***
Если бы Шань знал, когда и где впервые встретит Хэ Тяня – он бы держался от этого места подальше. Он бы в это время уебал куда-то на другую планету, сраным астронавтом бы стал ради такой дохуя важной миссии. – Малыш Мо дуется? – прилетает хрип в самое ухо, и Шань резко дергается в сторону. Но далеко уйти не дает чужая крепкая хватка на предплечье. Из горла вырывается бессознательный раздраженный рык, и Шань резко оборачивается, чтобы тут же вмазаться в тот самый ублюдский оскал. В те самые холодные глаза. Во все то самое, господиблядьбоже, не видеть бы больше никогда в своей гребаной жизни, вычеркнуть бы из нее, как случайный ночной кошмар, утекающий в предрассветную хмарь. А Тянь уже наклоняется ниже. И ниже. И плотоядно облизывается, как хищник, примеряющийся, с какой стороны лучше подобраться к своей добыче. Шань ненавидит быть добычей. Ненавидит, когда Тянь смотрит на него так. И над этим так совсем не хочется думать, не хочется его анализировать; от этого так хочется малодушно спрятаться и никогда, никогда в своей гребаной жизни по-настоящему не понять его значение. Не хочется замечать, что холода во взгляде Тяня становится на градус-другой меньше, когда он смотрит на Шаня; что стали в низком, глухом голосе становится на центнер-другой меньше, когда он обращается к Шаню. Не хочется знать, что с каждым днем это все только прогрессирует и прогрессирует, не хочется там, за сталью и холодом видеть боль, которая зажигается короткой вспышкой и тут же гаснет, стоит Шаню в тысяча тысячный раз послать Тяня нахуй. не хо-че-тся Но – выбор? Ебучая роскошь, Шаню не предоставленная. – Да срать я хотел на… – начинает Шань взбешенно, и сам не знает, на кого больше бесится – то ли на ебучего Тяня с его вот этим всем, то ли на самого себя. На то, как ощутимо приливает к щекам жар, пока Тянь с каждой секундой оказывается все ближе, и ближе, и ближе. И он вообще знает, что такое ебучее личное пространство? Может, ему словарь подарить? Чтобы потом этим словарем пришибить? – Прости, что ушел вчера. Дела появились, – обрывает его на полуслове Тянь, и Шань уже хочет огрызнуться, потому что – да кому вообще здесь до него дело есть? Ну свалил – и свалил, народная примета вообще гласит, что отсутствие Хэ Тяня – это к счастью, воцарившемуся на ебучей земле. Но слова Шаню, конечно же, никто вставить не дает. – Зато я готов искупить свою вину. Хочешь, ужин тебе пригото… – Травануть меня хочешь? – спрашивает Шань с отвращением, даже не пытаясь скрыть проскользнувший в голос ужас. Несколько секунд ничего не происходит. Они замирают. И весь мир замирает. И Тянь все еще слишком близко, и его рука все еще сжимает предплечье Шаня – кожа к коже, и обжигает, клеймит. И дышать почему-то становится нечем. Кислорода не существует. Легкие отказали. Сердце – в обморок. Дефибриллятор бы, а… А не пошло бы оно все нахуй? Но Тянь наконец разжимает хватку, отступает на шаг – Шань может дышать. Тянь запрокидывает голову назад и начинает смеяться – ебучие легкие опять отказывают. Потому что смех – немного сиплый, немного хрустальный. Кажется, его разбить можно, если дернуться неосторожно. А разбивать почему-то не хочется; Шань не уверен, что хотя бы раз за время их знакомства видел Тяня таким. Искренним. Ребяческим. Вдох стопорится. Сердце запинается. Шань не просил этого, не просил, вашу ж мать; он не хочет этого видеть, не хочет этого понимать. Развернувшись на пятках, Шань сваливает оттуда прежде, чем Тянь успеет прийти в себя и остановить. Если бы Шань знал, когда и где впервые встретит Хэ Тяня – он бы никогда. Вот только он не знал, а теперь жалеть об этом уже неебически поздно.***
