«Не бросил бы меня».
Что? Это… это не сходилось. Никак.
Но подростковая ярость и привычка защищать своего, единственного, родителя оказались сильнее. Он не был готов к такому повороту. Не хотел быть готовым. Проще было отшвырнуть эту новую информацию, как что-то чужеродное и опасное. — Чего? — вырвалось у него, голос прозвучал сдавленно и глупо. Он видел, как в глазах Чонгука мелькнуло что-то вроде холодного понимания: «Видишь? Ты ничего не знаешь». Это добило. — Разве это не… — он начал и снова сбился, запутавшись. Ладно. Ладно. — Ладно, мне откровенно все равно. — он резко встал, стул с грохотом отъехал назад. — Не хватало еще того, чтоб я тебе тут что-то доказывал! Чтобы подчеркнуть свое полное безразличие, он нарочито медленно, с вызовом показал язык и бросил на Чонгука взгляд, полный немого презрения. Не веришь? Ну и пусть. Чонгук не стал его останавливать. Он лишь смотрел вслед, чувствуя, как в нем бушует хаос из старой боли, нового шока и какой-то щемящей, совершенно нелепой надежды, которую он тут же в себе растоптал. Идиот. Он позволил какому-то наглому ребенку раскачать его, как новичка на площадке. — Я тебе не верю, — глухо произнес он уже в пустоту кухни, больше для себя, для укрепления собственных рушащихся стен. — Так что завтра нужно будет сделать ДНК-тест, сегодня слишком поздно для этого. Хосок, уже на лестнице, лишь флегматично пожал плечами, не оборачиваясь. — Как хочешь. Но если в общих чертах, то я буду здесь жить до тех пор, пока папа не очнется. Куда я могу заселиться? — его голос снова стал ровным, деловым, будто предыдущей вспышки и не было. Чонгук вздохнул, чувствуя накатывающую усталость. — В любую свободную комнату. — он провел рукой по лицу. — Ты для своих четырнадцати лет слишком наглый. С лестницы донесся приглушенный, но отчетливый крик. — В тебя пошел! Чонгук закатил глаза, оставаясь один в сияющей, холодной кухне. Тишина снова вернулась, но теперь она была другой. Она была наполнена эхом чужих слов, призраком старого имени и присутствием незнакомца, который спал сейчас где-то наверху в его доме. — Видимо, мне и правда не получится нормально отдохнуть, — тихо, сам себе, прошептал он в пустоту.***
Комната, в которую заселился Хосок, была огромной, безликой и пахла чужим дорогим бельем. Он щелкнул выключателем — зажглась люстра с хрустальными подвесками, отбросившими на стены нервные блики. Идеальный порядок, идеальная пустота. Это было не место для жизни, а выставочный образец из каталога. Ну вот почему нельзя было остаться одному? Или у Джин-хена? — мысленно бубнил он, роняя чемодан на паркет с глухим стуком. Голос соцработницы звенел в ушах: «Молодой человек, по закону мы не можем передать вас друзьям пострадавшего при наличии родственника...» Он с силой дернул молнию. Вещи — потрепанные, знакомые, пахнущие домом — выглядели здесь инородным телом. Он разложил самое необходимое: пару футболок, тетрадь с эскизами, коробку угольных карандашей. Остальное оставил внутри. Чемодан оставался собранным. Это был его молчаливый протест, его вера в то, что это ненадолго. Папа очнется, и он уедет. Прочь отсюда. Он плюхнулся на кровать, слишком мягкую, проваливающуюся. В потолке отражались блики от люстры. «Завтра, — мысленно составил список, — в больницу к папе. Наверное, там будет Сокджин-хен. Купить новые кисти, холст... Бумага для подстилки кончилась...» Перечисление рутинных, понятных задач слегка успокоило его. Он закрыл глаза, и перед ними сразу же встало лицо отца — не такое, как сейчас в больнице, а живое, улыбающееся, с морщинками у глаз. Усталость, накопившаяся за этот бесконечный день, накрыла его с головой, и он провалился в сон, даже не переодевшись.***
