Все знаки твердят: мои дни сочтены.
Я уйду окровавленным, каким появился на свет.
Было ли моей судьбой возглавлять караван по дороге к смерти?
Я всегда думал, что возглавлю революцию и приведу ее к победе!
Но мой враг поймал меня во сне и наградил проклятием.
Теперь я могу думать только о том, обратимо ли оно.
Когда я иду по долине теней смерти,
Я не могу спать, словно под действием метамфетамина.
Потрошитель подкрадывается, когда я делаю судорожный глоток воздуха.
Я прошу всевышнего простить мне долги.
Когда смерть приходит, моя душа покидает тело.
Меня не встречают ангелы, я не вижу свет,
Должно быть это конец пути - место, где жизнь покинет меня.
Атеистическое пророчество похожее на убежденно неверующих.
Вера — это кража религии, вмененная на мечтателей.
…Да, возможно
Я запутался и нахожусь в пустоте между духовным и материальным.
Интересно, этот мир теней — мое чистилище?
Почему, если я был хоть в чем-то прав?
Принесет ли моя смерть мой конец?
Когда я был совсем юн, парень, я слышал такую историю:
Если ты не выполняешь свою миссию в жизни,
Тебя дают второй шанс на выигрыш.
Возможно ли возрождение для обычного человека?
Сейчас я застрял в королевстве духов, и я не думаю, что я попаду
На небеса или в ад. Я буду отослан назад.
И поэтому у меня будет шанс помочь.
И поступить верно в последний раз.
Мы не ошибемся.
Иногда нужно умереть, чтобы получить еще один шанс.
(«Land Of Shadows» DJ Muggs, Sick Jacken)
Как я ненавижу, когда меня кто-нибудь где-нибудь запирает. Волков нельзя держать в клетке. Они от этого либо сходят с ума, либо перестают быть Волками. Перестать быть мне совсем не нравится. Как и чего-то не понимать. Или не контролировать ситуацию. Я сопротивляюсь. Первые два-три дня в клетке вполне сносно, я отсыпаюсь, читаю, рассказываю Македонскому всякую чепуху, а на четвертый внезапно понимаю, что запас сигарет неумолимо подходит к концу, и начинаю мерить пространство шагами. Крошечное, мягкое, безликое и квадратное, заполненное временем. Временем, которое скалится совершенно одинаковыми минутами, часами и секундами. Закручивает их в спирали, так что невозможно отличить. Показываю ему клыки в ответ. Собираюсь, становлюсь обманчиво расслабленным и даже сонным с виду — готовлюсь к рывку. Чем это закончится и в какой момент, я и сам еще не знаю. Планирую чуть позже, скуривая последние сигареты до фильтра. Раньше меня запирали в клетке одного, но результат был настолько неутешителен, что они перестали экспериментировать. Теперь со мной всегда кто-то есть. И этому кому-то не повезло. Когда я ненавижу, ко мне не стоит подходить близко… если ты не Сфинкс. Македонский в другом конце клетки, очень заметный, смущенный, отчаянно чувствующий себя одновременно лишним и нужным. Он сейчас такой и есть. Выслеживаю его, чтоб себя занять. Удивленно обнаруживаю, что почти ничего о нем не знаю. Ему неприятно. Должно быть, от дыма у него кружится голова, а деться от меня все равно некуда. Точнее, мне от него, потому что делать такое с состайниками мне не нравится, но в карцере больше нечем заняться, кроме как наблюдать и разговаривать. Македонский неосмотрительно молчалив. Когда внимательно смотришь, всегда замечаешь что-то новое. Особенно такое яркое и внезапное. Сквозь сон его руки перебирают позвонки. Они почти плавятся. Распухшие колючки боли уплывают в водосток. Вода льется успокаивающе. Просыпаюсь легко, как будто жаворонок, и чувствую себя прекрасно. Почти не вижу страшных снов… с тех пор, как у нас Македонский. Ни от кого не убегаю. К хорошему