Люди и манекены

R
Заморожен
165
4
Размер:
310 страниц, 115 495 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник

Вялотекущая ангелофрения

Настройки
Примечания:
Они зависли на лестничной площадке между пятым этажом и чердаком. Почти не разговаривая, снюхали пару дорожек с чистой газетки, которую Шершень заботливо расстелил на столешнице выброшенного кем-то трюмо. От пары дорожек полегчало, но вкатило ли? Отнюдь. Чтобы отлететь по высшему разряду, пришлось удвоить накал инея. В темноте он не отыскал очки и действовал по памяти, почти на ощупь. Тело помнило. Тело помнило всё: и колкое пощипывание в ноздрях, и мурашки, и ласку, и любовь. Когда доза дала о себе знать, ему даже показалось, что зрение стало капельку острее. Он полюбил себя, стал смелее и привлекательнее. В паутине медленно умирали ночные бабочки, в тёмном зеркале блаженно улыбался его двойник. «Боже, боже, разве я не ангел? — шептал он. — Разве не мои это глаза? Из печали и небесной влаги, где так робко светится слеза». Он действительно выглядел как ангел, как распятый мученик концлагерей, был одет согласно дресс-коду для встречи с Богом: в жлобовскую клетчатую рубашку советского калики. «Разве не мои это запястья со следами узника тюрьмы?» — сказал он самому себе. Его очередная попутчица в очередном путешествии в царство мёртвых неожиданно спросила: — Твой дядя тебя белохалатным хочет сдать, нда? Шершень не понял ни слова. — Какой дядя? Каким х-халатным? — Ну, Роман Валерьевич же твой дядя? Или брат? Извини, если обидела. Она была обдолбана и говорила интонациями подзаборного, но интеллигентного пьяницы. — Он мой… — Шершень тихо посмеялся себе под нос. «Ну, Роз, ты пиздабол, конечно, знатный. Не смог другим макаром объяснить девочке факт нашего сожительства?», — подумал он. — А ты кто, нафиг? Откуда ты ваще взялась? Ты с ним встречаешься или как? Ну, с Ромкой. В драповом пальто, накинутом поверх пеньюара, она выглядела как молодая библиотекарша или выпускница филфака. Но какая-то слишком иная, слишком порочная для просиживания штанов за пыльными книжечками. Её голос был тих и томен, а речь усыпляла похлеще всяких ночных телепередач. Шершень понял, на что купился Роза (это была совсем не кукла для траха, нет, это был «крючок») и вспомнил, почему прозвал её Русалкой. — Я с ним сплю, — сказала Русалка без всякого стеснения. — А чё не встречаешься? — Я встречаюсь с другим мужчиной, — добродушно ответила она и пожала плечами. — А чё, так можно, чё ли? — А кто мне запретит? Я живу на высоких вибрациях, мне никто ничего… Ладно, ладно, — Русалка тряхнула головой и замахала руками, — Раз уж мы… Чёрт, как сложно-то… А какой вопрос был? Она от души засмеялась. — Ну типа, вопрос был, ты спишь с Розой или встречаешься?.. — На такие вопросы нужно отвечать человеку, который разбирается в тонких материях на профессиональном уровне. Я не являюсь экспертом, сорри. — Блять, ты спишь с Розой или встречаешься с Розой, такой был вопрос ваще. И ваще, ты… Ты нормальная девчонка или шалава? Ой вей, имей в виду, если ты нормальная девчонка, то мне с тобой не о чем разговаривать, чао. Я пошёл. Он быстро сбежал по лестнице и так же быстро поднялся обратно. Это было так прикольно! Зря, выходит, он не любил физкультуру в школе. Ему захотелось пробегать этот пролёт снова и снова, ведь он был так молод и счастлив в этот миг. Через двадцать минут они снюхали ещё и пошли гулять по трамвайным рельсам. Ночь показалась какой-то тёплой, теплее, чем вечер прошлого дня. У Русалки то и дело подтекали кокаиновые сопельки. На её худом птичьем лице они смотрелись даже мило, и облик её представлялся сошедшим