Птицы за окном начали свою утреннюю трель еще до рассвета. Хосок открыл глаза в четыре двадцать одна. Тишина в особняке была абсолютной, звенящей. Его время. Когда мир принадлежал только ему и его мыслям. Он встал, скинул смятую одежду и, двигаясь на ощупь, разложил на полу спасенный от чемодана рулон бумаги. Потом установил складной мольберт — старый, потертый на стыках, его самый верный друг. Холст, тюбики с краской, кисти — их щетина облезла и разлохматилась, но выбросить рука не поднималась. Особенно одну, с резной деревянной ручкой — подарок на восьмой день рождения. «Для будущего великого художника», — сказал тогда папа, и его глаза светились такой гордостью. Хосок тщательно выдавил краску на палитру. Тишина обволакивала его, как кокон. Он выбрал уголь, наметил на холсте первые линии — овал лица, изгиб бровей. Нарисую его. Как подарок. Когда очнется — подарю, — подумал он, и на губы прокралась слабая, почти неуловимая улыбка. Рутина творчества была его якорем, лекарством от страха. Он писал портреты отца снова и снова, пока их не накопились целые коробки. Другие работы — пейзажи, натюрморты — он продавал в интернете или через знакомых. Сейчас это был их с папой маленький, тщательно скрываемый секрет и деньги в бюджет на личные расходы подростка. Чонгук проснулся ровно в девять от привычного внутреннего будильника. Дом встречал его своей гробовой тишиной. Он спустился на кухню, механически запуская кофемашину. Гул ее двигателя был единственным живым звуком. И тут он увидел его. Хосок спускался по лестнице, и Чонгук на мгновение застыл. Подросток был испачкан в краске — синей полосой по щеке, желтыми мазками на запястье. Он выглядел сонным и очень юным, и это контрастировало с его вчерашней наглой маской. — Утра, — голос Хосока прозвучал хрипло. — А где здесь ванная? — Второй этаж, комната в конце коридора, самая последняя, — ответил Чонгук, следя взглядом, как мальчишка кивает и исчезает в глубине дома. Кофе мог подождать. Какое-то необъяснимое чувство — смесь любопытства и тревоги — потянуло его наверх, к той комнате. Дверь была приоткрыта. Он вошел. И замер. На мольберте, еще влажное, сияло лицо. Чимин. Не сегодняшний, не больной. А тот, шестнадцатилетний, с сияющими глазами и широкой, беззаботной улыбкой, которая когда-то могла растопить лед в его душе. Он сидел в уличном кафе, за столиком, и в руках у него были... белые розы. У Чонгука перехватило дыхание. Он шагнул ближе, не веря глазам. Возле мольберта, на табурете, лежал старый, потертый телефон Хосока. На экране, как подтверждение кошмару или чуду, горела та самая фотография. Их сорок восьмое свидание. Год вместе. Он, Чонгук, тогда с гордостью и нежностью сделал этот снимок. Подарил те самые розы. А Чимин от радости попросил: «Сфоткай, хочу запомнить!» Время сжалось в точку. Шум кофемашины внизу, пение птиц за окном — все исчезло. Осталась только эта улыбка на холсте и тихая, предательская волна горя, которая подкатила к горлу, сдавила виски. Он даже не заметил, как по его щеке скатилась одна-единственная, обжигающая слеза. Он давно забыл, как плакать. Но это было сильнее его. Сильнее всех его обид, всех стен. С резким, почти болезненным усилием воли он отвернулся. Нельзя. Нельзя позволять прошлому врываться вот так. Он вышел из комнаты, плотно прикрыв дверь, и почти побежал вниз, в тренажерный зал. Ему нужно было напряжение мышц, боль в мускулах, физическая усталость — что угодно, лишь бы заглушить эту внезапную атаку памяти.***
