ID работы: 9674626

Жужу

Гет
NC-17
Завершён
10
автор
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 0 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Люси тогда была ещё совсем маленькой: в детском незнании и беззаботности белых ночей прогуливала своё пятое пышное лето, ловила в приветливо раскрытый капкан ладошек летний снег шумевших в долгих аллеях тополей, скакала и билась дикой егозой в росном разнотравье близко разлившейся от берега до берега реки и плела под цвет и настроение платья венки для себя, для матери и отца. Люси вилась по округе любимой и единственной мягкому родительскому сердцу бабочкой-однодневкой за пределами отчего дома, играючи гонялась босиком по горячей гальке с охотничьей вислоухой Матильдой, ощенившейся на душном сене две недели назад, была большой подругой муравьиных ферм и замков.       Люси тогда была ещё совсем маленькой: качалась по полевым оврагам дурным пасхальным кроликом, выпутывала из натянутого обеденным столом паучьего логова жуков и стрекоз, красила щёки сладкой пыльцой и ей же, собранной в корнях отросших волос, изгибах запястий и коленках пахла, переодетая и строго уложенная спать ровно в девять. К восьми на поблёскивающую бледным золотом укатывающегося солнца террасу её звала кухарка, страдальчески хватаясь за голову каждый раз, когда у возвратившейся маленькой госпожи оказывались распороты вдоль и поперёк розовые детские пяточки, наново разбиты не зажившие коленки, разорвана юбка нового платья и свежие волдыри крапивы, разлетевшиеся тайными узорами от кистей рук до локтей.       Люси тогда была ещё совсем маленькой: смешной, неуклюжей, угловатой и совершенно неправильной; стояла и цвела с голыми плечами, зацелованными бледнеющими пятнами веснушек, с капризно морщащимся носом, молочными зубами и узкой щёлочкой между резцами, которая так долго не давала ей никакого покоя — улыбалась маленькая госпожа лишь украдкой, до лёгких ямочек. За пределами давящей коробки четырёх стен маленькая Люси неизменно оставалась просто Люси: парила дивной птицей синего леса над землёй, прогретой от мерзлоты и высушенной после ливней, далёким от неё зверем — дурной прыткой мартышкой, не видимой ни разу в жизни, — воровала по саду яблоки, пряча в подоле цветастого платья.       Люси тогда была ещё совсем маленькой: вычитывала из заумных взрослых книг тайные морские записи о чудищах с рогами на головах, восхищалась ими со всей неземной детской любовью, мечтала повстречать как-нибудь в заливах голубых вод, а там как повезёт — то ли проткнёт насквозь, нанизав жемчугом на нить, то ли исполнит все тайные желания на простой счёт. Просто Люси любила любую воду — чёрную, зелёную, голубую и синюю, — бездумно вымачивая ноги по колени и края вьющегося под ветром подола в уютном прибрежном мелководье, и там же мутила топким илом воду, подражала лягушачьей песне звонким детским голосом и таким же невинным откликом провожала бегущих по течению мальков.       Люси тогда была ещё совсем маленькой, но по праву статуса своей семьи, отца и матери, глубоко упрятанная и упакованная вместе со своей неприглядной худобой в аристократичное платье с мятными кружевами на рукавах и обложенном воротничке, где ей приходилось ютиться на высоких празднествах голубых кровей и держать забитой в клетку эту вольную простушку Люси. Маленькая госпожа покорно носила на себе выстиранный цвет ангельских крыльев, кропотливо вязала детскими руками под рёбра тугой пояс, тянула на белые гольфы туфли из битого стекла и, обрисованная ликом фарфоровой куклы, превращалась на раз-два в ту самую маленькую госпожу, которую так любовно ожидал каждый раз отец.       Люси тогда была ещё совсем маленькой, но точно знала, что она из славного рода известной семьи, засчитанная не для галочки единственной наследницей, желанным и послушным ребёнком, бессовестно вобравшим в своё тело и шумную голову лучшее, что только могли предложить и безвозмездно отдать отец и мать — вложили на её подкорку лучшее, чтобы после его же и забрать. У маленькой госпожи нет отличий от родителей: та же кровь и плоть, белизна детской кожи, солнечный цвет густых волос, где терялись вплетёнными заколками водные лотосы и кувшинки, горькое дно стекляшек глаз, невинность чистого лица, так умело сменяемая сущим лисьим озорством, нюх на опасность и шелест печатных бумажек.       Люси тогда была ещё совсем маленькой, но верила отцовским словам, беспрестанно твердящим, что она — достойный представитель своей семьи, потому так гордо расправляла костлявые птичьи плечи, не стыдясь россыпи по лопаткам солнечных поцелуев, вольно держала подбородок, стянув лицо подкожными кукольными нитями, и вместе с матерью радушно встречала отцовских гостей. Маленькая госпожа училась грации и точёной изящности, часами репетировала перед высокими зеркалами кроткие поклоны светлой головы, меткие и убийственные взгляды, пропитанные голубым ядом усмешки, ловчилась так легко и уверенно подавать свою маленькую напудренную руку, спрятанную в лёгкую узорчатую перчатку.       Люси тогда была ещё совсем маленькой: покорно сидела за отдельным столом с такими же обречёнными маленькими леди, держала осанку и подбородок, но не успевала за собственными мыслями, раз через раз бьющими молотом по вискам — моей маленькой госпоже очень жаль те семьи, где несколько детей, очень жаль, потому что один для галочки, а остальные в запас. Маленькой госпоже жаль и старших, и младших, но ничуть не жаль саму себя, ведь она в своей семье единственная, в ней никто не разочарован, ей не ищут замены, её не думают смещать в сторону или уничтожать — она само прелестнейшее очарование, которым так крепко дорожит влюблённый всей своей душой отец, подписывая дорогие бумаги её именем.       Люси тогда была ещё совсем маленькой: прослеживала по своему воображению плавный изгиб ветра над головой, бросала точные птичьи взгляды через плечо на мать и, перехватывая её мягкий взгляд и тень адресованной улыбки, продолжала держаться подобно ей, пускай и не видела той же жажды полевого разнотравья, которое жглось в самой Люси прямо сейчас. Маленькая госпожа не будет капризничать, не поведёт и бровью на шум и гам, наполнивший террасу, не станет с криком гоняться за той одурневшей вислоухой Матильдой, а посмотрит косо, с тоской; Люси, обращённая в гордость семьи, знает, что вечером мать остановит её на ступенях дома, скажет, что маленькая госпожа сегодня была удивительной, что она любит её и хочет, чтобы Люси выросла свободной в своём выборе.       