ID работы: 9681648

Территория тишины

Слэш
R
Заморожен
66
Размер:
62 страницы, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
66 Нравится 59 Отзывы 18 В сборник Скачать

7-е января

Настройки текста
— Ко мне в кабинет, — роняет Романов, проходя мимо двери, которая всё ещё не закрывается. Муравьёв удивленно приподнимает брови. Трубецкой сокрушенно качает головой. Муравьёв действительно не виноват. Ну, в этот раз. Хотя, если уж быть точным, виноват, но косвенно. В глазах Романова в любом случае это будет выглядеть так, словно он виноват. У Романова в кабинете голый пол — недавно помытый, пахнет хлоркой. Оба Сергея понимают, что к Николаю Павловичу на ковёр не вызывают просто так. — На кого-то из Сергеев, лейтенанта, — говорит Романов, присаживаясь на край стола и закидывая ногу на ногу, — мне поступила жалоба от представителя рок-клуба; он пожелал остаться анонимным. Романов кажется расслабленным, но поза не соответствует тону, тон не соответствует взгляду, а взгляд не соответствует сути вопроса. — Подавший жалобу утверждает, что был избит, — Романов делает паузу, — представителем милиции в гражданской форме. После личного откровенного разговора со мной этот замечательный человек согласился не подавать официальную жалобу и довериться моему честному слову офицера, что виновный в его избиении будет наказан. Рыбьей мордой Николая Павловича в участке зовёт только Муравьёв, а вот прозвище «Палкин» распространено куда сильнее, и Трубецкой с мстительным удовольствием представляет себе этот замечательный «личный откровенный разговор». Весёлого в этом, разумеется, мало. — Итак, давайте вместе рассуждать, что же нам известно, — говорит Романов, переводя взгляд с одного Сергея на другого. — Так как с момента этого неприятного инцидента прошло уже два дня с небольшим, а рапорт ни от одного из вас у меня на столе ещё не лежит, вы либо друг друга покрываете, либо только один из вас, участвовавший в избиении, знает о том, что оно вообще было, и не счёл необходимым поделиться с товарищем. Оба варианта, разумеется, мне не нравятся, потому что вы не сочли нужным поделиться столь печальным известием со мной, но… я в любом случае уже кое-что знаю. Есть вопросы на данный момент? — С чего вы решили, что этот… возмутительный донос, — ровным голосом спрашивает Муравьёв, — касается именно нас с Сергеем? — Говорить, что у меня должны быть причины, чтобы подозревать вас, — отвечает Романов, склоняя голову на бок, — значит не допускать, что у меня могло и не быть их вовсе. Если вы невиновны, то вы спокойно докажете мне это и причин беспокоиться не будет. Если же виновны — пожалуй, будет уже всё равно, были ли у меня причины подозревать вас изначально. В этой стране не скоро забудут опричнину, если бесконечно напоминать о ней, если возрождать её, всячески поддерживать и заботливо кормить с рук человеческими жизнями. У неё тысяча обличий: тайная канцелярия, третье отделение… Нацепи на Романова шапку, отороченную мехом, прикрепи на бедро метлу и пёсью голову заместо кобуры — не отличишь от славных воинов грозного сумасшедшего царя… Впрочем, сам Романов и есть царь, император даже… Со своим отделом и сворой шавок, готовый застрелить единственного верного пса только потому, что тот единственный раз промахнулся. Такому хочется только броситься в ноги и молить, молить о пощаде, пока тот не сжалится или не прикажет отрубить голову — от отвращения. — В любом случае, — Романов складывает руки на груди и двигается чуть вперёд, — давайте вы мне сейчас расскажете, что вы делали после смены в новогоднюю ночь? — Я поехал к себе домой, — честно отвечает Трубецкой, не отрывая взгляда, — затем