быстро привыкают, правда? И перестают замечать. С математикой у меня все хорошо. Складывать два и два я научился в три года, умножать случайность на открытие и постоянство — позднее, но в десять уже умел. Дом научил. Надо чаще смотреть по сторонам… Проглядеть Македонского, это же надо было умудриться?! Поворачиваюсь к нему, разглядывая теперь жадно. Ощущая запах и привкус чуда. Присваиваю. Это просто — чудо должно быть моим. Он пугается, но не сильно. Улыбаюсь и начинаю говорить… Так что он путается в смысле сказанного, я и сам не понимаю, о чем рассказываю. От рассыпающегося по венам чистого адреналина меня несет. Сужая вокруг Македонского круги, я жду ответов. — Я же не дурак, Македонский, я же чувствую. Волки всегда чуют такое. Ну что ты молчишь? Македонский не виноват, что мы тут сидим… Я не виноват тоже. В ответ на его неумелое неправдоподобное бормотание, сбавляю обороты, откликаясь обманчивой мягкостью, отступая на полшага, заманивая его за собой. Мягкие губчатые стены и ни одного окна. Хочется вспарывать обшивку вместе со стенами. Если бы это было возможно, Македонскому рядом не было бы так по пути… Может быть, он смог бы не поверить и уйти. Но Клетка отделяет меня от Сфинкса, рядом с которым сейчас Слепой. Совсем близко. Македонский — ключ от двери, за которой я не был, за которой — небо. Это не нужно точно знать, достаточно чувствовать, чтоб уже ни о чем больше не успевать думать. Выжидая, курю сигарету за сигаретой — экономить бесполезно — они кончатся сегодня. Македонский зеленый от недостатка кислорода, переизбытка никотиновых смол и обилия дружеского общения, успокоенный теплом и пониманием в моем голосе, сбавляет защиту. Я окуриваю его не специально, просто хочется курить… Постоянно. Наш полководец не имеет подобных привычек, давится смогом… стесняясь, кашляет в кулак, но молчит. Влипает в стену и, кажется, учится не дышать, чуть не теряя сознание. Его заботливость и внимательность к другим порой граничит с патологией. Будет мучиться, но молчать, чтоб ни в чем меня такого классного и родного сейчас не стеснить. Чем радостнее и облегченнее он молчит, не ожидая новых вопросов, тем ближе ответы. — Эй, с тобой все в порядке, Мак? Ты бледный какой-то… Я тебя дымом совсем измучил? Хочешь, брошу? И все в таком духе. Пытаюсь позаботиться о Македонском, он теряется — не привык к такому вниманию. Оттаивает, прячет улыбку в высоком растянутом горле свитера. А сам уже почти не прячется. Защитная корка вокруг него трескается очень заметно. Я рассказываю ему то, что увидел и понял. Благодарно. Складываю детали и клочки событий в набросок картинки и вопросы. Он снова пытается закрыться, но ему никак не удается — он пахнет доверием и другом. Устав ждать, я заканчиваю маленьким шантажом: — …черт возьми, ты что, не доверяешь мне? Разве мы не друзья? Македонский сомневается недолго, меняется, и начинает говорить о себе. Долго, одним тяжелым горьким потоком. Захлебываюсь кошмарами из его рассказов, которыми он делится уже почти с радостью, безрассудно отдавая себя мне. Так что в один момент хочется его остановить, не слышать. Это знание пугает. Я не сразу понимаю, как он мне нужен. А как только чувствую, что он способен дать, насколько именно то, что мне нужно, понимаю -мне досталось личное чудо. Я его никому не отдам. Единственное такое. — Ну, теперь ты мой! Зря не сдержался. Он пугается так, словно вот-вот обрушится на пол. Глупый. Я попрошу только один раз. Всего один. Это мало, это ничего тебе не будет стоить… Это то волшебство, которого