***
Я здесь ненадолго. Вторая встреча в каком-то вшивом парке, как раз когда, приметив тебя, я собралась нелепо сбежать. Поигрались и хватит — бьет в голове, но ты трогаешь мое плечо, и я оборачиваюсь. Почти трогательно улыбаться тебе хочется, но я чувствую привкус крови во рту — так надеялась, не заметишь меня, так надеялась — а теперь вот что делать? Болтаем о жизни. Точнее, коротко и отрывисто, короткими облаками белыми воздуха в холоде, хватаешь мою ладонь холодную и приглашаешь греться. Откажусь ли я? Мне вообще в другую сторону. Теперь и по жизни, теперь и по причине. Но я вывертываюсь из этой ситуации, вывертываюсь, говоря около правду, скрывая синяки под глазами тональником, постоянную сонливость за резким приливом интонаций. Соглашаюсь лишь на нейтральную территорию. Только не к тебе домой.***
Да, было классно. Заглядывать ему в глаза, что тогда, когда они поблескивали в полумраке импровизированного концертного зала, что когда опять уловила тот самый — наученный мной — взгляд позже, и когда он был совсем близко-близко, и сейчас, когда мы говорим о совершенно не важных вещах с такими томительными интонациями, и, боже, в этом есть что-то мучительное. Определенно в самих глазах. В его глазах. Я же не вписываюсь в твое «нормально». Я не вписываюсь в твои ценности, в твои радости, в твою новую жизнь. Мы играем во взрослых — так будь взрослым: найди кого-то другого для спонтанного секса после концерта; или дело не в этом. Может, дело в том, что я последняя, кто видел того самого, истинного, мальчика? Худого, душой светлого, неправильного, но почему-то всеми любимого, некрасивого, тонкого и счастливого. В моих объятьях. На моем матрасе, в моем доме, среди моих полей и моих лесов, моих церквей и маленьких старых домов. Мой, чертов, мальчик. И ты скучаешь по нему, и теперь тянешься к нему, ко мне, воспринимающей где-то в глубине души тебя только таким. Чистым, как же глупо, ребячествующим, готовым к выкручиванию жил, к следам моей странной тяги над тобой надругаться. Испуганный собственными мыслями вздох как взрыв.***
В следующий раз видишь меня в церкви. Это даже смешно. Сразу после исповеди, замираю с перстами сложенными, совсем немного, и не доношу до правого плеча. Крестное знамение, разрушенное твоим касанием, казалось бы легким, эфемерным, но приковывающим к земле. Непонятной интонацией, полусмешливой-полусмущенной-полусерьезной: — За кого молишься? Может и за тебя. Невесело заныло где-то в ребрах. — За себя. Тебя. — Последнее вырывается из губ слишком резким толчком — почти тихим, болезненным всхлипом. Рука еще сильнее давит, — наверное, лишь в моей голове, — но он словно ощущает это, коротко убрав ее, спрятав в карманы нелепого большого пальто. Так бы сделал мой мальчик. Но в жизни его ладонь все еще на моем плече, а губы почти у самого уха. «Говорящим в храме посылаются скорби», — небольшая картонка над нашими головами, поставленная на небольшой выступ, словно осуждает. Смешно, кисло-сладко от твоего появления. Блеск от красной лампады в наших глазах. Остро улыбаешься, о, я знаю эту улыбку, делаю шаг назад — как бы снова искупительную не читать за блуд. Это даже звучит смешно, рядом с ним же. — Все настолько плохо? Минутная пауза. Женщина дочитывает своим негромким голосом молитвы ко причастию, поправляет очки и закрывает старенький переплет молебника. — Ты был более богобоязненным в прошлый раз. И уважительным. Зеркалю улыбку и прячу ее в красный платок. — Тот же платок. Любитель красивых фраз, как же просто разбить твою