лёг спать. В перерыве между «поехал домой» и «лёг спать» была бутылка водки, но об этом товарищ Романов, скорее всего, и сам догадывается. Николай Павлович вообще-то обязан это всячески пресекать и осуждать, но он — человек понимающий. Он может простить Трубецкому бутылку водки, да и много чего ещё может простить и понять, если это происходит не на рабочем месте. — А вы, Муравьёв? Муравьёв мнётся, но потом все-таки находит силы проговорить: — Я поехал к приятелю. — У вас, насколько мне известно, — Романов привстаёт со стула, — большая семья: два брата и четыре сестры, верно? Это если не считать всех остальных ваших родственников… И вы поехали к приятелю? — Я уже несколько лет подряд провожу новогоднюю ночь на дежурстве, — Муравьёв смотрит в рыбьи глаза Романова и пытается передавить того взглядом. — Их никогда это не беспокоило. Мы предпочитаем праздновать Рождество, собираясь все вместе, тем более, что Матвей тоже служит… — Я осведомлен о том, кем работает ваш брат, — сообщает Романов, — благодаря вам я теперь знаю о том, что в советской милиции работает два верующих человека… Нет, вера, разумеется, простительна, она не вредит никому, однако, работник внутренних органов… Вы очень меня удивляете, Сергей. Муравьёв зря начал разговаривать с ним. Болтуны всегда были находкой для шпионов и сотрудников милиции, а Муравьёв — болтун, причём ещё какой. Романов ожидает, но, не дождавшись реакции, продолжает: — Так вот, Сергей… — Романов не просто так избегает фамилий, он путает их, заставляя отвечать того, кто чувствует себя более виновным, — что же нам известно дальше: пострадавший был избит двумя нападавшими. Одного из них зовут Павлом Пестелем, он давний знакомый пострадавшего, второй же — наш Сергей… Павел, насколько мне известно, был знаком с вами обоими. Причём с Муравьёвым — теснее. — Вы считаете, что я способен избить человека? — не выдерживает Муравьёв. — Но я ведь… — Вы, конечно, скажете, что вам бы не позволила честь офицера, — губы Романова растягиваются в почти торжествующей ухмылке, он бросает Трубецкому короткий заговорческий взгляд и с этого момента буравит своим стеклянным взглядом исключительно Муравьёва, — но она почему-то позволяла вам оскорбления старшего по званию, неоднократные высказывания, и… — Я не стал бы избивать человека, — настаивает Муравьёв. — То есть, вы утверждаете, что это сделал Трубецкой, я правильно вас понял? — Романов продолжает смотреть на Муравьёва, и Трубецкой думает, что, если бы этот взгляд был направлен сейчас на него, он скорее предпочёл бы провалиться под землю, чем терпеть эту пытку. — Хорошо, сейчас я пойду к этому субъекту. Скажу, что нашёл его обидчика, и приведу к нему старшего лейтенанта Трубецкого… Вам, Муравьёв, точно не совестно будет? — Товарищ Трубецкой не мог ничего совершить, — уверенно отвечает Муравьёв, — вы сами знаете, что он образцовый сотрудник милиции. Трубецкой закусывает щёку изнутри, потому что от угрызений воспитанной книжками о пионерах-героях совести горло пересыхает. Сейчас — тот самый момент, когда нужно сделать шаг вперёд и сказать «да, это я, товарищ Романов, избил ту сволочь, потому что он врал вам в лицо и заслуживает такого наказания». — Я рад, что вы признаёте заслуги своего напарника, — скучающим тоном произносит Романов, — однако, вы совершенно не помогаете делу. Кого мне, в таком случае, назначить виновным? Кроме вас, Сергеев в этом участке не водится, тем более — лейтенантов. Тем более — непосредственно связанных с господином Пестелем. — Любой мог представиться лейтенантом, — пожимает плечами Муравьёв, — напугать соперника, а Сергей — как вы понимаете, довольно