Люси тогда была ещё совсем маленькой, когда отец отчего-то спешно отказался от бумажной работы, от запримеченной охоты с близкими друзьями семьи и низкорослыми породистыми псами, вьющимися верёвочными петлями меж ног; Матильда была его любимицей, без неё идти не хотел, но отчего-то с радостью подбирал ей замену среди её же прозревших щенят, выбрал. То ли Жэк, то ли Джек — маленькая госпожа отчего-то не распознала, но на особенном малыше уже с дня три висел подправленный под размер лёгкий кожаный ошейник; маленькая госпожа не волнуется — знает прекрасно, что отец не сравнит её с дурной Матильдой и не выберет замену, ведь выбирать не из кого, а если и будет, то Люси попросту не позволит.       Люси тогда была ещё совсем маленькой и не знала, как правильно точить когти, как правильно скалить клыки, как правильно ломать других, спешно добиваясь своего, как манипулировать, затевать опасные игры, неподвластные детскому мозгу и рукам, как уничтожать и стирать в пыль, но это тонкое искусство с расчётливым любопытством постигала с примера отца моя маленькая госпожа. Следила очарованными глазами за его движениями, жестами рук и тела, за интонацией голоса, скользящей тонкими червями вместо крови в венах, за его фигурой и небрежно сброшенным фарсом, за походкой властного мужчины, за искажёнными эмоциями проклятого зверя в людской шкуре и впитывала в себя подобно тому полевому разнотравью.       Люси тогда была ещё совсем маленькой, но привычный ей воскресный вечер, повторяющийся дважды каждый месяц, тихо обрывался блестящими нитями куда-то вслед за солнцем, а моя маленькая госпожа, окружённая роскошью нового платья и знаменем своей семьи, отпечатанным на запонках отцовской рубашки, послушно продолжала изнывать от безделья, ждать и выжидать дочерью умелого охотника. Отец продолжал успешно верить, что юная дочь растёт идеальной и лучшей по его законам и правилам — ослепляющая гордость брала его в клещи и поливала ушатом студёной воды каждый раз, когда он перехватывал чужие взгляды, брошенные на лицо, руки и в спину своей бесценной маленькой госпожи, ведь то рос подобный ему лис с голодным сердцем и звериной шерстью под кожей.       Люси тогда была ещё совсем маленькой, когда отец в подарок матери за прожитые бок о бок годы, за все донные ямы, пройденные рядом с ним за руку, за все залеченные терпкими травами раны, за исцелённое сердце, за веру в его дело, возведённое из-под земли, за истинные чувства, преданность, любовь и за Люси — его любимую звериную постать с людским лицом, — привёл молодую вороную лошадь. Та была беспокойна и горяча, напугано стреляла красными глазами, полными дорожной пыли, во все стороны, раздражённо переступала по укрытой летним снегом плиточной дорожке и, потрясая шёлком рассыпанной гривы, давилась мундштуком натянутого поводья; у маленькой госпожи потерялись в тот вечер все мысли.       Люси тогда была ещё совсем маленькой, но знала лошадей — свободных беспарусных кораблей зеленеющих равнин и синих лесов, — только по плетённым золотыми, серебряными да морскими нитями книгам с аккуратно подшитой атласной ленточной, служащей закладкой, знала их по сладким сказкам, подслушанным голосом кухарки, когда та усыпляла вечерами своего конопатого сына. У маленькой госпожи под звериным сердцем жил наивный сборник необузданных пожелтевших страниц, полных очерками о крылатых кобылах, красящих облачный округ скорого заката в зефирные цвета, и тех кобылах, что держат на лбу высокий рог морского чудища, исполняя заветные желания самых послушных девочек.       Люси тогда была ещё совсем маленькой, когда отец подозвал её знакомым «Люси, свет очей моих», одобрительно покивал головой, пока она с сокрытым любопытством и расторопностью сбегала вниз по ступеням, а после по-свойски поднял над землёй, своей сильной рукой притянул её маленькую детскую ладонь и оставил родимым пятном на лбу дикой вороной кобылы. У моей маленькой госпожи в тот дивный вечер трепетало всё её существо — как человечье фарфоровое лицо, так и звериная шкура, глубоко запрятанная под обрубки людской кожи; мать подошла тихо, счастливо прижалась сбоку, уронив голову на плечо мужа, и одаривала поочерёдно то его, то маленькую дочь, то полюбившуюся ей с первого взгляда кобылу истинным семейным теплом.       Люси тогда была ещё совсем маленькой, но горели томным чёрным огнём стекляшки глаз, дребезжало напуганной стрекозой сердечко и морозным холодом дрожала под перчаткой вся выбеленная рука, пока лежала и несмело оглаживала ухоженную дикую шкуру растопленного гуталинового неба, растёкшуюся сквозь расставленные пальцы длинную чёлку, настороженно прикрытые глаза с паучьими лапками ресниц. У маленькой госпожи все её вольные мечты с девочкой-простушкой, обозванной просто Люси, отражаются в первом робком прикосновении — моей маленькой Люси выйти вместе с вороной кобылой в поле, наплести ей в гриву гербарий свежих цветов, напоить в ильном мелководье, провести всеми известными тропами и надолго потеряться вместе.       Люси тогда была ещё совсем маленькой — тем идеально волшебным ребёнком, сердечно сотканным из жемчужных нитей светлого воображения, когда виделись ей в тени деревьев остроухие эльфы, когда пыльцу в цветы из маленького мешочка подсыпали длиннохвостые феи, когда в воде жила русалка, получающая людские ноги только в полнолуние, когда дворецкий виделся тем сварливым мышиным королём, обращённым няней-крёстной-ведьмой. Люси была тем идеально зачарованным ребёнком, который хранит секреты гномов, ворующих яблоки из их сада, который провожает до тенистого оврага змеиного полоза, потерявшего свою корону на гербе их семьи, который мог решиться без объяснений и причин назвать дикую вольную кобылу Жужу, просто Жужу, моя милая Жужу.

