Больно…
Очень больно, слышишь
На уровне сердца, даже чуть выше,
И нету Никаких сил
Кричать
(С.Бабкин. «Больно»)
Лежу на кровати ничком, комкая угол подушки. Я не могу спать. Наверное, это из-за Македонского. Раньше он забирал мои сны, теперь он сам как страшный сон. Ужасно выглядит и доводит меня затравленным, перепуганным пустым взглядом, словно я убиваю его. Ну что такого уж страшного я попросил? А он перепуган до предела, и с каждым днем в нем все больше страха, еще чуть-чуть и Македонский утопит в нем все вокруг, но… он скорее подохнет, чем выполнит то, о чем я попросил. Сейчас я это понимаю и не могу спать, и не могу проснуться. Мне постоянно мерещится эхо тяжелых стальных шагов за спиной. Пора убегать. Только некуда. Я думал, мне нечего терять — вот он шанс — все или ничего. Я сыграл по-крупному и проиграл. Теперь я понимаю, как много у меня было: Сфинкс, Дом, чудеса Македонского, дорога на Изнанку, холодное уважение Слепого, Четвертая. Если это отобрать, действительно совсем ничего не останется. Не останется меня, я истлею и сдохну. Сфинкс расстроится, но переживет. Ему без меня будет легче? У него останется Слепой. Слепой, который был, есть и будет. Который всегда рядом, когда он нужен, который ничего не просит. Македонский шарахается от меня, но все время маячит перед глазами. Он еще тише и услужливее, чем обычно. Он не знает, что делать, он ждет, что я всем расскажу. Дурак! Кому и зачем? Я сломал его, отравил безысходностью. Все казалось так просто — чуть-чуть еще дожать и… он не сумеет отказать. Он безотказный, наш Македонский. Откуда мне было знать, что ему будет проще позволить мне сдать его, чем подчиниться? Никуда я не пойду, но не говорить же ему об этом? Я не умею отступать, могу только затаиться. Но черт… как же это тяжело! Я ненавижу ждать, но жду, что будет дальше. А ничего хорошего быть не может. Сфинкс однажды сказал: «осиновые колья не дышат», значит, у меня какие-то неправильные колья. Они дышат всегда… Как бы я хотел повернуть время вспять. Время, которого нет, время, которое ненавидит Табаки. Пусть Македонский забудет! Пожалуйста, пусть он забудет, и я больше никогда ничего такого не попрошу! Кажется, стоит только внимательно посмотреть на Мака, и всем сразу все станет ясно, хотя он старается вести себя как обычно. Я не могу спать, почти не могу есть и тщательно скрываю это от Сфинкса, потому что не знаю, что ответить, когда он спросит… Я не умею лгать ему. Я могу запутать его, но он выпутается и поймет. Лучше вовсе не проснуться, чем посмотреть в глаза Сфинксу, который знает… Лучше заблудиться в лабиринтах человека в пижонских сапогах со стальным набойками, чем знать, что слово Слепого теперь мной не обсуждается — его не просто необходимо учитывать — оно приказ. Пусть я не стану. Глаза закрыты, а на сомкнутых веках аляповато-яркое кино — пустой кофейник, в котором Слепой поит Сфинкса кофе, и Сфинкс забывает о том, что давно может пить без посторонней помощи. Я открываю глаза. В комнате уже почти совсем светло. Стена напротив серая и щербатая с обрывками стихов Горбача. Я перечитываю их снова и снова. Мне несвойственно так рано просыпаться, значит нужно еще полежать. Четвертая просыпается медленно. Горбач думает, что я сплю, и пытается растолкать меня. Рычу на него, чтоб отстал и близко не приближался. Табаки настораживается, Горбач пожимает плечами. Я понимаю, что на их взгляд веду себя странно. Поэтому встаю, читаю вслух первые пришедшие в голову