Когда Хосок, чистый и в свежей одежде, вернулся в комнату, он сразу почувствовал чужое присутствие. Воздух был другим. Он увидел, что холст на мольберте слегка смещен. А потом его взгляд упал на свой телефон. Он был разблокирован. На экране — та самая фотография. Сердце екнуло от странного чувства — не злости, а скорее тревоги. Этот человек, Чонгук, видел. Видел его сокровенное. Словно ограбил. Он быстро собрал мольберт, выбросил замызганную бумагу, бережно обернул в тряпочку только одну кисть — ту, с резной ручкой. Остальное сложил в угол. Комната снова стала безликой, чужой. Он накинул рюкзак. Внизу, во дворе, Чонгук бил по боксерской груше. Ритмичные, жесткие удары. Пот стекал по его спине. Он был полностью поглощен этим изматывающим ритуалом. — Я в больницу, — коротко бросил Хосок, проходя мимо. Удары прекратились. Чонгук выпрямился, снимая перчатки. — Я с тобой. Подожди пятнадцать минут. — Зачем? — искреннее удивление Хосока было написано на лице. — Чтобы сдать материал на тест, — ответил Чонгук, его голос был низким, без эмоций. Он вытер лицо полотенцем. И добавил более тихо. — Хочу посмотреть на Чимина. Он не стал слушать возможные возражения. Через четверть часа он спустился уже в простых шортах и футболке, с мокрыми от душа волосами. Они молча сели в его внедорожник. Хосок упрямо смотрел в окно, а Чонгук сосредоточенно вел машину, будто эта поездка была самой важной миссией в его жизни.***
Больница встретила их стерильным холодом и запахом антисептика, смешанным с тоскливым ароматом больничной пищи. Этот запах въелся в стены, в кафель полов, в саму тишину коридоров. Для Хосока он стал за последние дни фоном жизни, символом беспомощного ожидания. Для Чонгука же он ударил в нос резко и болезненно, пробудив в подкорке первобытный страх — страх болезни, слабости, конца. Они еще не дошли до палаты, когда навстречу, словно яркий, тревожный сгусток энергии, выплеснулся Ким Сокджин. — Хоби! — его голос, громкий и срывающийся на высокой ноте от волнения, эхом разнесся по полупустому коридору. Он не бежал — он несся, и через секунду уже сжимал Хосока в объятиях, прижимая к груди с силой встревоженной материнской птицы. — Хен... — голос Хосока прозвучал приглушенно из-за ткани свитера Джина. — Задушишь. — Ох, прости, прости. — он отпустил его, но ладони так и остались лежать на его плечах, как будто проверяя, цел ли. Его взгляд, влажный и растерянный, тут же переключился на Чонгука. В нем читались вопросы, усталость и безошибочно угаданная родовая черта — перед ним альфа. Чонгук, чувствуя на себе этот изучающий взгляд, первым протянул руку. — Чон Чонгук. Приятно познакомиться. — Ким Сокджин, — он пожал ее, и хватка была неожиданно крепкой. — И мне. Хосок, поправляя смятый свитер, тут же перешел к делу. — А где Намджун-хен? — он огляделся, но не увидел рядом вечно сосредоточенного, сдержанного альфы, мужа Сокджина. Лицо Сокджина на мгновение исказила обида, чистая и почти детская. — Дома. С Тэ. Он... — он махнул рукой, и в этом жесте было столько утомленного раздражения, что Чонгук невольно почувствовал себя посторонним на семейной сцене. — Я с ним больше не разговариваю. Сидит целыми днями за компьютером, работа, дела... Ночью спит. Я понимаю, конечно, но я же его муж. Мне тоже нужно внимание. Это был не просто рассказ. Это был выдох человека, который сам балансирует на грани отчаяния, переживая за лучшего друга в коме и пытаясь быть опорой для его сына. Хосок вздохнул, но в его глазах мелькнуло понимание. Он знал эти вечные качели в отношениях своих опекунов. — Опять поссорились? — он потянулся, поправил спадающую прядь волос Сокджина с не по годам взрослой нежностью. — Слушай, иди к нему. Прямо сейчас. Он волнуется, наверняка уже рвет и мечет. Просто... свяжи его, если надо... — добавил он серьезно, будто не шутил вовсе. Сокджин фыркнул, но глаза его смягчились. Он