***

      Люси тогда было почти четырнадцать лет: в вихрастой светлой голове поёт всё тоже лягушачье мелководье с вьющимися по ильному дну мальками, по босым ногам с лаской и небрежностью бьют высокие жгучие травы, на затылке вместо короны и диадемы держится венок свежих одуванчиков, на ладонях старательно затёртые солнечные пятна пыльцы. У маленькой госпожи неизменно гордо расправленные плечи с веснушками, зализанными въедливой белой пудрой, растрёпанные кудри выгоревших до статной белизны волос, лёгшие пустынным водопадом ниже лопаток, всё тоже невинное детское лицо со строгим изломом бровей, с удовлетворённым взглядом горящих лисьими пожарами глаз, с отцовской усмешкой на губах.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, и в отчий дом, ставший ей темницей высоких белых стен — и ей нет дела, что в темнице нет таких же широких окон и всегда отворённых дверей, — с занятной лёгкостью переобувшись из дурной простушки, выгулянной в ветреном поле, в отцовскую гордость, возвращается кошачьей походкой уже моя маленькая госпожа. Настороженно вымывает в саду босые ноги от грязи, крови и цветочных лепестков, тянет повыше острой коленки чулок, мастерит на лодыжке застёжку туфель с атласным бантиком на округлённом носу и, смывая с лица всё цветное разнотравье, второй кожей сбрасывает с головы и венок, выкрасивший ей в солнце руки.       Люси тогда было почти четырнадцать лет: она помнит и всегда держит осанку, подбородок, торопливо прячет руки с пятнами одуванчиков под кружева перчаток, растирает и расправляет острые заломы на юбке платья и выдирает с корнем из головы ту тысячу и одну навязчивую мысль, когда предстаёт перед покоями давно захворавшей матери — сама по себе зеленеет, сереет и чернеет в лице, сливаясь с горькими мёртвыми тенями, заполонившими каждый коридор и двери. Окна в доме больше не открывали, виня во всей болезнях добродушной госпожи этот проклятый сквозной ветер, плотно зашторивали окна, чтобы свет не бил разорванной картечной дробью в пыльные женские глаза, готовили лишь лучшие блюда, какие, как помнила маленькая госпожа, подавали только в те отсроченные встречи с друзьями семьи.       Люси тогда было почти четырнадцать лет: мать в обеденный зал сначала приводили слуги, держа под обе руки, садили, окружали заботой и трепетом, а после, завидев эту жестокую смертную слабость тела и разума, по приказу отца и самой матери, разом перестали; отныне за столом сидели только двое — маленькая госпожа смиренно молчала, не плакала, не устраивала громких сцен и вроде бы всё здраво принимала. Маленькая госпожа знает, что мать смиренно и безвольно гниёт под ворохом пуховых одеял, глотает горькие настойки со змеиным ядом, читает обрывки известных ей молитв шёпотом и прячет все свои тяжкие вдохи-выдохи, смешанные с жаром и запёкшейся чёрной кровью, в ладонях.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, но она видела каждый раз ту преданную минуту, когда мать притягивала к себе вместе со скомканным клетчатым платком чуждую маску лжи — играла так, как никогда не играла и никогда не умела, потому что на пороге её помутнённым взглядом прослеживалась та плавная линия детского лица, рук, тела единственной дочери. Маленькая госпожа любила видеть мать, кротко улыбаться ей, держать за руки и молчать обо всём на свете, но не любила тот ершистый страх, что просыпался каждый раз, когда дверь за спиной с протяжным скрипом закрывалась — опускались гордые птичьи плечи, дрожали побелевшие губы, чахли вместе с матерью глаза и руки, лишённые ласки её рук, теряли всякий покой.       Люси тогда было почти четырнадцать лет: в окно косо и часто бился промозглый ливень, ржавели под окном моей маленькой госпожи любимые чайным летом сады, мёрзли и замерзали в фигуристых клумбах цветы, глядя на дождь и бессовестное стальное небо подгнивающей коркой голых стеблей, пока дома под ритмичный рокот печатной машинки и стук отпечатанной короны на договорах неизменно и безвозвратно замерзала сама добродушная госпожа. Маленькая госпожа громко злилась и негодовала прямой дорогой с того дня, когда ей впервые запретили навестить мать — просто не пустили, просто не открыли дверь, просто не позволили сказать привычное «Здравствуйте, матушка», просто остервенело отбились от её рук и голоса, потушенного огарком свечи в отцовском кабинете.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, когда отец впервые дал понять, что его гордость и убеждённость, что маленькая госпожа, его милый покорный лис со звериной шкурой под кожей, не идеальна — как только посмела ослушаться его приказов, как только смогла поднять крик, переполошивший дом высоких белых стен, да и кто позволил ей противиться и иметь на что-то право голоса. Отец говорил совсем немного, больше убивал прицельным укором разгневанных глаз — ему стал ненавидим этот отточенный глубокий взгляд, гордый шаг, расправленные птичьи плечи, ветер в юной девичьей голове, холодный расчёт и очерняющая детское лицо усмешка — такая же невыносимая и раздражающая, как забродившая настойка полыни.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, когда за ней по велению отца постоянно стал кто-то следовать, красться по хищным следам моей маленькой госпожи, умело выискивать в углах и пустых пробоинах стен дома и без сожаления каменного сердца отводить на растерзание в отцовский кабинет — оно никогда не помогало, потому что глубокая лисья постать горела отцовской кровью, не уступая. Отец был для маленькой госпожи нерушимым примером все её осознанные годы, за ним она вилась всюду, засыпала на его коленях, провожала в столовую, когда он пропадал за работой, с невинной любовью встречала, когда возвращался из долгих поездок — маленькая Люси, очарованная им, его голосом, поведением и жестами, была идеальным ребёнком, не имевшим права говорить.       Люси тогда было почти четырнадцать лет: дом примерил на себя чёрные одежды обречённого на смертельную муку вдовца, поочерёдно зажёг по коридорам опалённой рукой молодого дворецкого памятные огарочки свечей в узорчатых канделябрах, завесил ненавистными шелками и чёрным золотом все высокие зеркала, где моя маленькая госпожа когда-то училась поклонам и чувствам, за спиной рисуя фигуру и чарующую позу матери. Она навещала маленькую госпожу часто, помогала освоить уверенный шаг, поклоны, выражения лиц, рассказывала истории своего детства, отрочества и юности, поучала и всегда говорила, что Люси должна сама выбирать то, что ей по душе, потому что для каждого счастье было своим, поэтому она была так счастлива с дочерью и мужем, а маленькая госпожа — на воле с ветром.       