распространенное, имя, оно — одно из первых, которые приходят на ум… — Вот как? — Николай Павлович вскидывает брови. — И кто же тогда скрывался под капюшоном лейтенанта Сергея? Пестель — известная в узких кругах ограниченных людей фигура. Мы давно за ними всеми наблюдаем издалека… Впрочем, сойтись с ним, да ещё и полезть в драку, если мне не изменяет память, могут немногие… Пожалуй, логичным будет предположить, что это… На мгновение кажется, что гроза миновала. Романов ведь определённо знает гораздо больше чем Муравьёв и Трубецкой, но, имея слишком много сведений, слишком легко запутаться. Не хватает гонга. Не хватает ведущего, который своим безучастным тоном спросит: «итак, господа знатоки Сергеи, кто же будет отвечать за ваши проступки?». Сейчас Романов назовёт незнакомое им имя, можно будет, наконец, просто согласиться со спасительной версией и пойти глушить голос совести… -…Михаил Бестужев-Рюмин. Слышно, как тяжело всасывает воздух загнанный в ловушку Муравьёв. — Он хорошо знаком с Пестелем, — как ни в чем ни бывало, продолжает Романов, — к тому же, в коммунальную квартиру, где он занимает комнату, поступил звонок с телефонного аппарата, расположенного в непосредственной близости от подворотни, где в итоге и произошло избиение… — Михаил также невиновен, — Муравьёв бросает на Трубецкого короткий тяжелый взгляд, — и я невиновен. Мы встречали Новый год вместе. Он может подтвердить мои слова… — Значит, все-таки Трубецкой, — заключает Романов обрадованно. — Сергей Петрович, сдавайте форму, ваш напарник утверждает, что вы совместно с Павлом Пестелем, который, насколько мне известно, несколько лет назад разбил вам об голову гитару, избили члена рок-клуба, который, кстати, поддерживают структуры повыше меня и уж тем более — повыше вас… В голосе Романова звучит неприкрытая ничем ирония: — И знаете, что самое интересное? — Николай Павлович подходит к Трубецкому и за плечи поворачивает его лицом к Муравьёву. — Самое интересное то, зачем он это всё утверждает. Он, Муравьёв, представьте себе, решает прикрыть, вы уж извините меня за выражение, задницу и себе, и своему другу. Очень близкому другу, который не раз был привлечен за исполнение некорректной музыки, а также по статье сто двадцать один, но был оправдан. Вы ведь знаете, что это за статья, Сергей? — Знаю, — с нажимом отвечает Муравьёв. — А теперь подумайте, — Романов чуть усиливает хватку на плечах Трубецкого, — что вам дороже: уйти сейчас добровольно, чтобы я не довёл это дело до суда и не добился для вас и вашего друга… близкого друга… строжайшей меры наказания. Трубецкой хочет закричать, но горло сухое, губы тоже, не разлепишь без усилия, а сил не остаётся… И страшно смотреть в глаза Муравьёва, когда видно, как рушатся в его зрачках сталинские высотки, как рушит их Романов, начальник участка, бывший КГБшник… Это страшно, но завораживает. «Раскол» невинного человека на внезапном допросе, на очной ставке, ведь это — именно она, старое, проверенное средство. Она завораживает настолько, что Трубецкой едва не забывает о том, что одно слово от Муравьёва — и лететь им в пропасть вдвоём. — Я… — Муравьёв отрывает взгляд первым. — Было честью служить. Фраза выходит тихая, кривая, неловкая, как из прошлого века. Потому что Муравьёв уже давно, наверное, не почитает службу за честь и только ждал повода, чтобы уйти подальше от них, покинуть чертово перепутье, чтобы двигаться хоть куда-нибудь, и неважно, что дорога, на которую толкнул его Романов, не дорога даже, а тропинка, да даже не тропинка, а примятая чьими-то ногами трава в стороне от многолюдного шоссе. Уходит Муравьёв тоже тихо — никаких хлопков партбилетом