее в комнате после слов Гирги, позволило услышать гул машин и пение птиц за окном. В комнате было светло, кружевная занавеска на окне легко подрагивала от редких порывов средиземноморского ветра. Лучи солнца бегали по полу и мебели. Руки Паннакоты неподвижно покоились на голове сидевшего к нему спиной Наранчи. Молодые люди, подобные древнегреческим каменным статуям, не видели лиц друг друга и долгое время не нарушали хрупкое изваяние тишины. — Наранча, — голос Фуго, когда он всё же решился на ответ, был мягким и тёплым, как топлёное молоко, но выражал твёрдость и бескомпромиссность. — Я не хочу, чтобы ты чувствовал себя обязанным мне. Гирга развернулся и посмотрел на друга, который, заметив движение, неловко отнял ладони от его волос и с неуверенной медлительностью прижал их к своим брюкам. Наранча, поджав под себя ноги, разместился напротив Фуго. Теперь, когда они сидели так близко и одинаково, стала заметна их разница в росте — Паннакота был немногим выше Гирги. Их глаза смотрели друг на друга: в одних, больших и сиреневых, частично скрытых под чёрной чёлкой, читались обеспокоенность и уверенность в своей правоте, в других же, маленьких и тревожных, сквозящих не меньшей убежденностью, проглядывались сожаление и нежность. — Я всегда буду чувствовать себя обязанным тебе, — произнёс Наранча. Когда Фуго открыл рот, чтобы возразить, Гирга перебил его. — Но то, что я обязан тебе, не означает, что я ценю тебя и дорожу тобой только из-за того, что ты спас мне жизнь. Паннакота нервно сглотнул. Ему внезапно стало слишком жарко в своём пиджаке. «Ценю тебя и дорожу тобой». Сердце забилось быстрее. Он боялся даже пошевельнуться: казалось, что стоит ему закричать или дернуть рукой, отвести взгляд или поправить галстук, как Наранча перестанет говорить и заберёт свои предыдущие слова назад. — Я не хочу, чтобы ты думал, что мы общаемся только потому, что я твой должник, ясно? Мне нравится проводить с тобой время и заниматься математикой, или выполнять общие миссии, или обедать, или… или заходить в магазин за газировкой, — речь Гирги стала более привычной и громкой, лишенной несвойственной для него серьёзности, но и более сбивчивой. Он говорил уверенно, но создавалось ощущение, что он никак не мог подобрать верные слова. При следующей фразе, словно пытаясь придать своим словам весомости, он резко перешёл на крик. — Ты… ты важен для меня, Фуго! Паннакота опустил голову и, уставившись на свои ноги, вытер вспотевшие ладони о ткань брюк. В груди бешено колотилось сердце, как при приближающейся вспышке ярости, но чувства, охватившие его душу, не были сродни гневу или злости — напротив, это были светлые ощущения, ощущения чистой, глупой и незапятнанной радости. Он не верил своим ушам. Подобную неуместную радость со своей стороны он даже счёл непозволительной — по этой причине их сразу стали отравлять стыд и сожаление. Юноша медленно поднял голову, позволяя себе снова посмотреть в любимые фиолетовые глаза: если его предал слух, то он должен был довериться зрению. Наранча, неожиданно для себя, увидел во взгляде Паннакоты страдание и мольбу. Это был не взгляд человека, который может себе позволить ударить невиновного или убить любой живой организм в радиусе нескольких метров. Нет, это был взгляд несчастного, пытающегося заковать себя в темницу за испытываемые им чувства, убивающего себя каждый раз при воспоминании об опускающейся преподавательской руке, обвиняющего себя за каждое проявление вольности, не позволяющего себе даже быстрой, скорой мысли о желаемом. Это был пленник, самостоятельно надевший на себя оковы, спрятавший свои незалеченные раны, ненавидящий и безмолвно кричащий, опасный для себя и окружающих. Заключенный, для которого услышанные им в прошлую секунду слова были слаще солнечного света и звона ключей освобождающего его тюремщика. — Прости меня, — Фуго дрожал, и вместе