Если бы Шань понимал, как часто этот придурок будет заваливаться к нему домой, он бы поселился где-нибудь на другом краю земли. На Северном полюсе, скажем. Хотя Сахара тоже бы подошла. Бескрайние пески и сжигающее заживо солнце? Звучит гораздо круче, чем наличие Тяня в радиусе видимости. – Здравствуйте, госпожа Мо, – широко улыбается придурок своей придурошной улыбкой, и мама Шаня, его добрая, наивная, слишком-хороша-для-этого-гребаного-мира мама тут же тает. Не проходит и минуты, а она уже суетливо носится вокруг Тяня, очень знакомо квохчет и причитает о том, какой мальчик худенький, тощий, и откормить его надо, и он вообще ест хоть что-нибудь? А Шань на все это очень старательно не закатывает глаза – не хочется маму обидеть, – и еще старательнее не вспоминает о том, как часто сам задается последним вопросом. Спустить бы придурка по лестнице – думает Шань. А еще лучше – вышвырнуть бы из окна. От вида его полета ласточкой да по ровной дуге на сердце наверняка бы потеплело. Зато мама в восторге. Мама уверена – у Шаня наконец появился друг. Мама радуется этому так ярко и искренне, что у Шаня в горле – булыжник долбаный и невозможность сглотнуть его так просто, парой слов разрушить ее сияющее счастье. А потом все как-то незаметно для Шаня закручивается, и вот проходит час, и даже второй, и они уже заканчивают ужинать – потому что, конечно же, мама пригласила этого-очаровательного-мальчика остаться с ними на ужин, как же иначе-то, блядь, – и Тянь вызывается вымыть посуду, и, господи, насколько же это сюрреалистично. Тянь. Моющий. Посуду. Но мама с улыбкой соглашается, а Шань только закатывает глаза и складывает руки на груди, опираясь спиной о столешницу в шаговой доступности от Тяня – чтобы, если этот криворукий придурок начнет ронять тарелки, тут же оказаться рядом. Мама же устраивается на стуле за столом и принимается наблюдать. Она смотрит на Тяня пристальным, нечитаемым взглядом, в котором не остается ни следа той домашней мягкости, которой от нее фонило какие-то секунды назад – и Шань не удивлен. Слишком хорошо знает, сколько силы, сколько стали таится в ней за всей ее добротой и лаской. Об этом он всегда думает со смесью гордости и горечи – его мама больше не должна быть сильной. Шань должен быть сильным за нее и для нее. Но в следующую секунду мама уже отворачивается от Тяня, уже концентрирует свое внимание на Шане, и будто бы невзначай мажет все тем же пристально-нечитаемым взглядом по его костяшкам – знает он, какое у нее всегда «невзначай», – и Шань непроизвольно переводит взгляд вслед за ней. И только тогда замечает. Черт возьми. Немного ошарашенно он смотрит на собственные руки, заторможено осознавая – а костяшки-то не разбиты привычно в мясо. Кожа затянулась, скрыла рваные раны из виду, хотя шрамы, конечно, остались, и краснота все еще виднеется. Шань прислушивается к себе. Прислушивается. Со страхом осознает – внутри тоже что-то затянулось. Шрамы, конечно, остались. Шрамы все еще кровоточат. Но… Но. Блядь. Взгляд непроизвольно возвращается к маме – она продолжает смотреть на Шаня все так же внимательно, пристально, но в ее глазах что-то теплеет, так болезненно-светло теплеет, и чувство такое, будто с ее плеч только что кто-то убрал тонну-другую неба, которое на этих плечах держалось. И Шань понимает. К собственному ужасу понимает, о чем она пытается сказать без слов. Да черт же возьми. Лучше бы не понимал. Его мама думает – у ее сына теперь есть друг. А еще она думает – он теперь не одинок. И думает – у него теперь есть, кому довериться, на кого опереться. Думает – теперь есть тот, кто удержит его на краю пропасти, не даст сорваться в саморазрушение, в драки, кровь и черноту. Но самое жуткое в том, что Шаню нечем это оспорить. Желание спустить Тяня по лестнице становится сильнее, но он держится, держится. Он молчит, молчит, молчит. Он тихо глотает его мягкую улыбку, и непривычный свет, который от него исходит, и то, каким