о стол, никаких ругательств в сторону Романова, никаких долгих взглядов на Трубецкого — и без того насмотрелся. — Заявление об уходе мне на стол до конца дня, — напоминает Николай Павлович вслед спине Муравьёва. — Так точно, — в голосе Муравьёва Трубецкому чудится усмешка, — товарищ Романов. Без скрипа закрывается смазанная маслом дверь, щёлкает английский замок, отрезая начальника и подчиненного от внешнего мира. И Трубецкому чудится злое шипящее «Тамбовский волк тебе товарищ» вслед уходящему. — А теперь давайте всё-таки поговорим с вами начистоту, Сергей, — произносит Романов. — Вы, безусловно, умный человек… — Мне не о чем с вами говорить, — Трубецкой сверлит глазами дверь. Почему-то хочется как Муравьёв — с перепутья, да побыстрее. Почему-то, когда он не смотрит, становится проще. Так и надо — с головой в омут, в придорожную канаву, потому что такие, как Трубецкой, не дойдут до конца тропинки, потому что те, кто шагает по ней, не захотят видеть его в своих рядах. Потому что он сам не знает точно, способен ли на неё шагнуть… — Вот как? — Романов клонит голову на бок. — А мне казалось, что общих тем у нас достаточно много… По крайней мере я знаю вас достаточно хорошо. — Я же совершенно не знаю вас, — парирует Трубецкой, разворачиваясь к Романову, — мне не о чем… — Сергей Петрович, прекратите ломать эту высокопарную комедию, — обрубает его фразу Николай Павлович. — Это не комедия, — давит Сергей. — По крайней мере это не смешно. Я собираюсь подать заявление вместе с лейтенантом Муравьёвым… — Что было в этой голове, когда вы с вашей репутацией, с вашей званием сунули свой нос в такое дело? Старший лейтенант! В прошлом — майор Трубецкой! — вдруг срывается на крик Романов. — Как вам не стыдно иметь дело с такой дрянью? От этого крика барабанные перепонки, кажется, должны лопнуть и разлететься осколками стекла, но Трубецкой стоит не шевелясь. Романов затихает также быстро, как и начал, подходит к столу, и наливает из графина воды. — Я не вместе с этой дрянью, — цедит Сергей сквозь зубы, — я никогда не был с ними вместе… — Вы отвратительно врете, — сообщает Романов, отпивая из стакана. — Недавно вы появились в их кругах, но, насколько мне известно, успели побывать там, куда пускают немногих… — Я не буду доносчиком, — Трубецкой отступает от стола на шаг. — И отвратительно меня слушаете, — с сожалением констатирует Николай Павлович. — Разве я предлагал вам хоть что-то? Я лишь проговаривал факты… — Я живу на свете не первый год, Николай Павлович, — Сергей складывает руки на груди, — и требую разговаривать с собой, как, по крайней мере, с равным. — «По крайней мере»... да у вас поистине княжеские амбиции! — в открытую насмехается Романов, наблюдая, как зеленеет лицо Трубецкого. — Кстати, забавно, что вы упомянули о возрасте. Мы ведь с вами погодки, вы знаете, мне всего тридцать один, но я не буду разговаривать с вами как с равным до тех пор, пока вы не перестанете вести себя как пионер-герой, схваченный немцами. Вы не заслужили права так себя вести. — Я не преступник, — четко выговаривая каждое слово, произносит Трубецкой. — Так ведь вы и не на допросе, — пожимает плечами Романов, — и я, да будет вам известно, не немец… хотя, возможно, и они были в моей родословной… — Тогда что вам от меня нужно? Романов как-то по-отечески тепло улыбается Трубецкому, и от этого становится жутко: — Ровным счётом ничего, Сергей. Вы абсолютно свободны. Можно обрадоваться. Можно услышать в этих словах то, что произнесено. Можно верить, что ты и впрямь свободен, что системе действительно от тебя ничего не нужно. Но системе всегда нужно что-то, и почти всегда — больше, чем