стихи, подмигиваю Табаки и, натягивая кеды, бурно предвкушаю завтрак. Рассказываю о сюрреалистически-приключенческом сне, выдумывая его на ходу. Нахожу собеседника в лице Табаки, мы соревнуемся в словоблудии и богатстве воображения. Это очень удобно. Увлеченный беседой, в столовой я сажусь рядом с Шакалом, отвлекаясь лишь для того, чтоб немного потроллить Черного и отстраненно поковыряться в тарелке. Горбач пытается впихнуть в меня завтрак, я щедро разрешаю скормить мою порцию Нанетте, и его пыл стихает. Все просто отпад, я просто молодец, и я совсем не замечаю Сфинкса, который о чем-то вполголоса переговаривается со Слепым. Зато он замечает меня, вылавливает в коридоре и пристраивается рядом. Я толком не успеваю понять, как это получилось. — Я видел сегодня ночью Македонского. На крыше был ветер, Македонский пытался поймать поток. Кажется, он хотел улететь. Может быть, у него бы получилось, ведь он особенный, наш Македонский, но я испугался…за него. Как думаешь, мне стоило его отпустить? Я прикуриваю и тут же давлюсь сигаретным дымом. У Сфинкса зеленые глазищи, которые умеют всасывать меня целиком. Кашляю и моргаю. Пытаюсь улыбнуться: — С ума ты сошел? Конечно, нет! Чем все закончилось? Ты открыл заблудшему и обессилившему новые наполненные счастьем и радостью дороги, о просветленный друг мой? А Македонский ушел куда-то ночью, и его не было за завтраком. Сердце у меня стучит сразу в грудь, в живот, в голову и в запястья. На стенах отчетливо проступают давно замазанные надписи — читаю их все подряд. Сфинкс резко тормозит и становится напротив, заглядывая мне в лицо, а я чувствую: еще немножко и позволю ему растворить меня, влезть мне в душу. Я почти хочу этого. Почти… — Так ты наставил Мака на путь истинный, отче? — уточняю я, разглядывая его из-под ресниц. — А тебе это важно? — интересуется Сфинкс холодно, не поймешь, стену взглядом пытается разрушить или меня. — Волк, он стоит того — Дом без Слепого? Мне все яснее некуда. Только лишь Дом без Слепого, конечно, не стоил такого риска. Сигарета осыпается пеплом, и нет сил, достать еще одну. Сердце не бьется вовсе. Сфинкс — живое олицетворение своей клички. На самом деле он злится. Я мечтаю, чтоб его прорвало, чтоб он размахнулся и ударил — так будет почти не больно. Но он стоит напротив, очень серьезный и я, конечно, не стою теперь даже драки. А выше Слепого у нас только небо — это все знают. Небо в твоих глазах… Я могу крикнуть это «нет», которого он ждет, ему в лицо. Это не будет обманом, я и правда так думаю, но не вижу смысла озвучивать. Он не простит. Слепого, не Македонского. — Свой путь Македонский выбирает сам, и не только Македонский. Перестань улыбаться, а то мне кажется, что ты сейчас грохнешься в обморок. Я не для того приучал Македонского не бояться и доверять нам, чтобы теперь, твоими стараниями начинать это заново. Если тебе интересно, то Македонский не может сказать тебе «нет» — он слишком тебя боится. Он все решил. Чудотворец не станет чудить на заказ, не может. Теперь ты знаешь, оставь его в покое, пожалуйста, хотя нет… Дом без Слепого для тебя значит так много! Без Слепого и… без меня, ты же понимаешь. Македонский — метод, а не человек. Давай, вперед. Иди. Можешь всем о нем рассказать, я серьезно. Ты знаешь, чем это закончиться. Только вот ты не знаешь, что со всем этим станешь делать. Потуши сигарету, Волк — обожжешься. Я хочу сказать ему, что не собирался ничего говорить, хотя он и сам это знает, я