кивнул, обнял Хосока еще раз, уже быстрее, и шепнул ему на ухо что-то, от чего уши подростка моментально запылали багрянцем. Хосок отстранился, широко раскрыв глаза. — Правда? Хен, это же... — он не закончил, но лицо его озарила искренняя, сияющая улыбка. — Поздравляю! Теперь тем более иди и мирись! Он мягко подтолкнул Сокджин в сторону выхода. Тот, кивнув на прощание Чонгуку, засеменил по коридору, уже доставая телефон. Чонгук и Хосок продолжили путь в тягостном молчании, нарушаемом только их шагами. Следующей остановкой был кабинет забора анализов. Хосок, увидев дверь, замедлил шаг. Его плечи напряглись. Все прошло быстро и технично. Медсестра, привычная и безэмоциональная, приготовила инструменты. Чонгук, сидя рядом, не мог не заметить, как побледнел его спутник. Как пальцы мальчика вцепились в край кресла, костяшки побелели. — У тебя ноги дрожат? — не удержался Чонгук. В его голосе прозвучало не злорадство, а скорее странное, непрошеное участие. Хосок резко вскинул на него взгляд. — Тебе кажется, — отрезал он, но голос выдавал его с головой. — Мистер Чон, расслабьте руку, пожалуйста, — устало произнесла медсестра, пытаясь найти вену на напряженной, как струна, руке подростка. И тут Чонгук не смог сдержать короткий, сдавленный звук, похожий на смех. Это было нервное, неконтролируемое. От нелепости ситуации, от этого знакомого, до жути знакомого страха... — Прямо как Чимин, — вырвалось у него, почти бессознательно. Слова повисли в воздухе. Он сам удивился, что сказал это вслух. Хосок замер, отвлеченный от своего страха. — Он... он боится уколов? — спросил он, и в его голосе прозвучало неподдельное, детское любопытство. Чонгук кивнул, глядя в стену где-то позади медсестры. Воспоминание всплыло яркое, как кинокадр: шестнадцатилетний Чимин, вцепившийся ему в руку и прячущий лицо у него на плече перед прививкой, его тихое «Чонгук, я не хочу». — Еще как боится. Шарахался от шприцов, как кот от воды. В этот миг медсестра ловко ввела иглу. Хосок аж подпрыгнул на месте, издав тонкий, сдавленный писк: «Ай!». Все было кончено. Он смотрел на ватку на сгибе своего локтя, потом на Чонгука. И на его строгом, замкнутом лице вдруг расцвела улыбка — настоящая, беззащитная, детская. — Круто, — прошептал он. — Я не один такой. Этот миг наивной радости от найденной странной точки соприкосновения был таким хрупким, что тут же разбился о реальность. Хосок сполз с кресла, лицо снова стало закрытым. Они пошли дальше, к палате.***
Палата 307. Дверь была приоткрыта. Прежде чем зайти, Хосок остановился, чтобы перевести дух. Каждый раз этот порог давался ему с трудом. За ним лежал его папа, и он не менялся. И это было самым страшным. Он вошел первым. Комната была залита ровным, белым светом. В центре, подключенный к тихо пищащим и мерцающим аппаратам, лежал Пак Чимин. Он казался спящим. Слишком бледным, слишком хрупким. Только едва заметное движение груди под простыней выдавало в нем жизнь. Хосок привычно подошел, сел на стул у кровати и, не говоря ни слова, взял отцовскую руку в свои. Она была теплой. Это всегда немного успокаивало. — Привет, пап, — прошептал он. Чонгук застыл на пороге. Весь воздух, казалось, вырвало из его легких. Пятнадцать лет. Пятнадцать лет он носил в голове образ шестнадцатилетнего мальчика — то сияющего, то жестокого в своей лжи. А перед ним лежал мужчина. Следы времени на лице, которые должно было бы знать его. Следы усталости, которых там быть не должно. И та же, все та же, невыносимо знакомая линия губ, бровей, ресниц... Он сделал шаг. Потом еще один. Будто двигался по тонкому льду. Он не смотрел на аппараты. Он смотрел только на лицо. И мир вокруг поплыл, растворился. Он