ты можешь дать. Строительство светлого будущего требует больших ресурсов и великих жертв. Сергей понимает это, но как же тяжело стоять на позиции допрашиваемого, а не допрашивающего. — Сергей, вы же понимаете, что я не зверь, — вкрадчиво произносит Николай, — мне дела нет ни до вас, ни до ваших друзей, пока вы не начинаете борзеть. Я и вашего коллегу не сильно-то хотел выгонять, но все-таки должны же существовать некоторые границы приличия. Трубецкой медленно кивает. — Я не хочу терять образцового сотрудника, — добавляет Николай Павлович, — и не хочу с вами ссориться… Просто держите их подальше от… всяких инцидентов. И постарайтесь больше не попадаться в их компании, тут уже даже я вряд ли смогу вам помочь. Есть вопросы? Вопросы есть, их много: почему так мягко с Муравьёвым, зачем ему панки с их тараканьей жизнью, зачем ему Трубецкой и чем всё это грозит? Но у Романова нет вопросов к Трубецкому. Это ясно как день. В СССР, едва научившись читать, учатся читать между строк, и Сергей владеет этим навыком в совершенстве: вся последняя фраза Романова — лишь длинный синоним короткого звучного слова «вон». — Вопросов нет, — отвечает Трубецкой, и это — короткий синоним длинной фразы «приказ понял, обязуюсь выполнять», хотя приказ не сформирован и четких указаний нет. Вернее, есть, где-то у Трубецкого в подсознании — он сам ещё не знает, где точно, но зато вполне осознает, чего ни в подсознании, ни в сознании, ни в реальности нет — выхода. Стены уютного Романовского кабинета схлопываются над ним с треском ржавого капкана. *** — И только на третий день индеец Зоркий Глаз обнаружил, что в камере нет четвёртой стены! Трубецкой находит Муравьёва в квартире Мишеля, вернее — не в квартире, а в комнате. Находит практически на слух — обитатели этой коммуналки совершенно делу не помогают; у них на кухне идёт передача «Что? Где? Когда?», и это — самое интересное событие во всей маленькой вселенной. Свет не горит. Мишель, кажется, сидит на кровати, притянув к себе колени. — Я-то думал, что вы не придёте, — искренне признается Мишель. — Серёжа сказал, что вас Романов съел. — Давно он так? — интересуется Трубецкой, глядя на рассевшегося на подоконнике Муравьёва, буравящего взглядом голые ветки за окном. — Пришёл с тремя бутылками, вроде, — Мишель упирается взглядом в колени и покрепче обнимает себя руками, — одну я в окно выкинул, но остальные не дал. Дурак… — Дурак, — соглашается Трубецкой. Он не знает, как говорить с ними, и не знает, зачем вообще приехал, нагло воспользовавшись служебным положением для выяснения адреса. Но Мишель вроде ему даже рад. — У меня ничего нет, даже чай предложить не могу, — глухо сообщает Мишель. — Простите, гостеприимный хозяин из меня не очень. — Стул предложи, мне хватит, — милостиво разрешает Трубецкой, оглядываясь на подоконник, где Муравьёв допивает уже, видимо, вторую бутылку. Мишель усмехается — больше половины его кровати свободно, и подоконник рядом с Муравьёвым широкий, добротный, но ничего не говорит — мотает головой в сторону табуретки. От цепких глаз Мишеля не укрывается форма и все ещё сияющие звездочки на погонах, но Мишель не издаёт ни звука. — Почему вы опять молчите? — доносится с подоконника по-детски капризный муравьёвский голос. — Потому что у меня разболелось горло, когда я убеждал тебя не пить, — спокойно отвечает Бестужев-Рюмин, и в его голосе, правда, слышна едва заметная хрипотца пополам с щемящей нежностью, — потому что сейчас нет смысла в словах. Мишель шуршит чем-то на кровати и вдруг направляет себе в лицо луч фонарика как делают дети, рассказывая страшилки: — И потому что, как бы мы ни кричали, Серёж, наш