я ждал больше трех лет. Такое, на которое не пойдет Дом, после которого Сфинкс ничего не узнает и останется со мной. Будет тосковать, но я сделаю все, чтоб это быстро прошло. Ты подаришь мне чудо, Македонский. После этого я сделаю так, что никто никогда к тебе и близко ни с какими просьбами не подойдет, если захочешь, если это так уж неприятно. Ты ведь сам делал их для нас! А теперь, когда я прошу — не хочешь — почему? Попросить Македонского так, чтоб он не сумел отказать, не оставить ему выбора. Я ловлю его страх перед людьми, перед их жаждой чудес и пренебрежением к чудотворцу. Тут болит сильнее всего. Так обжигает, что горит лицо, а тишина звенит в ушах. Я молчу, но Македонского бьет дрожь, переходящая в истерику. Он плачет, как девчонка. А я ничего пока еще не делаю! На все попытки успокоить, он только сильнее ревет. Мое самообладание и так шаткое, запертое в четырех стенах, трещит по швам. Он совсем сходит с ума — умоляет на коленях. Меня подташнивает и срывает на крик. Он смотри на меня так, будто внезапно увидел чудовище, как будто я вот-вот его съем. Идиот! Забивается в угол. Таращится и просит отпустить. Просит так, что становится не по себе. Ему прилетает пара пощечин — просто хочу остановить истерику. Он даже не слушает, а я очень стараюсь объяснить: — Мне не нужна его смерть, понимаешь? Я не убийца. Пусть просто уйдет. Сбежит из Дома в наружность и никогда не вернется, ладно? Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! — повторяю про себя, почти такой же невменяемый, как Македонский. Всматриваюсь в него неуверенно, боясь увидеть в его глазах нереальность, неисполнимость… Но ее нет. Он может, он не сомневается. Дышу… Все будет, осталось чуть-чуть. Он просто не хочет — это пройдет. Мак несет что-то тихое и безнадежное, совершенно не нужное. Плачет так, что не ударить становится почти невозможно… — …да что ты ведешь себя, как истеричка? Чего я такого страшного от тебя потребовал? Милосердный и понимающий Македонский, угадывающий наши повседневные желания и предупреждающий их. Мучает меня сначала сложно разбираемым заплаканным бредом, потом — безмолвным отказом, подобием сумасшествия и своим жалким выпотрошенным видом. В полупьяном мороке близости и недоступности мечты, в отрезвляющем дыхании неопределенности, я схожу с ума — сдерживаться все труднее. А я должен быть рядом с ним спокоен. Я права не имею метаться или сомневаться. Его самый сильный страх читаю по нему с легкостью и бью им наотмашь: — Я все расскажу про тебя, чудотворец, каждый Фазан узнает, каждая шавка! Тебя разнесут в клочья, ты понял? Слова оставляют шрамы и ссадины. Зрачки у него расширяются и расползаются по радужке. Вижу в них себя и задыхаюсь. Отворачиваюсь поспешно… сбегая. От него. От ангела, который уползает в сторону раненым зверем, и корчится на полу, ломая крылья. Как будто у ангелов бывает эпилепсия. Как будто я ударил не словами, а ногой под дых, так что он разучился жить. Слушаю всхлипы. Они наполняют коробочку с остановившимся временем и умирающим чудотворцем, к которому вдруг делается невозможно подойти. Чувствую, как ему больно и страшно, и впервые думаю о том, что уметь, не значит смочь или сделать. Если он не сможет, если не воскреснет, не захочет подарить, что тогда? В оцепенении лежу на полу, заткнув уши. Мак не замечает, утопающий в своем горе. Я жду, ведь больше ничего не осталось. Крик Македонского разрывает реальность, заставляя холодеть. Подпирая стену, читаю про себя стихи, все, какие удается вспомнить, только бы не