больше не слышал писка мониторов. Он слышал смех. Чувствовал тепло той же руки в своей. Видел, как эти глаза, сейчас закрытые, смотрят на него с обожанием, а потом — с ледяной решимостью... Он... совсем не изменился. И изменился до неузнаваемости. Воспоминания нахлынули неотрывным, болезненным потоком. Не абстрактные «мы любили друг друга», а конкретные, тактильные: вес его головы на своем плече во сне, запах его шампуня на своей подушке, вкус его губ после тренировки, смешанный со сладкой газировкой... И грохот разбивающихся в их комнате вещей. Тишина после. И щелчок замка. Он не знал, сколько простоял так. Время в палате текло иначе. Хосок, уткнувшись лбом в край кровати рядом с отцовской рукой, незаметно задремал, измотанный эмоциями. Вечерний свет из окна сменился густыми сумерками, окрасив стены в синеву. Чонгук очнулся от тишины. Писк аппаратов стал громче. Он взглянул на спящего подростка, на бледное лицо Чимина, и что-то в нем, какая-то старая, давно замурованная часть, дрогнула и рассыпалась. Без мысли, без разрешения самому себе, он сделал последний шаг к кровати. Наклонился. И губы его, сами по себе, коснулись горячего, неподвижного лба между растрепанных черных волн. Прикосновение длилось долю секунды. Оно было нежным, прощальным и одновременно — молящим о возвращении. Он резко выпрямился, чувствуя, как кровь бросается в лицо. Что он наделал? Он оглянулся на Хосока. Тот не шевелился. — Просыпайся, — голос Чонгука прозвучал хрипло, чужим. Он потрепал Хосока по волосам, слишком грубо, пытаясь скрыть собственную панику. — Уже поздно. Хосок вздрогнул, поднял голову. Его глаза были мутными от сна. — Что? Уже вечер? — он с трудом сообразил, где находится, и на лице его мелькнуло раздражение. — Ты почему меня не разбудил? Он встал, потянулся, бережно положил руку отца под одеяло. — Пока, пап, — сказал он уже в дверях, и его голос снова стал твердым. Чонгук на секунду задержался. Его взгляд скользнул по неподвижному лицу на подушке. — Пока, Чимин-а, — прошептал он так тихо, что слова растворились в гуле аппаратуры. И это имя, произнесенное вслух после стольких лет молчания, обожгло ему губы сильнее, чем тот нелепый поцелуй. Они вышли, оставив за собой комнату, наполненную тихим гулом машин, следящих за жизнью, и тяжелым, невысказанным прошлым. Дверь палаты закрылась за ними, отсекая мир тихих аппаратов и неподвижного тела. В коридоре, под ярким, безжалостным светом люминесцентных ламп, реальность навалилась со всей своей бюрократической прозой. Чонгук на секунду прислонился к стене, пытаясь заглушить внутреннюю дрожь. Ему нужно было действовать. Сейчас. Пока эмоции не размазали все в кашу. Он выпрямился, повернулся к Хосоку. Подросток стоял, уставившись куда-то в пространство между кафельными плитками, его плечи были ссутулены под невидимой тяжестью. — Иди, подожди в машине, — сказал Чонгук, стараясь, чтобы его голос звучал нейтрально, но получался лишь устало-повелительным. Хосок медленно перевел на него взгляд. Усталость в его глазах тут же сменилась знакомой, едкой искоркой вызова. — Что, приказы уже пошли? — он фыркнул. — «Иди туда», «сиди тут». Я тебе не собачка на посылках. Чонгук сдержал раздраженный вздох. Он не собирался ссориться с ребенком в больничном коридоре. — Мне нужно поговорить с врачом, разобраться со счетами, документами. Это займет время. Тебе будет скучно и холодно стоять здесь. В машине теплее. Вот и вся моя «команда». — Ой, какая забота, тронул до слез, — язвительно протянул Хосок. — А со счетами мы сами как-нибудь разберемся, когда папа очнется. Не переживай, мы не нищие, у нас свои деньги есть. Нам твои не нужны. Так что можешь свои «формальности» оставить