Люси тогда было почти четырнадцать лет: она впервые наряжалась в строгие чёрные кружева, опоясавшие разбитое маленькое сердце, никак не могла смыть с лица отголоски кривых извращённых кошмаров, приходивших третий день подряд после того, как за маленькой госпожой больше никто не ходил и не высматривал зорким взглядом в голоде холодных стен — наступил тот ожидаемый исход. Маленькая госпожа не верила в эту неизбежность, неизменно приносила матери в подарок цветы, найденные там, куда бы её никто не отпустил в одиночестве, но она уходила сама с туманами и близящейся осенью; служанка, лично заставшая смерть добродушной госпожи, каждый раз передавала эти цветы, жалела бедное дитя, так бесчеловечно лишённое внимания ещё живой матери.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, когда её не подпустили к стылой могиле матери, остановили у арки в проклятые ржавые сады и, перехватив сильной рукой по линии талии, унесли под истошный крик и мольбы, потому что дайте моей маленькой госпоже попрощаться с матерью, дайте увидеть её, дайте в последний раз прикоснуться, дайте поверить в то, что её больше нет и никогда не будет даже тем размытым отражением в зеркалах. В глазах солёной слезой блестела жалость, но грязно проклятый маленькой госпожой стражник уводил её в дом, терпел каждый второй удар, попавший по коленям и лицу, терпел крик, застрявший уродливой сколопендрой в ушах, терпел свою сердечную боль, потому что у него там камень и всё это просто не его дело, а работа — пусть её забирают служанки и делают всё, что хотят.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, когда от крика и слёз так больно дрогнуло сердце, замерло, а мир вокруг безразлично поплыл мёртвым туманом; отец навестил маленькую госпожу ближе к полуночи, застав бледной и неподвижной у настежь раскрытого окна, и с порога дал понять, что вновь недоволен, вновь глупая дочь опорочила его имя, вновь вынудила его гореть от стыда за своё поведение. Отец знает только один путь к успешной жизни и старости — быть и жить по его правилам, не перечить, не показывать такой же диковинный звериный характер, подавать лапу, когда скажут, и носить кожаный ошейник, как его новый любимец Жэк или Джек; маленькая госпожа впервые задумывается, что лучше бы быть ей этой дурной Матильдой, заменённой кем-то и счастливой.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, когда отец приказал ей быть сильной, запереть под ледяную корку все слёзы и чувства, заменить сердце ломаным куском гранита, замолчать и слушать, что он говорит — маленькая госпожа не может припомнить, тогда ослеплённая своей невинной детской любовью, а всегда ли её отец, идеальный от голоса до позы, был таким чудовищем. Не помнит, но сейчас маленькая госпожа точно знает, что это тот же зверь, переданный ей по крови, безразлично обрывает её руки, вцепившиеся болью и опустошением в строгий отцовский пиджак, он же смотрит сверху вниз с утраченным благословением двух-трёх небес; после отец не разговаривал с маленькой госпожой ни в этот день, ни всю следующую неделю, ни протёкший дождями месяц.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, когда она — тогда не проснулись ещё даже петухи, говоря про новый день, — с истекающей кровью, желчью и слезами дырой в юной груди, туго зашнурованной корсетом не сменённого платья, бросилась прочь из дома высоких белых стен, остервенело затёрла насухо саднящие щёки, небрежно сбросила под дверью туфли. В душе горела праведная обида на всех слуг, перекрывающих ей пути к последним разговорам с матерью, на отца, не сумевшего совладать с тем же звериным характером, который он сам закалил в моей маленькой госпоже, а теперь потерял власть, не смог подчинить, уговорить, запугать и доломал до стойкого желания просто пропасть.       Люси тогда было почти четырнадцать лет: трепалось по утренней росе остриженное садовыми ножницами платье, по ветру — сбитые кудри светлых волос с заколкой цветов водного лотоса, горели красными пятнами голые колени, пылали проклятым родом запонки на рукавах со знаком их семьи; вокруг дома седой дым, плывущий от реки, впереди бледный угол спящего солнца и копна прозрачных облаков. И в этот час маленькая госпожа желает просто пропасть — безоружной, заживо убитой и похороненной рядом с могилой любимой матери, чтобы никогда не позабыть её милое лицо, никому ненужной, самолично отречённой от отцовского наследия, никем не заменённой, необузданной, дикой, вольной.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, когда пропасть хотелось не в одиночестве, а с кем-то, с такой же ветреной и гордой вороной кобылой, которая запомнила её, вынесла из самого детства, для неё высекала из бетонных стен искры, без дела прохаживалась рядом и дышала всем тем же разнотравьем, въевшимся глубоко под корку мозга — маленькая госпожа любила свободу, а вороная кобыла любила её. Вместе с матерью везла тайными тропами, петляла до самой реки и покатого берега, заучила любимое Люси мелководье, овражек в тени и необъятное поле с редкими цветами; маленькой госпожи не было верхом, а с восторгом глядя на то далёкое всё, здесь была просто Люси, которая так небрежно и ласково обозвала вороную кобылу Жужу, просто Жужу, моя милая Жужу.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, когда она, оказавшись напротив запертого амбарным замком стойла, избито и доверчиво смотрела дикой вороной кобыле в чёрные глаза сквозь узкие щели крепко сбитых ворот, не собиралась готовить ни седла, ни упряжи, а только смотрела сквозь туман своих или не своих слёз, пока ей сводило болью худое горло. Маленькая госпожа клянёт сквозь стучащие зубы весь прогнивший мир, потому что твоей хозяйки, моей матери и госпожи этого дома, дурная ты голубая кровь опустевших полей и деревней — ну же, вообрази, возьми и представь себе что-то шире и выше своего унылого бетонного стойла! — больше нигде и никогда не будет, а мне не дали с ней попрощаться.       