с ним дрожал и его голос. Радость, стыд, боль, горечь, любовь, желание, разочарование, ненависть — миллионы чувств, которым он не давал воли, в один миг вырвались из клетки и начали терзать его сердце и душу, как голодные псы. Признание Наранчи словно сняло с него тяжелые доспехи, в которые он ежедневно облачался, обнажило его, вмиг сделав беззащитным и уязвимым. В голове пульсировали одинаковые мысли о том, что Наранча считает его важным, что он дорожит им, что ему нравится проводить с ним время. Фуго судорожно приблизился к Гирге, как если бы снова счёл, что тот услышит его, только если расстояние между их лицами будет равно паре сантиметров. — Прости. Я еще не извинился за вчерашнее. Прости меня. Прошу, прости. Я такой дурак. Прости меня. Прости… Паннакота, сам того не осознавая, повторял извинения снова и снова, как мантру. Его глаза увлажнились. Он уперся лбом в лоб Наранчи, не замечая, что начинает повторять одно и то же, бесконечно, не переставая. — Нет, это ты меня прости, — когда говорил Наранча, губа юношей почти соприкасались. Гирга чувствовал себя неуверенно из-за радикальной смены настроения Фуго, ведь эта смена была непривычна — его тревожное состояние не имело ничего общего с яростью или злостью. Разумеется, Паннакота постоянно извинялся после своих приступов гнева, но никогда не извинялся настолько эмоционально. Наранча чувствовал себя смущенным, и не понимал, из-за чего именно: из-за поведения Паннакоты, собственного недавнего признания или их физической близости. — Я поранил тебе руки, и… и шею. Это ты меня должен прощать, а не я. Прости меня. Прости меня, Фуго. — Нет, нет, нет, это моя вина, — ком в горле мешал светловолосому юноше говорить. Он не замечал того, что был близок к слезам, его мысли сбивались. «Он должен понять, он должен понять, что это я виноват, не он, а я, он должен понять, что не виноват», — мысли Паннакоты дрожали, как и его облаченная в костюм фигура. Чувство вины разъедало Фуго подобно смертельному вирусу, от которого он не мог убежать или скрыться, оно лишало его рассудка и контроля над собственным телом. Он чувствовал себя заражённым. — Это я начал. Это я, всегда я начинаю, я не сдерживаюсь, я срываюсь. Всегда первый начинаю, я знаю, знаю. Прости меня, это я, прости меня, прости… Гирга перебил его громким шипящим сбивчивым шёпотом. Он стал перенимать состояние друга: сердце его сильно билось, он чувствовал и даже слышал, как оно, вырываясь и волнуясь, толкалось ему в рёбра. — А кто нож достал, идиот? Это был мой нож, я вытянул его, помнишь? И это, — Наранча дотронулся до перемотанной бинтами шеи Паннакоты. — Это я сделал, я поранил. И вина это моя, и порезы это мои! Лоб Гирги стал мокрым: от пота и оседающих с ресниц Фуго слёз. Он нервничал, а Паннакота задыхался — юноша уже ничего не видел, слипшиеся пряди светлой чёлки лезли в слезящиеся глаза, но он даже не удосуживался убрать их. Вина, которая разрывала Фуго подобно бешеному зверю, возникла не только из-за вчерашнего инцидента: её корни простирались глубже. Он извинялся не за свой очередной срыв — он извинялся за то, что чувствовал по отношению к Наранче. Он ощущал вину за своё влечение к ученику, к юноше, который за короткий срок службы в Passione стал для него родным, к человеку, который полностью доверял ему, ценил его, дорожил им. Когда Фуго ловил себя на мысли, что он смотрит на Наранчу дольше, чем следовало бы, и задерживает взгляд на изгибах его фигуры или чертах лица, то начинал ощущать себя предателем, жалким отбросом, считающим, что его авторитетное преподавательское положение даёт ему право рассматривать чужие тела и выступать с непристойными предложениями. В такие моменты Паннакота боялся, что если он сейчас посмотрит в зеркало, то увидит не себя, а заплывшие жиром мерзкое лицо профессора; ещё больше он боялся, что Наранча тоже увидит это лицо. Он