юным, сущим ребенком он кажется, стоя здесь, на кухне семейства Мо, моя посуду и отпуская какие-то типично-дурацкие комментарии. Отпуская себя самого. Отпуская поводок, за который всегда себя удерживает, и, господи, почему же от этого так страшно-то, а? А почему эти минуты, пока Тянь такой, хочется продлить на гребаную вечность? Шань закрывает глаза. Не видеть. Не знать. Игнорировать Тяня, пока не свалит, пока не исчезнет с поля зрения, с его орбиты. И не обращать внимание на болезненную вспышку в стальных глазах, такую знакомую, хер знает когда детально изученную – ответную реакцию на тишину Шаня. Блядский нахуй. Но на этом все, конечно же, не заканчивается. Потому что Тянь возвращается. И возвращается. И возвращается. Шань понимает, что все, конец, приплыли, да прямиком на станцию «вам пиздос», когда Тянь в его доме начинает мелькать так часто, что непривычным и неуютным становится не его присутствие, а его отсутствие. Если бы Шань понимал, как часто этот придурок будет заваливаться к нему домой – он бы никогда. А теперь ему остается только беспомощно наблюдать за тем, как Тянь прочно врастает в стены его жизни.***
Если бы Шаню кто-то сказал, что вскоре он даже на работе не сможет спокойно выдохнуть, он бы решил, что перспектива вместо этого сдохнуть, в общем-то, звучит не так уж и плохо. Прекрасная альтернатива перманентному существованию Тяня в его жизни. Вот только даже такая альтернатива – не гарантия. Тянь же не просто мудак, он еще и упрямый мудак. Этот и с того света вытащит, наверняка у него и там связи. Богатенький мажорчик. – Ну и мудак же ты, – рычит Шань взбешенно, основательно выведенный из себя, провалившийся куда-то сильно за край своего далеко не безграничного, сука, терпения. Чистая, концентрированная ярость ослепляет, застилает глаза красной пеленой, и Шань вдруг забывает, что именно Тянь сделал или сказал. Да это не так уж и важно. Тянь же по определению – мудак. И Тянь опять здесь. Опять на работе Шаня, опять напялил на себя этот грязный фартук, который уже называет своим едва ли не гордо. И. Просто. Какого хера? У Шаня может быть хотя бы пятиминутная передышка? Пара вдохов-выдохов, за которым не будут так пристально наблюдать эти сраные стальные глаза с их тепло-холодом, со всем тем дерьмом, в котором Шань отказывается разбираться, которого Шань не хочет. Ведь не хочет же, да? Блядь. Пусть Тянь просто перестанет уже смотреть так. Хотя бы на пять минут. Хотя бы на один выдох, чтобы получить возможность сделать после него вдох. Шань зол. Красная пелена перед глазами, шум в ушах, чешущиеся кулаки – вот это все и остальное, к этому причитающееся. Хочется смазать ублюдку по роже кулаком, но Шань знает, что это не поможет, знает, что в ответку получит гораздо мощнее, знает, кто из них сильнее. Знает. И чувствует себя абсолютно беспомощным. Потому что – а что еще у него есть, кроме этих самых кулаков? Он же никто, и ничто, и звать его никак. Какого хера Тянь вообще к нему прицепился? Весь мир у его ног, бери-не-хочу – а он доебался до рандомного тупого пацана! Какого хера? Какого хера. Ка-ко-го хе-ра – и что Шань будет делать, когда это пройдет, когда Тянь очнется, когда скука схлынет и он поймет, что это того не стоит, что Шань того не… Вдох. Выдох. дыши, идиот, дыши Внезапная секундная паника смазывает злость, тряпкой по грифельной доске, и когда Шань наконец может вдохнуть, когда находит ломаное подобие равновесия, когда возвращается взглядом к Тяню – он почти, почти спокоен. И вдруг выясняется, что Тянь… А Тянь-то нихрена не спокоен. Язвительная насмешливость, еще секунду назад плясавшая по острым углам его лица, уже куда-то скрылась, но оставила после себя не злость или гнев, которых можно было бы ожидать. Шань смотрит на Тяня – и вдруг ему очень, очень хочется провести рукой