замечать, не знать, не понимать, что с ним происходит. Что я делаю… Заточение кончается, но я не чувствую радости. Остаюсь заперт и ограничен в непроницаемой личной тюрьме. Кажется, Сфинкс вот-вот поймет... Заставляю себя ждать и верить, что все получится, как надо, все равно трогать Македонского сейчас нельзя. К счастью, для веры мне ничего не нужно. Она вырастает из пустоты и живет сама по себе. *** «— Привет, Македонский. Словно сам не замечая, он покачивается на краю крыши. Замирает от звука твоего голоса, сжимается. Ты подталкиваешь его к прыжку, которого он на самом деле не собирался делать, и чувствуешь это. Хочешь подойти и увести его от края, так сильно, что чешутся руки, которых нет. Стоишь на месте, чувствуешь его страх и знаешь — он не подпустит. Ты еще помнишь такого Македонского, судорожно вспоминаешь, как с ним таким надо быть. Ты должен перестать пугать его, но в голову приходит только то, как не надо. Македонский очень здорово умеет молчать. Ты впитываешь его молчание, слушаешь его, в нем смысла не меньше, чем в словах, так удобно складывающихся в предложения, только понять тишину труднее. Но ты понимаешь. — Учишься летать? Думаю, не получится, Македонский. Да ты и сам так думаешь… Мы правда тебя настолько достали? Для того, чтоб от нас избавиться, не обязательно совершать очередное чудо. Ты просто можешь спуститься на первый этаж и выйти через дверь. Ты этого хочешь? — Нет, — не поворачиваясь, куда-то в небо, почти беззвучно. Ты не уверен даже, что он сказал это вслух. — Ты снова боишься меня, Македонский? — Нет. Не тебя. Ты смотришь на его искусанные губы, вздрагивающие опущенные ресницы, и, наконец, немного успокаиваешься. Ты, кажется, сделал все правильно. Тебе невероятно хочется курить и задавать вопросы… Самый важный из них — «кого?», но именно этот вопрос тебе почему-то так сложно задать, что язык прилипает к небу. — Почему ты мне сразу не сказал, Македонский? — Когда мы познакомились, ты сказал: «… если хочешь остаться с нами, то никогда — слышишь? — никогда никаких чудес, ни плохих, ни хороших, ни средних». Я дал слово. Я помню. Только у меня не получилось, Сфинкс. Я не сумел его сдержать. Прости. Делай теперь со мной, что хочешь. Я думал, что боюсь тебя, а оказалось, нет. Я боюсь того, что все узнают, а больше всего даже не этого… Я боюсь его… желаний. А идти мне все равно некуда, Сфинкс. У меня нет другого Дома. Ты, конечно, замечал, что тайком по ночам ваш Македонский дарит вам свои маленькие чудеса, отдает то, что просто не умеет держать в себе. Тебе было хорошо, ведь Македонский захотел делать их для вас, когда никто его не просил. А ему это было нужно как воздух не для того, чтоб заслужить что-то или кого-то, а чтоб остаться собой. Твое условие оказалось невыполнимым, только и всего. Ты понимал: Македонский не сможет стать обычным, ты не удивился, заметив, как он украдкой забирает чужую боль и кошмары. Ты простил ему это, решил не замечать. Ты, как и Македонский, предпочел верить: ничего не случится, даже если кто-то узнает, никто не захочет большего. Ты ошибся. Македонский такой бледный, кажется, каждая веснушка полыхает на его лице пожаром, поднимает глаза. Он ждет доверчиво, как умеют только дети. Он примет, как верное, любое твое решение. Ты стоишь и отчаянно изо всех сил стараешься верить, что ошибся в Черном. Конечно, в Черном, в ком же еще?! У тебя немного кружится голова, а во рту горький привкус сигарет, которых с каждой секундой все больше не хватает. Ты можешь просто попросить у Македонского, но