не хотел предавать доверие Гирги, не хотел стать для него очередным разочарованием жизни, коим стали ранняя смерть матери, безразличие отца и предательство лучших друзей. Когда Наранча сказал, что чувствует себя обязанным, Фуго ощутил сожаление, ведь чувство того, что ты в долгу перед кем-то, связывает тебе руки и лишает воли; теперь Паннакота уже не мог верить в искренность ответной реакции Гирги на возможные романтические действия с его стороны. Он ненавидел факт того, что он думал об этом сценарии, ведь на самом деле Фуго боялся подобного: любая тема интимных отношений была скрыта для него барьером, установленным еще в недолгие студенческие годы. Это была стена, сотканная из страха, отвращения и отталкивающего ощущения запятнанности — быть может, именно из-за неё Purple Haze, стенд, на который Паннакота даже не мог долго смотреть, поскольку мысль о том, что стенды отражают личность владельца, была для него едким укором и вечным раздражающим напоминанием, имел такую тягу к чистоте?.. Но чистота, к которой он стремился, была нарушена, барьер преломился, дав возможность юноше ощущать желание. Желание, от которого его бросало в дрожь, желание, от которого он хотел защитить Наранчу всевозможными способами. Желание, которого он стыдился, которое ненавидел, которое любил и от которого не мог избавиться. Фуго ощутил, как по щеке сползла слеза; только сейчас он заметил, что плачет. Он быстро вытер её большим пальцем и севшим голосом стал убеждать Гиргу. — Это мои порезы, мои раны, их не ты ставил, а я, понимаешь? Я их ставил, я сам, сам, не ты. Я поранил себе руки, и шею я ранил сам, это всё делал я, — Фуго повторялся, пытаясь звучать убедительнее, но его постоянно вздымающаяся грудная клетка и быстрая, сбивчивая речь действовали против него. Отчаяние быть непонятым разрывало подобно ножу мясника. Он повысил голос. — Это я! Это моя вина, мои раны! Глаза Наранчи увлажнились: они блестели, как у котёнка. Когда он произносил следующие слова, его мягкие губы слегка задевали губы Паннакоты. — Твои раны — это мои раны, Фуго. Юноша, к которому обращались, остановился. Он прекратил говорить, даже его дыхание, ускоренное, похожее на дыхание маленькой загнанной охотниками куницы перед смертью, резко прервалось, как закончившаяся пластинка. Паннакота отнял свою голову от лба Наранчи — розовое пятно на коже увенчало место их соприкосновения, — разлепил бледные мокрые ресницы и перевел взгляд покрасневших глаз на фиолетовую радужку. Тщетно пытаясь различить в чужом взгляде ложь или насмешку, он смотрел на человека, который был ему ближе, чем кто-либо другой, человека, заменившего ему брата, сына, отца, возлюбленного. Он вглядывался в длинные дрожащие ресницы, в дугу бровей, в переносицу, в маленькие прыщики на липком лбу, во всколоченные чёрные волосы, и не мог найти в этих милых и родных чертах изъяна. Он понял, что любил его всего: любил его смех и его непосредственность, любил покачивания его головы во время прослушивания музыки, любил его закусывающие карандаш зубы, любил его пальцы с криво подстриженными ногтями, любил громкий звук его голоса. Он любил его, и любовь, прежде считавшаяся им проклятием, обернулась свободой. — Спасибо, — Фуго коснулся губами лба Наранчи. В одном его слове сквозило столько ласки, нежности и боли, что он ощутил себя Иудой, которому даровали прощение. — Спасибо, спасибо, спасибо, — его поцелуи очертили скулу. — Спасибо, — он поцеловал щеку. Бесконечно повторяя «спасибо», Фуго целовал лицо Гирги — самозабвенно, благодарно, страдающе. Его мягкие и мокрые от слез губы поступательно касались носа, щек, подбородка, скул, линии бровей. Трепетными поцелуями он благодарил Наранчу не столько за терпение, сколько за принятие его личности, его сложного характера, его постоянных приступов агрессии, его открытых, гноящихся ран, пугающим бременем сопровождающих