крик всё равно никто не услышит. Мишель улыбается Серёже, но лицо его уставшее, вытянувшееся, неживое в этом странном освещении. В квартире Кондраши он был другим, совсем другим, даже в участке он был живее всех живых. Сейчас, наверное, он кажется таким из-за фонарика, а фраза же — галлюцинация, не более. Полоса света, мазнув по потолку, подползает к лицу Серёжи, развалившегося на подоконнике, огибает его, утыкается в бутылку, потом по полу, по стене подползает к лицу Трубецкого, и дальше Трубецкой видит только что-то яркое. Фонарик у Бестужева-Рюмина мощный — такие не купишь ни в магазине электроники, ни на барахолке. — Слушай, Трубецкой, — свет фонарика чуть подрагивает, — я не знаю, да и знать не хочу, почему Серёжа сейчас так. Ему сейчас «громко». Ему сносит башню. Он может творить… разное. Не мешай, ладно? Фонарик светит ещё несколько секунд, потом выключается. — Что значит «громко»? — уточняет Трубецкой. — Ему кажется, что всё возможно, — поясняет Мишель, — что рок-н-ролл везде, что ещё немного и мы победим в этой войне, и именно он — та самая соломинка, которая переломит спину верблюда. Это… это нормально. Расхожая штука. Он сейчас хочет кричать о том, что он — звезда рок-н-ролла на весь мир. Если выдержит — успокоится, если не выдержит — охладеет ко всему этому. Cейчас с ним разговаривать бесполезно. — Я до-кри-чусь! — сообщает с подоконника Муравьёв. — Могу начать прямо сейчас. — Кричи, — отвечает Бестужев-Рюмин. Муравьёв не кричит. — А вам — «тихо», — зачем-то сообщает вполголоса Бестужев-Рюмин. — Я не помню, чтобы записывался к вам на приём, — обрубает Трубецкой, — и… — И вы считаете, что мне самому не помешал бы психиатр… — Мишель едва слышно выдыхает воздух. — Не очень оригинально, хотя, разумеется, обидно. — Я не… — Вам «тихо», — Мишель каким-то образом умудряется игнорировать Трубецкого, глядя прямо ему в глаза, — вы думаете, что только вы слышите, как тихо вокруг, на самом деле всем бывает «тихо». Это обратимая стадия. Не бойтесь, если вы боитесь именно этого. Трубецкой хочет сказать, что не боится. Ему ли бояться какой-то «стадии», тем более, раз у него «обратимая»! Ему вполне нормально. Он не чувствует себя смертельно больным, у него есть проблемы и посерьёзнее. Они, то есть проблемы, смотрят на него из темноты рыбьими романовскими глазами. Шепчут о том, что нужно оглядываться, сворачивая с освещённых улиц и заговаривая с кем-то. — Миш-ль, — Муравьёв соскальзывает с подоконника, — не раз-зговаривай с ним. У него очень узкий взгляд на жизнь. Знаешь, чего он боится? О-о-о, я тебе сейчас расскажу, чего он боится… — Я не хочу об этом разговаривать, — настойчиво произносит Бестужев-Рюмин. — Я вообще не хочу с тобой сейчас говорить. — А с ним ты разговариваешь, хотя он — трус, — обиженно сообщает Муравьёв. — Знаешь, Серёж, мой пра-пра-… — Муравьёв пытается загибать пальцы, чтобы высчитать сколько «пра», но у него плохо выходит, поэтому он в конце концов машет рукой, и наконец продолжает, — дед на площадь вышел, чтобы всем было хорошо, а его вон, повесили. Его в школе проходят, Муравьёв-Апостол. А дед бежал от советской власти и фамилию вымарал из паспорта. У меня есть чемодан, который от деда остался, и я сбегу, но буду носить свою фамилию и буду петь то, что нравится мне. Если для этого понадобится всех вас… — Садись, Серёж, молодец, пять, — Трубецкой закатывает глаза. — Надейся, что условно. Мишель хмыкает, улыбка едва трогает его губы, но новоявленному Муравьёву-Апостолу этого хватает: — А ты… ты, что, с ним? — Серёж, — без паузы отвечает Мишель, — я считаю, что он говорит дело и я — тоже трус. Давай поговорим, когда ты протрезвеешь? Улыбка