уверен, но не умею говорить со стремительно удаляющимися прекрасными неприступными спинами, с выступающими под рубашкой лопатками. Меня больше нет, я сливаюсь со стеной у него перед глазами, но я пока не готов расстелиться полом у него под ногами. Балансирую на грани двух миров. По дороге куда-то, встречаю Слепого — он тоже сразу и там, и там. Не хочу остаться с ним один на один на Изнанке. Вожак смотрит на меня с усмешкой. Он не видит, но от этого его взгляды только более говорящие, чем у других. Хозяин Дома молчит, ему и не нужно ничего говорить. Я поднимаюсь на крышу, думая о том, что летать — это здорово. *** Нет времени что-то менять. Все ясно с первого слова. Так просто начать все снова, Как трудно это понять… (С. Бабкин и К.П.С.С. «Небо») Все просто прекрасно, последнее время, когда я захожу в Четвертую, у нас все спокойно и тихо — как в склепе. Все такие милые, обходительные и терпеливые, что жуть берет. Дом поворачивается ко мне острыми углами, я штурмую их снова и снова, разбивая то лоб, то колени. Я блуждаю по коридорам, как по лабиринтам, и дверь четвертой всегда недостижимо далека… За дверью Слепой, прислушивающийся к чему-то, отгороженный занавеской из длиннющей черной челки, Табаки, фонтанирующий на редкость тонкими остроумными шутками, запакованный в еще большее, чем обычно, количество маек и жилеток, скучающий, размеренный, рассудительный Лорд, хмурый Горбач, что-то усердно стирающий со стен и Сфинкс — совершенный и пугающий, словно окаменевший, со скульптурными, напряженными до предела плечами, серьезный, сосредоточенный, не замечающий меня в упор. Македонского нет, он сливается со стенами, растворяется и исчезает сразу, как я появляюсь, но чертов крепкий кофе с четырьмя ложками сахара и булочкой оказывается у меня в руке раньше, чем я успеваю о нем подумать. Все всё знают, а кто не знает, те чувствуют, и только Черный ходит, косится на всех подозрительно и недоумевает. Я так не могу. Прячу себя углами, почти перестаю бывать в комнате и до одури завидую умению Македонского быть незаметным. Постоянно обнаруживаю, что закончились сигареты, кормлю Нанетту завтраками, обедами и ужинами. Сидя на занятиях рядом со Сфинксом, усердно выполняю задания, шокируя его и преподавателей, очень вежливо хамлю в ответ на вопросы прекрасным литературным языком. Почти не сплю, а когда засыпаю, просыпаюсь от собственного крика, даже если не помню, что мне снилось, встаю до того, как просыпаются Слепой и Сфинкс и позорно сбегаю куда-нибудь, а вечером не хочу возвращаться, но всегда возвращаюсь. Я боюсь где-нибудь заснуть в одиночестве и не суметь проснуться. Мы сидим все вместе, и каждый занят своим делом. От всеобщего спокойствия я схожу с ума. Чашка с кофе лопается у меня в руке, ругаюсь последним словами и, отпихивая материализовавшегося рядом Македонского, пальцами собираю осколки. Смотрю на горсть битого стекла, на изрезанные в кровь ладони и понимаю, что хочу перчатки без пальцев. Складываю осколки на свою кровать, потому что это первое место, которое приходит мне в голову. Черный отпускает язвительное замечание по поводу моих умственных способностей, я с пустого места довожу его до точки кипения. Я нарываюсь на драку. Успешно. Боль, обжигающая и ненормально приятная, кулаки у Черного как боксерские перчатки, выражение лица у Сфинкса не знаю какое, но точно не безразличное. Разглядывая Сфинкса, подпускаю к себе Черного так близко, как никогда не подпускал. Горбач оттаскивает