при себе. Это было сказано с такой яростной, подростковой гордостью, что Чонгука на мгновение передернуло. Он смотрел на этого мальчишку, который из последних сил выставлял напоказ свою независимость, и чувствовал не злость, а бесконечную усталость от этого спектакля. — Мне плевать, что ты там думаешь про мои деньги, — отрезал он, и в его голосе впервые за этот вечер прозвучало резкое, нетерпеливое раздражение. Он устал. Устал от шока, от воспоминаний, от этой стены непонимания. — И мне плевать, нужны они тебе или нет. Пока он здесь лежит, а ты проживаешь в моем доме, я буду делать то, что считаю нужным. Ты можешь принимать это или нет. Это твое дело. А сейчас — в машину. Я не буду повторять. Его тон, низкий и окончательный, казалось, на секунду сломал броню Хосока. Подросток замер, губы его дрогнули, будто он искал еще более едкую отповедь, но не нашел. Вместо этого он лишь бросил на Чонгука взгляд, полный чистой, немой ненависти, развернулся и зашагал к выходу, демонстративно ткнувшись плечом в дверь, прежде чем та открылась. Чонгук смотрел ему вслед, пока тот не скрылся. Он глубоко, с усилием вдохнул, пытаясь сбросить напряжение с плеч. Потом повернулся и направился к стойке регистратуры, отключая эмоции и включая холодную, деловую логику. Разговор с администратором был быстрым. Страховка Чимина покрывала экстренную помощь, но не долгосрочное пребывание в палате такого уровня и целый ряд процедур, которые врачи считали необходимыми для поддержания состояния и потенциальной реабилитации. Цифры в предварительном счете были внушительными. Чонгук, не моргнув глазом, достал карту. — Оформляйте все на меня. С сегодняшнего дня. И мне нужно видеть все планы лечения. Сейчас. Пока девушка оформляла документы, он потребовал встречи с лечащим неврологом. Полчаса спустя он выходил из кабинета с тяжелой головой и папкой медицинских заключений под мышкой. Прогнозы были расплывчатыми, термины — пугающими. Но теперь у него была информация. И чувство, пусть и призрачное, что он хоть что-то может контролировать в этом кошмаре. На улице уже давно стемнело. Его машина стояла под фонарем, и в салоне, на пассажирском сиденье, сидел Хосок. Он не смотрел в окно. Он просто сидел, уставившись в пустоту перед собой, сжавшись в комок. В свете фонаря он выглядел не наглецом, а просто потерянным ребенком. Чонгук сел за руль, швырнул папку на заднее сиденье. Завел двигатель, чтобы включить печку. В салоне повисло густое, неловкое молчание, нарушаемое только урчанием мотора. — Ну что, раздал все свои миллионы? Купил себе спокойную совесть? — наконец процедил Хосок, не поворачивая головы. Но в его голосе уже не было прежней едкой силы. Был лишь выдох, полный усталого сарказма. Чонгук не ответил. Он просто переключил передачу и тронулся с места, увозя их прочь от этого места, где в белой палате лежало их общее прошлое и неопределенное будущее. Ответ был бы слишком сложен, а сил на новые битвы не оставалось вовсе.***
А в глубине, куда не доходил свет и звуки, Чимин барахтался во тьме. Она была густой, как смола, и непроглядной. Но сквозь нее, искаженный, будто проходящий сквозь толщу воды, пробился голос. Знакомый. Такой знакомый, что от него сжалось что-то глубоко внутри, в забытой, самой важной части души. Голос звал его имя. Нежно. Тихо. Он попытался двинуться на этот звук, выбраться из липкого плена. Но ноги не слушались. Он не мог даже понять, где они. Он был лишь сгустком испуганного сознания, затерянным в пустоте. Но голос был там. Он звал. И Чимин, не помня почему, но отчаянно желая этого, пополз на ощупь в ту сторону, откуда он доносился. Куда — не знал. Просто вперед. Прочь от темноты. На зов.***