существование и отравляющих жизнь каждому, и ему, Гирге, в первую очередь. Каждым влажным касанием губ он выдыхал всю свою любовь, свою веру, своё сожаление. Его «прости» закономерно превратилось в «спасибо»; он не сразу заметил, как его лицо одаривается ответными поцелуями. — Спасибо, — обкусанные губы Наранчи касались влажной солёной щеки. Он тоже был благодарен: благодарен за нежность, за дружбу, за спасение, за проявленную внимательность, за преданность. Он ощущал, что сейчас они с Паннакотой были ближе, чем когда-либо — близки физически, духовно, ментально, — и эта близость не давала места стыду и неискренности. Гирга тоже обладал непростым характером, и, непринятый отцом и лишённый ласки матери, он нуждался в заботе, в вере, в любви, в тех чувствах и ощущениях, которые дарил и побуждал в нём Фуго. — Спасибо, — он поцеловал уголок рта. — Спасибо, — его губы коснулись чужих. Сперва Паннакота не понял, что произошло: он был так занят мысленным самобичеванием и выражением благодарности, что поцелуй — поцелуй, который он представлял миллионы раз, о котором страшился думать и воплощение которого всегда казалось ему происками внутренних демонов, — застал его врасплох. Юноша замер, застыв на месте, подобно забытому мастером мраморному камню, слишком маленькому и слишком крошащемуся для того, чтобы превратиться в великое творение. Душу заполонило ощущение собственной глупости. Фуго, не веря до конца в происходящее, медленно, будто во сне, раскрыл рот и подался вперёд; поцелуй из дружеского превратился в чувственный. Нежно, боясь спугнуть или вызвать отторжение, Паннакота провел языком по влажной внутренней стороне давно желанных уст, чтобы затем аккуратно закусить нижнюю губу — мягкую, обкусанную, поврежденную старыми ударами, — и на мгновение отдалиться, смиренно вопрошая. Наранча не отворачивался, не кричал и не протестовал — он выражал своё молчаливое, полное, изнывающее согласие. Юноши, неловко стукнувшись носами, снова приблизились друг к другу, чтобы поцеловаться уже иначе: глубже, бесстрашнее, взрослее. Как и подобает молодым людям с недостатком опыта, они целовались неумело, слишком быстро, будто спеша. Во рту быстро пересыхало, им приходилось чаще облизывать губы — свои собственные и друг друга. Подняв не забинтованную руку, — поврежденная правая несмело покоилась на чужом бедре, — Фуго завел указательный палец за сковывающий шею Наранчи чёрный ремешок и оттянул его на себя. Чувствуя ртом вызванный им приглушенный прерванный вдох, он ощутил ясное, почти нездоровое удовлетворение. По телу распространился жар, пьянящий его смелым ощущением вседозволенности. Сердце спотыкалось в груди, оно билось, словно в предсмертной агонии. Они целовались — целовались увереннее и больнее, настойчивее и бесстыднее. Руки Наранчи, которые до этого держали перемотанную бинтами шею, закопались в спутанные светлые волосы. Гирга, забываясь, желанно оттягивал их так, как это делал сам Фуго несколько дней назад. Паннакота отвечал не меньшим: его зубы оставляли сладкие укусы на давно ставших любимыми губах. Мокрые бледные ресницы трепетно касались чужого лица, а забинтованная ладонь, прежде неловко покоившаяся на бедре, теперь уверенно ощущала под собой крепкое мальчишеское тело. Выцеловывая все чувства, мешавшие им прежде, юноши отравляли своей болью вину, стыд, страх и смущение, принимая друг друга, поддерживая, любя. Яркое итальянское солнце золотом вырисовывало мягкие летние южноевропейские пейзажи. Тонкие полоски света пробивались сквозь ставни, играя на паркете, мебели, одежде и тонких подростковых предплечьях. Кружевная занавеска слабо покачивалась на ветру. Фуго знал, что испытываемые им чувства не являлись следствием солнечного удара; если бы это было так, то он бы отдал всё на свете, чтобы лето никогда не кончалось.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.