по груди. Убедиться, что рокочущее тахикардией сердце не прорвало заслон ребер и не вырвалось наружу. Что не принялось скулить побитой шавкой у ног Тяня. – Да, я мудак. А что еще мне остается? – слишком низко, удушающе хрипло спрашивает Тянь, и его губы тащит надломом в горечь улыбки, и боль на его лице, которая пулевыми навылет по взбешенному сердцу Шаня – ее вдруг становится так много, и много, и много, что в ней, наверное, можно было бы утопить весь Китай. – Ты же никак по-другому не… Тянь не заканчивает. Он захлебывается звуком на полуслове, на полуслове срывается, когда хрип окончательно перерастает в рваный шепот. Но Шаню кажется, он все равно слышит продолжение. Кажется, эти невысказанные слова гремят набатом в его ушах. ты же никак по-другому не подпускаешь меня И это нечестно. Тянь не может переваливать вину на Шаня, гребаный, мать его, мудак. И Шаню бы разозлиться сейчас опять, и послать бы, и сделать бы вид, что Тяня никогда в пределах его вселенной не существовало. Вот только посылать не хочется, как и делать вид. И руки дурацкие сами вперед тянутся – приходится сжать их в кулаки и сильнее стиснуть челюсть, чтобы не; чем бы это «не» ни было. Чтобы против воли Шаня эти дурацкие руки не сделали что-то, о чем он потом будет жалеть. Чтобы по его воле не сделали что-то. Но их уже окликают – и Тянь тут же оборачивается, а Шань наконец может дышать. Но Тянь уже находит рухнувшую с него маску, умело напяливая ее обратно – и Тянь улыбается покупателю знакомой искусственной улыбкой, фальшь которой почему-то так редко замечают. Фальшь которой разучился не замечать Шань. Женщина со строгим, острым взглядом тут же едва уловимо смягчается, когда Тянь наносит ей удар этой своей гребаной улыбкой, которую Шань так ненавидит. Ту, другую улыбку, светлую и искреннюю, принадлежащую стенам дома Шаня, принадлежащую их редким минутам наедине, когда Тянь расслабляется на сотую долю своего напряжения; ту улыбку, принадлежащую Шаню, Шань совсем не ненавидит. И какого хера. Какого хера, – мысленно вопит он и сбегает. Сбегает в уборную, где пытается спрятаться от вот-этого-всего, спрятаться от себя самого, и, господи, какой же это тупой, заочно обреченный на провал план. Холодная вода, которой Шань хлещет себе в лицо, помогает мало. Нихрена не помогает, если честно. Вцепившись пальцами в края раковины, он заглядывает в зеркало, и – блядь. Тут же прикрывает глаза, жмурится крепко-крепко, чтобы не видеть этого жалкого, отчаявшегося типа там, по ту сторону. Вдруг приходит понимание, что Тянь-то, конечно, мудак – вот только не он один здесь такой. Не новость, конечно, Шань знает, что умеет не меньшим мудаком быть, вот только никогда не задумывался, насколько мудаком бывает по отношению к Тяню. Но Шань же не просил. Не просил выламывать дверь в его жизнь и сорить там своими оскалами, своими ублюдочными простуженными взглядами, своим всем, забирающимся так глубоко, что хрен вытравишь. не просил Но теперь уже поздно. Не спасешься, не переиграешь, не откатишь к точке восстановления. Шань в раздражении въебывает кулаком по раковине – но только аккуратненько так въебывает, чтоб, не дай черт, не слетела к хуям. Тут же все на соплях держится. А когда опять открывает глаза, взгляд почему-то прикипает к собственной мочке правого уха. К пустующему проколу в нем – к такому же в левом. Очевидный ответ, валяющийся там, в рюкзаке Шаня, с того самого дня там провалявшийся. Все так просто – но почему при этом настолько неебически сложно? Сначала этот придурок без приглашения заваливается к нему домой. Потом заваливается к нему на работу. Теперь заваливается к нему в сердце. На последней мысли Шань спотыкается и ему кажется, что он сейчас сорвется. Развалится. Под пол провалится. Слишком же. Он же не вывезет. Вывезешь, – упрямится