Черного, Слепой крепко удерживает меня за плечи, а потом буквально запихивает в ванную и сажает на раковину. Врезать Слепому — самое глупое, что я могу сделать. Сдерживаюсь, умываюсь. Понимаю, что Слепой не уйдет, и уйти придется мне. — Волк, куда бы ты ни собрался, возвращайся. — Это почти приказ, у меня пылают щеки, и даже уши. — Мне наплевать, где ты шатаешься, но Сфинкс волнуется. — Неправда! Он вздыхает, кривится, и не разубеждает меня, хотя мне очень этого хочется. Не верю, что Сфинкс не может меня найти. Хочу, чтоб обо мне забыли, этого же и боюсь больше всего. Ухожу, оставляя Слепого в компании умывальников, писсуаров и объяснений с нашими. Хотя со Слепого никто, кроме Сфинкса, никогда объяснений не требует, потому что Слепой не считает нужным кому-то еще их давать. Каждый шаг отдает в спину, пальцы кровоточат, с трудом удерживая сигарету, справа болит ребро, рассеченная скула саднит. Утешает то, что Черный чувствует себя намного хуже, я уверен. Это хреновое утешение. У меня дрожат руки. Я не умею быть один, не потому что скучно или нечем заняться. Восемь лет назад я разучился жить без Сфинкса. Может быть, я никогда этого не умел? В девять лет об этом не задумываешься. Думать мерзко и отвратительно, мысли острые как бритвы: «Слепой всегда был и будет первым, лучше, ближе, надежнее». От них еще больнее. На чердаке гуляет ветер, я ему мешаю. В порванной рубашке холодно, она раздувается и опадает растерзанным парусом. Боль притупляется. Действительность плывет и размазывается, подпуская Изнанку. У меня нет сил сконцентрироваться, я просто лежу и выпускаю в небо дым, стараясь ни о чем не думать. В горле першит, голова чужая и тяжелая. Время тянется медленно и страшно. Пытаюсь не уснуть, но веки не слушаются, ресницы тяжелые и колкие. Позвоночник забыто и гневно выгибается змеей, пытаясь сменить кожу. Горячо… Я пропускаю шаги, не замечаю, как кто-то подходит. Жар утекает в теплые обгрызенные пальцы Македонского. Хочется плакать, но нельзя, да и не получится — для этого надо открыть глаза. Меня качает на грани сна и яви. Чудотворец исчезает прежде, чем я успеваю сказать ему: «Спасибо». Проснувшись посреди ночи, давлюсь криком, зажимаю рот руками, кусаю губы и пальцы. Отдал бы все за то, чтоб меня прислонили к теплой стенке в тихом месте, посадили рядом Сфинкса, а затем забыли о нас на несколько суток, а лучше месяцев. Прячу мокрые щеки в коленях и только минут через двадцать понимаю, как жутко замерз. Топлю себя в ванной полной кипятка до самого завтрака. Рискнув вылезти, обнаруживаю в комнате Табаки в гордом одиночестве. — Кошмарно выглядишь, дружище, — ужасается Табаки. — Спасибо, Шакал. Рад, что ты оценил, я так старался. Вместо улыбки получается оскал. Шакал качает головой: — Перестань, голливудские улыбки сегодня тебе не удаются, кажется, что у тебя болят все зубы разом. Таблетку? — От всего — у тебя есть такая? — Панацея — это слишком сильное и редкое средство, оно тебе ни к чему, поверь мне, я разбираюсь в таких вещах. — Понятно… — Ничего тебе не понятно, я же вижу, но ты не готов в этом признаться… Прежде, чем я соображаю, что ответить Шакал выуживает откуда-то две круглые зеленоватые таблетки и склянку с какой-то дрянью, и протягивает мне. — Я от них не усну? — решаюсь спросить. — Даже если и уснешь, тебе ничего не приснится, гарантирую. Благодарно киваю, хватаю сигареты, застегиваю рубашку и, глотая на ходу таблетки, ретируюсь, пока остальные не успели вернуться.