Люси тогда было почти четырнадцать лет: морозный утренний холод бил гробовым саваном по лицу и опавшим птичьим плечам, пока всё худое и маленькое тело пропадало нерушимым детским доверием к этой дурной вороной кобыле, знавшей все пропащие дороги близких к дому земель, но не знавшей, каково сейчас Люси, с тяжким сердцем умело оседлавшей её в одиночестве первый раз. Дурная вороная кобыла сквозь свист ветра, щекочущего нос и уши, слышит стёртый отчаянный плач, оборванные крики стёртого в кровь горла, чувствует, как меж рёбер вдавливаются острые голые коленки, как в гриву тугими червями заворачиваются дрожащие пальцы и как затихает бессилием потерянная в далёких и родных полях маленькая госпожа.       Люси тогда было почти четырнадцать лет: в голове стучит тот же промозглый дождь, горло и запястья жгут проклятые чёрные кружева и стрекочет в горле кровь пропавшего голоса; вороная кобыла больше не разрезает собой ветер и горизонт — она идёт мягкой рысью, пытается спрятать маленькую госпожу тут и там, но не прячет, забирает с собой и уносит, волей-неволей поворачивая туда, где шумит река и золотыми монетами звенит под копытом галька. Дорога назад тянется долго и вязко, почти бессмысленно и бесконечно, пока не начинают выныривать знакомые изломы дикого поля, змеиные изгибы реки, заржавевший после болезни матери сад — там тихо, маленькую госпожу ещё никто не заметил, никто не потерял, лишь она сама себя решила так отчаянно потерять.       Люси тогда было почти четырнадцать лет, когда руки безвольно повисли, опутанные гривой дурной вороной кобылы — она пахла свежим сеном, солью чужих слёз, ветром и рекой, — всем тем, что было запрещено видеть и желать даже тайно маленькой госпоже, но тем, что так умело доставала для себя просто Люси, вырываясь каждый раз птицей из золотой клетки. Люси видела отломки своего милого детства в чёрно-белых фотографиях: то же ильное мелководье, покатый бережок, поле пышно цветущего разнотравья, голая терраса воскресных вечеров и дом, оставшийся неизменной темницей высоких белых стен, куда её малолетней блудницей вкрадчиво возвращала вороная кобыла со следом детской ладони на лбу, лёгшим ей вечным родимым пятном.

***

      Люси едва исполнилось шестнадцать лет: новое лето, как давнюю подругу-знакомую, встречало её одичавшим полем не пройдённого и не разрезанного её уверенным шагом разнотравья, пока по верхам пёстрыми гудящими пятнами вились хороводы стрекоз и бабочек, пока солнце плавленым янтарём стояло в зените, пока по правую сторону незатейливо переливалась отблесками река, пока ноги сами шли и несли вперёд ломаной дорожкой. Рядом с маленькой госпожой, легко спутанная с чёрной волчьей шкурой, спокойным хозяйским шагом виляла петлями и завитушками, как в ровном почерке самой Люси, вороная кобыла той голубой крови брошенных земель и деревень, часто останавливалась, шумно втягивала в себя пыльный жаркий воздух и трясла лоснящейся гривой.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда она полностью осознала, что не желает быть той идеальной дочерью, которую столько лет себе на замену растил и выхаживал отец, сам того не видя, что послушание в ней лишь детская влюблённость, невинность лица фарфоровая, а под кожей подобный отцу зверь закипает каждый раз, когда что-то идёт не по её избранному плану. Просто маленькая госпожа тогда была действительно мала, боялась отцовского осуждения, огорчённого взгляда и звенящего хладной сталью голоса, ведь он был для неё центром всей вселенной, чем так беззастенчиво воспользовался, но не вышло переделать, потому что она в него такой родилась — с когтями, с клыками, звериной шкурой, сердцем и глазами.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда в голове наполненной ветром, морскими водами и отголосками сказок, услышанных голосом кухарки, стал выплетаться дивный план — бежать! — это он грел её в ржавых садах, перегнивших без рук матери, в зимние метели, когда грохотали забитые окна на чердаке, в проливные дожди, когда туманное будущее маленькой госпожи становилось ещё страшнее. Она, зная своего отца лучше других, верит, что он её не простил до сих пор, пусть и разговаривает, пытается вовлечь в неважные скоротечные сделки, пригласить выпить кофе, поговорить о том, что было раньше — маленькая госпожа не любит такие разговоры, как и не любит вспоминать, что когда-то раньше у неё была мать, сладко спавшая под пуховым, а не земляным одеялом.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда строгие чёрные кружева перестали быть новизной, стали привычными, родными, удобными — маленькая госпожа не прекращала свой долгий траур по матери, которую ей не дали проводить в разрез горизонта и вверх на звёздное небо, изрезала все другие цвета в своём шкафу и объявила, что отныне цвет её жизни именно чёрный. Чёрный — траур, чёрный — свобода, чёрный — Жужу, чёрный — душа Люси и цвет шерсти, которую она носит под человеческой кожей; отец говорит и часто повторяется, что переболит, что трудности временные, что надо прожить второй-третий год и чувства притупятся, но маленькая госпожа не верит ни его словам, ни этому пыльному лету, ни в любовь, которой после смерти матери в нём не осталось совсем.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда дурная вороная кобыла стала для неё лучшей подругой, оказалась отпечатана синонимом желанной свободы, была принята ей за мать и отца, выводя за собой в поля всё дальше и дальше, непременно, пообещав однажды зайти так далеко, откуда уже не возвращаются, и маленькая госпожа не захочет вернуться оттуда тоже. Дурная вороная кобыла протяжно дышала, впаявшись склонённой головой в землю, свежо потряхивала гривой, вычесанной от чертополоха, и с тайной животной привязанностью ловила каждые пять минут горящую под небом девичью фигуру в чёрных кружевах, привычно отстающую на три-четыре метра позади, потерявшись в своей голове.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, и она сокровенно лелеяла надежду потеряться где-нибудь, пока она ещё та вольная и ветреная Люси — маленькая девочка, пока гуляющая своё пятое лето, пока потерявшая в рябиновых кустах только запонки с гербом своей семьи, пока беспечно перетирающая между зубов листочки мяты, пока всё ещё отцовская гордость и вера. Но отец в неё больше не верит, не доверяет сердечных тайн и сокровищ, спрятанных в своём рабочем столе, не называет светом очей, не называет её больше никак и в тишине строит свои планы, ведь маленькая госпожа рождена не просто так, и раз уж отцовского благословения ей не видать, то пусть молит о нём своего будущего мужа — он возьмётся из ниоткуда, прилетит статным орлом, окольцует и выскребет Люси отсюда насовсем сущим зверем.