ложь. Но мне интересно к чему это ведет. — Как когда? — Когда мы обожглись… — Лампадным маслом. Я перевернула его, когда прикладывалась к распятью, но резко повернулась взглянуть на тебя. Теперь и мои губы дрогнули в невеселой улыбке. — Я тебе косынку должен. Вообще обожглись. Отношениями обожглись. И пару дней назад тоже: все, что было так хорошо и так странно — опять неловкая встреча, безумно приятная ночь, разговоры обо всем и ни о чем, а через день этот дурацкий фильм Бетторуччи по телику. Причем в моей квартире. Гаррель имеет такой же нос, а я грустно любуюсь, проводя кончиками пальцев по твоему — мысленно, конечно. А что мне оставалось? Воспоминания еще ярки, горьки и чуть-чуть печальны — вот я и стою в храме. Боюсь, теперь всегда так будет. Перебежки от одной нашей встречи к другой — быть частью, совсем небольшой и наверняка лишь увеселительной, твоей новой очаровательной жизни почему-то по-женски обидно. И пора признать: держишь меня здесь, в этом холодном городе, лишь ты. Поэтому и стою в храме. Вырываю тебя из сердца, с кровью, гноем и болезненным ощущением страха перед собой. Отказаться от тебя — придется. Придется. Придется. «…и не исповедаю тебя яко иуда, аки разбойник исповедую тебя…» Голос батюшки отрезвляет. Чаша золотится в лучах утреннего солнца, а атмосфера всеобщего трепета охватывает и почему-то душит. Душит от слез. — Мне не нужно от тебя ничего. Мы — осечка. — Зачем я взглянула в глаза, зачем. — Не можем быть вместе. Так нельзя. Нельзя — громогласным шепотом. Мне б выбежать из храма, выбежать из этого обилия красного, золотистого, смазанных цветов алтаря и твоей одежды, выбежать, чтобы не видеть этого выражения. Как же опасно было. Как же глупо было — и вот с этого короткого «мы» я вцепляюсь в серо-зеленые глаза. Парадоксально светлые, одновременно смутные, беспокойные, болезненные, трепетные, словно непонимающие, и в них так много того самого, истинного, нежного. И эта нежность резко вырывается в том, как твои пальцы сжимаются на моих предплечьях. Словно непонимающе. «Но да будет ми уголь Пресвятаго Твоего Тела, и Честныя Твоея Крове, во освящение и просвещение и здравие смиренней моей души и телу…» Словно мы снова там. В зелени, в комнате, в той старой церквушке, в моей деревне. И все в глазах твоих считывается. «Во умерщвление страстей, в снабдение заповедей Твоих, в приложение Божественныя Твоея благодати, и Твоего Царствия присвоение». Льда корка покрывает их слишком быстро, слишком остро это ощущается, и эта последняя нежность отзеркалилась у меня глубоко внутри, отразилась и разбилась на острые кусочки, впивающиеся где-то глубоко. Это значит одно — я ее больше не увижу Я убила в нем мальчика. Одергивает руки, словно я что-то острое. Что-то режущее, колющее. Словно и в нем что-то разбилось. Боже. Осознание перерезает горло хрипом. Он будет меня ненавидеть. Я чувствую. Вижу это. Как когда-то у меня было. Холод прошибает. Как на похоронах. «Не бо яко презираяй прихожду к Тебе, Христе Боже, но яко дерзая на неизреченную Твою благость; и да не на мнозе удаляяйся общения Твоего, от мысленнаго волка звероуловлен буду». Он стоит еще какое-то время, словно осунувшись, хор поет: «Тело христово примите», а свет сходится не только на чаше. Серебрит волосы, пылинки видны, и странное чувство разливается внутри, странное, странное, странное, правильное и неправильное одновременно, как и все в моей жизни. «Причащается раба божия Елена, во оставление грехов и жизнь вечную, аминь». Кровь, кровь, кровь. Кровь у меня во рту.