у Мишеля спокойная, как и тон голоса, но в нём чувствуется безумная усталость. Он за свои двадцать два, кажется, видел подобные эволюции тысячу раз, и больше они ему не интересны. Ему интересен Серёжа, и ради Муравьёва Мишель, наверное, готов вытерпеть их в тысячу первый. — Мишель, ты ведь не такой, — Муравьёв подобен заезженной пластинке, — нет-нет-нет… — «Дедушка, вы что, Дед Мороз?» — Бестужев-Рюмин округляет глаза, и голос его вдруг проваливается в бас, — «да, мальчик, я существую, и теперь мне придётся тебя убить». — Если даже ты такой, то я не знаю, что будет дальше, — признаётся Муравьёв-Апостол. — Так ведь и никто не знает, Серёж. Совсем никто, представляешь? Трубецкой чувствует, как исчезает из их поля зрения. О нём забывают так, как забывают, что существует за пределами этой комнаты город, который им не рад, что за пределами этого города есть страна, самая большая, которая сделает всё, чтобы их уничтожить, и за пределами этой страны есть огромный мир, который о них никогда не узнает. Трубецкой не испытывает отвращения, когда Мишель тихо обнимает Муравьёва, притягивая того к себе и уговаривая не болтать громко, а лучше — вообще замолчать. Трубецкой прикрывает за собой дверь, чтобы не мешать им, продолжая лихорадочно размышлять: Мишелю, если отталкиваться от его же терминологии — «гулко». Он — буря в стакане. По крайней мере был ей. Тяжело петь, когда каждый из издаваемых тобой звуков не слышен никому, кроме тебя самого, когда они отскакивают от стен твоей наглухо закрытой камеры. Он нащупал стенки этого стакана, наверное, врезался в них с размаху как Муравьёв, одирал костяшки, пытаясь проломить кулаками недвижимые стеклянные грани, и, в конце концов, устал, привалился к стене и зачем-то продолжил петь. Что значит снаружи его крик, звенящий в стакане? Что значат их песни там, где люди могут каждый день безнаказанно слушать Битлз? Ничего, и Мишель боится того, что может однажды это понять, как понимает сейчас Трубецкой. Что однажды, закричав внутри этого стакана слишком громко, он оглохнет, и не будет слышать ничего больше: ни звуков, ни тишины. Мишелю, если отталкиваться от терминологии Трубецкого — «страшно», «безвыходно». И Трубецкому его, единственного из этой шоблы, действительно осознающего почти всё, умного человека — «жалко». Кто бы мог подумать… Дверь подъезда закрывается за ним без скрипа. На Васильевском с наступлением темноты всегда исчезают звуки, все до одного. Зимой это ощущается особенно остро, завораживающе. Трубецкому тихо, однако, Мишель не прав, определяя эту тишину как страх и отчаяние, как одиночество. Трубецкому тихо, но в тишине Васильевского, древней, как город, древнее города, ему как-то по-спокойному тихо. Где-то в тишине Васильевского рождается музыка, где-то в его дворах прячется та самая котельная, с которой началось всё. Сергей поднимает глаза. Окно третьего этажа открыто, и на подоконнике виден силуэт оставленной Муравьёвым бутылки. Трубецкой, кажется, только что понял что-то, но возвращаться в квартиру, чтобы наткнуться на взгляд Мишеля, полный всепонимания и всепрощения, не хочется. Может, Бестужев-Рюмин и не знает о том, что такое — настоящая тишина, хоть и живет в ней. На самом деле, Сергею очень хочется увидеть, как сверкнут глаза Кондраши, когда они встретятся. Когда он почувствует, что Сергей, кажется, его понял как никто из тех, кто борется с тишиной. И им не нужны будут слова, её рушащие… Где-то на периферии маячит силуэт Петропавловской крепости. Эти мысли — роспись под обвинительным приговором. Трубецкой — на свою беду — умный человек.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.