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда отец стал с лёгкостью и непринуждённостью приводить в исполнение свой план — он давал некогда любимой всем сердцем дочери шансы на исправление, много и часто, но всё однозначно портил её характер, перенятый у него же, когда дичилась ошалелой лисицей, глядела исподлобья, кривила его ядовитой усмешкой губы, садилась в кресло напротив без страха и не знала, что такое послушание. Отец ясно ощущал, что былого контроля у него над маленькой госпожой более нет, а может и никогда не было — когда же он, ослеплённый беспрекословной гордостью, упустил момент этого непозволительного расхождения, когда она впервые укусила руку, кормящую её столько лет, когда стала неблагодарной маленькой дрянью и когда он должен был показать свою власть, чтобы усмирить.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда в их дом высоких белых стен вне очередного приёма, проскользнув в дверной проём за отцом высокой чёрной тенью, явился он — будущий муж, будущий мучитель, будущий инквизитор, который с отцовского позволения получит все права над маленькой вольной госпожой, придёт остудить её в плыткой проруби и запереть наглухо в душных покоях, но никак не любить. Маленькая госпожа не верит в любовь, потому что у отца и матери её не было — мать была лишь дорогим украшением, заточённым в изящные редкие кружева и жемчуг, а после таким же новым украшением стала и маленькая дочь, вобравшая, как привык считать отец, всё самое лучшее, что могли ей дать родители и эти разражённые молнией небеса.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда отец, представляя её молодому мужчине с измученным долгой дорогой лицом, приобнял её, как раньше, задержался руками на плечах и после привычно отверг, отстранился, оградился, словно её никогда и не было у него; маленькая госпожа хотела бы устроить сцену прямо сейчас, но промолчала, зная, что всё происходящее сейчас — выгодная сделка, а она — бесценный товар. Маленькую госпожу легко выбрали, примчались посмотреть со всех сторон, примерили рядом с собой напротив высоких зеркал, где она помнила себя репетирующей поклоны и позу матери за спиной, оценили от одного до десяти и, уверенно пожимая руку отца, купили за не названную ей цену — просто пришлась в пору, подошла, оказалась по нраву.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда в первый же вечер ей гордой маленькой госпожой пришлось высидеть долгое время напротив нежеланного всей душой гостя и будущего мужа: она следила за ним хищной украдкой, но под надзором отца подавала руку, позволяла придержать дверь, позаботиться о себе за столом и коснуться пальцами голых белых плеч. Отец не думал скрывать очевидное, и предсказуемые разговоры про обширный край их земли, красоту реки, поля и дивного сада быстро перемешались и перевились в разговоры о скорой свадьбе и о том, что маленькой госпоже — хочет она того, несносная девчонка звериной голубой крови, или нет! — придётся сменить свой горький двулетний траур на подвенечное платье.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда в мозгу чётко вывелось заключение о том, что нежеланные прикосновения чужака ставят звериную шкуру под кожей дыбом, заставляют щетиниться лисьей или пёсьей, жечь изнутри приторным пламенем ненависти — откуда ты вообще взялся, проклятое трижды отребье, пойми, что ты здесь не нужен, побойся гнева одурневшей маленькой госпожи, потому что она страшнее своего отца, поверь уж. Маленькая госпожа в их переговорах не участвует совсем, не видит смысла, потому что права выбирать, о котором так часто повторялась мать, говоря о своей любви, моей маленькой госпоже давать и не собирались, как и она своего доверия в ответ — неожиданному гостю она не отдала бы на сохранение ни своей серьги, ни перчатки, ни сбитой набойки любимых туфель.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда избранный отцом неожиданный гость, занявший своей такой же голубой кровью и телом комнату близ комнаты моей маленькой госпожи, решился очаровать её дорогими подарками, которые несчётными количествами в поддержку сыну и брату стали приходили из его отчего дома — он дарил золото и серебро, шелка и кружева, драгоценные камни, брошенный ей в руки, на подол платья и в ноги новой кометной вселенной, потому что бери всё, что только пожелаешь, непокорная лисица. Маленькой госпоже хочется безумно рассмеяться неожиданному гостю в его самодовольное лицо, одурить усмешкой и безумным взглядом, потому что ты знаешь, к кому явился в дом, с чьим отцом заключил эту бешеную сделку, с кем ты говоришь, оставаясь наедине — она с детства была окружена роскошью, ты её не удивишь ничем, а если хочешь попытаться, то умри.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда заиграла в венах эта дикая необузданная никем кровь — из-за неё маленькая госпожа дотошно помнила все причинённые ей обиды и предательства, из-за неё на зло отцу отказала нежеланному гостью в первом поцелуе и унизила одной только насмешливой позой, из-за неё игнорировала его после, не дарила ни улыбок, ни взглядов из-под томно опущенных ресниц. Маленькая госпожа знает, что это, непременно, её будущий муж, а сейчас же по факту — никто, поэтому так отчаянно доигрывает своё сольное выступление, красит вишнёвым соком губы, цепляет в волосы любимые водные лилии и кувшинки, поправляет чулки и перчатки, прекрасно осознавая, что однажды расплата настигнет её.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда в ближайший из вечеров этот страшный человек, получивший добро на венчание с ней, выискал её голодной дворовой собакой в ржавых садах — насытился вдоволь размытыми обещаниями и дьявольскими усмешками, повёлся за звериной шкурой под людской кожей и сам же покорно озверел, не видя граней разрешённого и запретного. Просто вцепился сильной рукой поперёк тонкого запястья, приказал — права приказывать не было у него ещё, но он приказал, выдыхая холод вечера сквозь сцепленные зубы, — маленькой госпоже, в спешке потерявшей туфли и бесценность собственной жизни, идти точно по его следам, хотя его следов здесь нет, а маленькой госпоже видятся в тумане лишь детские следочки пятилетней простушки Люси, бегущей садом, полем к берегу и реке.