то самое гребаное сердце, бессильно-всесильное рядом с Тянем, сумасшедшее, к хуям рехнутое из-за него. Что за херня. Что за херня. Он почти смеется, когда отталкивается от раковины, когда выходит из уборной, когда находит рюкзак. Вот только нихрена не смешно. Не смешно, пока они с сердцем на пару сходят с ума – но рассмеяться все равно хочется, истерично и надтреснуто. Подписать себе этим смехом окончательный приговор. Шань не смеется. Вернувшись обратно в магазин, Шань ничего не говорит, Шань не смотрит на Тяня. Шань пытается сделать вид, что Тяня не существует – и что мелкой дрожи в собственных пальцах не существует тоже. Он надеется, что у него еще есть время, короткая передышка, что, может, Тянь не заметит, или не придаст значения – пусть и не знает, чего из-за последнего будет больше: облегчения или поражения… Но, узнать ему и не придется. Потому что, Тянь, конечно же, замечает сходу. И, конечно же, не собирается делать вид, что ничего особенного не произошло. Он застывает. Застывает на середине движения, такой неловко-нелепый – и это так непривычно, речь же о Хэ Тяне, у него каждое движение отточенное, выверенное, почти роботизированное, а тут он вдруг кажется обычным человеком, и, хэй, вселенная, там ничего не нарушено такими основательными сдвигами основополагающих парадигм? Шаню опять хочется истерично рассмеяться – но Тянь уже отмирает, и он захлебывается рвущимся наружу смешком. Тянь уже движется – шаг, еще один, и еще. Тело напрягается само, вытягивается в острую струну и кулаки сжимаются – если этот придурок сейчас что-нибудь сделает… И придурок действительно делает. Придурок утыкается ему лбом в затылок, больше никак не касаясь, нетипично для себя сохраняя дистанцию, и в этом действии столько беспомощности, уязвимости, столько молчаливого только не оттолкни пожалуйста не оттолкни что Шаню приходится с силой сглотнуть. И не оттолкнуть. Не то чтобы ему хочется. А потом Тянь чуть сдвигается, наклоняется так, чтобы никто не видел, и шепчет, едва-едва касаясь мочки уха с подаренной им же, только что впервые надетой серьгой: – Спасибо. И шепот этот больше не сорванный, не болезненный; шепот этот такой светлый, что сердце Шаня, сволочь-предатель, сладко сжимается. Тянь тут же отстраняется. Тут же отступает. Уходит минута на то, чтобы восстановить дыхание, рыкнуть на сердце, приказав ему успокоиться – и только после этого Шань оборачивается, чтобы бросить взгляд на Тяня. Тот идет в сторону от него, и Шань видит только спину, но этого оказывается достаточно. Потому что впервые на памяти Шаня эта спина не напоминает стальную жердь, впервые Тянь кажется таким расслабленным, впервые его шаги кажутся такими легкими, в них нет привычной тяжести, той самой, из-за которой ощущение, будто в землю Тяня вжимает груз на его плечах. А потом Тянь оборачивается. Тянь тут же, безошибочно выхватывает взглядом Шаня, и его глаза – серебро и нежность, огромная вселенная с ее звездами и ее галактиками, с ее светом и ее болью; вселенная, впервые так уязвимо, открыто Шаню показанная. Вообще весь Тянь в эти секунды открытый настолько, что кажется – нараспашку. Кажется, протяни руку к его груди – пальцы тут же увязнут в крови, сомкнутся на искалеченной сердечной мышце, которая здесь, специально для Шаня. смотри бери все – тебе по тебе и твое И, господи, как же это страшно. Как же неебически страшно. Если бы Шаню кто-то сказал, что вскоре он даже на работе не сможет спокойно выдохнуть – он бы никогда. Что именно никогда, Шань не знает, он вообще о всем остальном мире забывает, завороженно глядя на этого, мягкого Тяня, сглатывая страх и больше не пытаясь усмирить собственное глупое, взбесившееся сердце.***
Если бы Шань мог выбирать, он бы никогда не выбрал Хэ Тяня. Впервые Шань думает: …хорошо, что выбирать не мог.