никогда этого не сделаешь. Ты больше не можешь сомневаться и не умеешь так молчать, как Македонский. Длинный и красивый, успокаивающий вопрос слетает с губ одним словом: — Кто? — Волк. Тебе пусто. Из тебя выкачали весь воздух и бросили. Ты думаешь, лучше бы выбросили. На секунду тебе хочется подойти к краю крыши и шагнуть. Мешает Македонский. А после того, как новый воздух болезненно наполняет легкие, ничего такого уже не хочется. Только в горле застревает крик. Бессмысленный — «Аааа…». Он должен улететь в небо и в ночь, тогда станет легче, тогда станет хорошо. Только нужно, чтоб Волк стоял рядом, потому что ты становишься как пьяный и можешь свалиться. Волк беспокоится слишком заметно, хоть и прячет это за усмешкой, он в любой момент готов, как в самый первый раз, схватить тебя за свитер. Такого Волка, кроме тебя, не знает никто. Но ты стараешься ни о чем таком не думать. — Сфинкс? Ты не слышишь. Ты перестаешь быть собой, отдаляешь от себя происходящее и смотришь на него со стороны, ты становишься сразу Македонским, неровной крышей, сточным желобом… Ты растекаешься, расширяешься и как будто становишься мной. Я впускаю тебя целиком. Ты — это я, на некоторое время. Тебе больше не хочется кричать, а Македонский кажется то ли ангелом, то ли дьяволом — ребенком лет пяти. Он ждет и, кажется, снова начинает бояться. Ты возвращаешься в себя, стоящего напротив Македонского. — Чего он хочет? Спрашиваешь, через силу, убеждая себя в том, что тебе нужен ответ. В том, что все не так страшно, как ты успел представить. Спрашиваешь только потому, что Волк тебе ничего не скажет. Он не станет тебе врать, но заговорит зубы прежде, чем ты что-то поймешь. — Ты же сам знаешь, Сфинкс. Ты молчишь, надеешься, что не знаешь. — Дом без Слепого. — Почти выкрикивает Македонский, у него в глазах стоят слезы, — Я не смог объяснить, что даже убить — это более милосердно, — заканчивает он почти шепотом. — Все… будет хорошо, Македонский. Только, пожалуйста, больше никаких чудес. Он удивленно кивает. Ты уходишь медленно, словно нехотя, задевая кедой за кеду, ты сутулишься и почти ничего перед собой не видишь. Тебе нужно найти сигареты и Волка, а ты очень хочешь увидеть Слепого. Слепой выныривает из-за угла. Он идет рядом с тобой плечом к плечу, шаг в шаг, несмотря на разницу в росте. Грабли при тебе, но он прикуривает две сигареты и протягивает одну тебе. Ты глубоко затягиваешься и глотаешь дым. Ты уверен, Слепой все знал, но подозрительно не чувствуешь ни злости, ни возмущения, только удивительное облегчение от того, что Слепой идет рядом. По-другому и быть не может, правда? Ты сидишь на перилах крыльца, зацепившись ногами за прутья, Слепой внизу по-турецки, упираясь затылком в твое колено. Ты рассказываешь ему какую-то ерунду. Все бы хорошо, но ты не можешь не думать о Македонском, которому нужно успокоиться, которому нужны безопасность и определенность. И, видя вполне довольного Слепого, странно волнуешься за Волка, которого сам как никогда хочешь приложить головой о стену. Ты куришь четвертую сигарету подряд и замерзаешь в легкой рубашке. Слепой чувствует тебя настолько, что тебе не по себе. Прерывает тебя на полуслове: — Перестань дергаться, пожалуйста. Успокойся, я ничего не собираюсь делать. Ты понимаешь: делать придется тебе, но тебя немного отпускает. — Сейчас всходит солнце. Медленно растекается красным из-за горизонта. А небо странное, почти белое, но не совсем, как грязноватый лист бумаги… Слепой запрокидывает голову, и ты видишь, что он чуть улыбается».