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда платье тех любимым чёрных кружев, ставшее родным, рассыпалось тёплым пеплом, уходило куда-то глубоко под землю от собственного бессилия и стыда, пока в полумраке открыто белел тонкой плавной линией изгиб сдавленной всей пятерней шеи, молодой груди со стрекочущей под ней умирающей бабочкой вместо сердца и худых бёдер. Перед глазами безбожно чернело ночное небо, без блеска и далёких лун; маленькая госпожа рвётся в своём невинном детском бессилии и думает, что если бы была луна и было бы то сказочное полнолуние, то обратилась бы лучше волчицей — почуяла бы в себе равную ему, сумасшедшему, силу, опрокинула на спину и замерла с капканом зубов на глотке, пока не перестало биться его сучье сердце.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда зацеловали всю шею с жаром и похотью чужие губы, наставили на ней порочных меток, как напоминаний о некой принадлежности, когда развели собой ноги, беззастенчиво вклиненным между дрожащих коленей, когда притирались поближе одеждой и обнажённым телом, забивая каждую пору, когда шептали на пылающие уши грязные речи, добивающие каждым разом до слёз. Люси давно осознала, что у маленькой госпожи никакого права выбора, обещанного матерью в детстве, нет и никогда не было: была любима, пока слушала и выполняла команды по первому зову, была идеальна, пока не показала свою звериную постать, была названа очаровательной невестой, пока не стала насмехаться по отцовским учениям.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда желание потеряться где-нибудь простушкой Люси с дурной вороной кобылой так легко затмило новое по вкусу желание умереть — неважно, если будет ли больно, неважно, если светлый лик очернится землёй и кровью, неважно, если после прятать в яму под землю будет откровенно нечего, неважно, потому что страшнее осколочков битого стекла, изничтоживших её честь и терзающих неумелое тело, уже не будет ничего. Омерзительно звучит чужой голос, растянутый стоном и хрипом, утонувшими в изломах ключиц, омерзительно зализывает саднящие метки язык, омерзительно пережимают горло и запястья чужие руки, они же омерзительно подцепляют бёдра и тянут к себе поближе, под себя, а омерзительнее всего — собственное бессилие.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда она разом оказалась лишена отцовского благословения двух-трёх небес, права выбора, о котором так часто говорила мать, запонок с гербом их проклятой всеми богами семьи на рукавах и чести, грубо отнятой там, где гуляла своё пятое лето маленькая Люси, воровала из сада яблоки, ловила в ладони летний снег, плела венки для себя, матери и отца и так счастливо просто была. В дом высоких стен маленькая госпожа возвращается с совершенно пустой головой, неся необъятным грузом на плечах чужой пиджак, закрывший собой дыры оборванных кружев; тот, кто назван будущим мужем, придерживает её за белую руку, открывает двери в дом, каждый раз боязно оглядывает её со всех сторон, а не пропустили ли они где какое пятнышко.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет когда наступил момент сердечных откровений с самой собой — ей бы, моей маленькой госпоже, действительно просто взять и провалиться добровольной душонкой под землю к матери, промёрзнуть до белых костей рядышком с её узорной клеткой и скормить себя червям, но маленькая госпожа смолчит обиды, подавиться ими и не пойдёт жаловаться отцу — он не поверит, а может быть это была именно его идея. Отцу маленькая госпожа больше не доверяет совсем, знает, что тот сам на неё в смертельной обиде и помощи ждать неоткуда, поэтому запирается изнутри своей комнаты, закрывает и зашторивает все окна, но свет не зажигает — позорно видеть себя изничтоженной в высеребренных зеркалах и по-прежнему живой.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда в тот же час — ещё не отпели петухи ни новый день, ни смерть чести маленькой госпожи, — она явилась в конюшню вороной дурной кобылы тем же избитым ребёнком, как два года назад, глядела пустыми стекляшками глаз сквозь щели ворот и остервенело сбивала молотком замок; Жужу уже давно была под запретом, как все поездки и прогулки, Жужу была равна дикому характеру и свободе, которой так не хватало маленькой госпоже всегда. Маленькая госпожа знала, что рано или поздно придёт тот день, когда ей придётся стойко решиться бежать — безродной, без фамилии и своего собственного имени, без герба семьи, без драгоценностей и шелков, — просто бежать, в расторопности освободив дурную кобылу, забыв все отцовские приказы, заветы и лицо будущего мужа, застывшее жёлтым воском над ней в прошлый вечер.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда в знакомый туман искрящейся чёрными проблесками реки вороная кобыла уносила её притаившейся дикой рысью, гасила цокот железных подков в нестриженной траве, мягко дышала холодом — ей казалось, что дойти нужно только до залитого тенью оврага, отбиться от русла реки и стремглав броситься прямиков в лес по никому не известной тропе. Люси знает эти тропы, разбито молчит, сдерживая крик под сердцем, потому что ничего уже неважно, пока дурная вороная кобыла уносит её дальше и дальше, слыша, как прежде, все тихие просьбы унести, далеко унести, потерять днём или ночью, потерять просто так и никакой не возвращать в этот дом, а если — может так получится! — вернут живой, то копытом добить.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда над головой пролетела первая стальная пуля, разрезая ветер впереди прямой линией — маленькую госпожу, не найденную в заточении дома, легко отыскали на такой желанной воле, но отпускать не собирались, под крик и свист, под сдёрнутый затвор оружия, под злобу, пережёванную между зубов будущего мужа. Он слишком рано ставит себя наравне с отцом, не терпит непослушания, найдёт, вырвет с корнем всё желания и волю, окольцует и выкует то, что захочется чёртовому сучьему сердцу — маленькая госпожа должна понимать, что она бесценное украшение, ей надо бы научиться смирению, научиться бросаться сущей верностью в ноги, целовать руки и знать своё место.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда специально для ярких красок вечернего заката дурная вороная кобыла, продолжая ускорять свой несносный и бесперебойный бег, ловила своей преданной звериной шкурой каждую предназначенную ей пулю, пускала яд горячей крови и доживала только начатый день мыслью, что до леса и тайных троп оставалось всего ничего, а там она бы легко потеряла маленькую госпожу где-нибудь. Вольное сердце билось роем гудящих стрекоз, пока копыта отчаянно переставали чувствовать под собой землю — она шла уже даже не рысью, едва пробираясь дальше; солнце разгоралось смертельной белизной, когда кобыла, окружённая направленной сталью железа, беспомощно уронила в поле себя и нигде не потерянную, живую маленькую госпожу с именем и гербом на рукавах.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда через день-два будущий муж скоро увозил её в свой дом — маленькая госпожа не помнила, как собирали её вещи в разрисованные красками ящики, как безразлично отпускал её отец ненужной и одинокой, как ржавел вдалеке чудный материнский сад, как горело обручальное кольцо под узорами перчатки. Увозил он мою маленькую госпожу живой, жаль не подстреленной так же, как Жужу, просто Жужу, моя милая Жужу, которую он бросил умирать в поле сущим чудовищем, не знающим, что такое человечность и сострадание,  — не добил коротким выстрелом в лоб, где лежала детская ладонь, ставшая ей вечным родимым пятном, и не дал пощады, оставив чёрным покрывалом дома; этот дом мог бы стать домом и для неприкаянной Люси.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда на шумном празднике в окружении очарованных ею незнакомцев, затерявшегося в толпе отца и мужа, зацеловавшего до красных пятен желанные губы, она стала женой, окольцованной по принуждению, чужой, неверной, впаянной голубой кровью в иной род, где ниже мужа под красным уголком ей выделили незавидное место. Родственники мужа приняли мою маленькую госпожу с немым восторгом, пока она ломала саму себя изнутри — держала по старым урокам гордые птичьи плечи, подбородок, примеряла невинное кукольное лицо, прятала порочные пятна добрачной похоти за кудрями белых волос и обещала, что он пожалеет о том, что не отпустил тогда и дьяволом искалечил душу.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда каждодневные проклятия своего и мужнина рода вошли у неё в ритуал, когда стала отказываться от еды, когда начала игнорировать обращённые к ней слова, когда в голове незатейливо терзала своего самодовольного мужа кинжалом, который он тайно хранил на дне золотой шкатулки — придёт его время, мой-не-дорогой, как и придёт время моей маленькой госпожи обрести желанную волю. Она ещё не мирится с мыслью, что свободы ей не видать, и не довериться ей никогда, потому что где-то в поле чёрной волчьей шкурой гнила Жужу, просто Жужу, моя милая Жужу, которую не пощадили, и теперь проседает её плоть и кости, подарен опустевший череп голых глазниц жукам и личинкам; маленькая госпожа всё ещё иногда просилась к ней, почти по-доброму молила, но неизменно глотала отказ и насмешки.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда проклятая голубая кровь и изголодавшееся лисье сердце снова взяли своё — сдавленным шёпотом она говорила лишь с дикой вороной кобылой, что виделась ей ранним утром уходящей в речной туман, просила у неё таблеток притворного послушания и львиного упорства, чтобы осчастливленной вдовой пережить навязанного мужа. Остаться одной без его кольца, горящего воровским золотом, и его фамилии, приписанной в графах чужой рукой, отыскать на дне бездонного шкафа те полюбившиеся чёрные кружева, в них нарядиться с кроткой улыбкой и несчастной дочерью возвратиться назад в дом родного отца и мёртвой матери, в ржавые сады и поле, где за оврагом поближе к лесу тихо впаивалась под землю костями и сердцем дикая кобыла.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда время, проведённое в мечтах о свободе, дало понять, что пора будить ту некогда признанную отцом звериную постать, разжигать лисьи глаза, примерять клыки и когти, оказываться не любимой и не полюбившей ядовитой змеёй, пригретой рядом на постели, — продолжай, глупый муж, одаривать мою маленькую одичавшую госпожу камнями и шелками, а она тебе кинжал меж лопаток вобьёт с ласковой летней усмешкой. Вернуть бы тебе её туда, откуда взял и где ломал под безбожным чёрным небом, пока не примерила на себя роль средневековой ведьмы, не вшила крестами в запястья горящие руны колдовских проклятий, пока ещё берегла остатки благоразумия и изящно выточенной мести, пока не узнала, как сладка предательская кровь, красящая губы лучше вишнёвого сока.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда она решилась с жадностью и притворством примерять на своё лицо уродливую роль выжившей в кострищах колдуньи, когда стеснённый лёгкими завился райский змей и напел, что надо бы моей маленькой госпоже вспомнить ветер и поле, покатый бережок, ильное мелководье, роящихся пёстрых стрекоз, да и саму себя, обледневшая со всех сторон несчастьями поганка, вспомнить. Открестись ты от неё, глупый муж, отпусти мою маленькую госпожу с невнятным миром, потому что легко сойдёт с ума, так восторженно и прекрасно, выносит в голове отчаянный план, стоящий ей после подземелья, выносит под сердцем вместе с мертворождённым сыном семена цветов смерти, высеет под окно и заставит тебя ими упиться.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда она, наконец, осознала, что будь всё это сказкой, подслушанной голосом кухарки, то та дурная вороная кобыла давно явилась бы к ней с крыльями на боках, ставшими костяным продолжением рёбер, явилась бы с рогом морского чудовища, выросшим точно из родимого пятнышка, явилась бы со звоном зачарованных бубенчиков, вплетённых в льющуюся стылой водой гриву. Но сказка не случилась по щелчку пальцев, а моя маленькая госпожа продолжала жить обесчещенной и заживо присыпанной могильной землёй под узором чужого герба, пока дурная вороная кобыла, пришедшая к ней из-за моря, покорно кормила и согревала собой подземные ходы — вольной пришла в их дом и вольной покинула его.       Люси едва исполнилось шестнадцать лет, когда её так скоро покинуло милое пышное лето, пыльное разнотравье поля и ржавый сад, когда она повела носом и ясно прочувствовала, как закипала на запястьях дикая голубая кровь, когда вклинилась загоревшимся озорным взглядом в распиленные паутиной зеркала и увидела, что внутри неё действительно теплился тот лютый зверь, признанный в детстве отцом. У него чёрная шерсть, навострённые уши, клыки и когти, у него есть сила, а потому вставай, моя маленькая глупая госпожа семи морских ветров, распори приевшееся людское лицо, обернись в жестокую шкуру и уверь своего безбожного отца, что твой зверь хитрее и коварнее, изощрённее и злее, чем он мог себе представить — ты ведь вобрала в себя всё самое лучшее, что могли тебе дать отец и мать под этим разражённым молнией небом.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.