с обложек закордонного глянца. Через полчаса они вернулись к дому, снова пробрались на чердак и занюхали ещё капельку, для поддержания настроения. Честно говоря, Шершень готов был расцеловать Русалку: она подарила ему такую незабываемую ночь, и при том совершенно бесплатно. — А хочешь, я расскажу тебе секрет? — почему-то шёпотом поинтересовалась она. А потом добавила: — И, скажем так, я говорю всегда только правду Шершень встал на колени и взмолился: — Да, пожалуйста! Да, пожалуйста! — Мой парень — пузатый сорокапятилетний импотент. Но Роман Валерьевич… Скажем так, Роман Валерьевич даёт мне то, чего мне так не хватает в отношениях. Охуенный. Ломовейший. Улётный. Трах! Чувствую, ещё пару дней, и я подсяду на него как на иглу. Она улыбнулась неестественно-белыми зубами и потрепала Шершня по волосам. Шершню снова захотелось смеяться. Непривычно было слышать, как кто-то с серьезной интонацией называет Розку «Роман Валерьевич». — А нахуя ты встречаешься с пузатым импотентом? — спросил Шершень, так и продолжая стоять на коленях у её ног. Его не то чтобы в действительности интересовала эта информация, просто новое знакомство обязывало поддерживать диалог. — Он богатый, чё ли? Русалка отодвинулась от него, села на краешек трюмо и ответила, но будто бы на какой-то другой вопрос: — Меня он интересует с точки зрения мужчины в первую очередь, во-от… А не как денежный мешок. Он, ну как тебе сказать… Он очень умный и… Короче, он занимается опасным бизнесом, и я его очень уважаю. Но, скажем так, если вы можете хорошо отсосать вялый хер влиятельного дедушки, то, думаю, у вас тоже всё будет хорошо. У вас будет лимит на любые высказывания. Ап ту ю. — У меня? — на всякий случай переспросил Шершень. Её целомудренный вид филологички так нелепо сочетался со всем тем, что она говорит, а за её словами чувствовался какой-то ненавязчивый пиздёж. Шершню казалось, что так могла бы пиздеть шестнадцатилетняя Полторашка, но никак не девушка, перешагнувшая порог двадцати. Если она его и правда перешагнула: на вид ей можно было дать сколько угодно от семнадцати до тридцатника. Он выпрямился в полный рост и в задумчивости сделал несколько шагов по лестничной площадке. — Блин, мне твой голос кажется знакомым. Это не ты мне сосала в пятом классе? — Да ты что, у тебя на лбу написано, что ты девственник, — странно уверенно сказала она. — Да, я берегу себя до свадьбы, — сострил Шершень. — А ты ваще чем занимаешься? Ты типа… эскортница? — Скажем так, все, кто так или иначе связан со сферой услуг, ненавидят секс и не ищут себе любовников в электричках. Чего нельзя сказать обо мне. — А откуда тогда ты это знаешь? — Кому нужно, тот найдёт способ добыть знание. — Ну а ты чем занимаешься, блин, мне теперь интересно? Русалка нервно улыбнулась. Если бы она призналась, что эскортница, она бы понравилась ему куда больше. — Интересно? С чего бы? Мы зависнем пару раз, а потом в этой вселенной не увидимся больше никогда. С чего бы тебе была интересна моя личность? — Ну, блин, потому что ты заявилась в мою хату, и я хуй знает, вдруг ты в розыске или ещё чего не хватало. Я ж не хочу, чтоб сюда прискакали дружки твоего хахаля-бандоса и сравняли тут всё с землёй. — Не прискачут, — заверила она. — Я актриса. — Да лан, ты пиздишь. — Ну, скажем так, я никого не призываю верить моим словам. Но это правда. — И где ты снималась? — «Горячев и другие», «Конь белый», «Солнце, ну взойди ещё, взойди», ну, скажем так, не на главных ролях, естественно, — она впервые ответила прямо. Видя, что Шершню эти названия ни о чём не говорят, она добавила: — Копеечное теле-мыло. — Ого, — искренне удивился он. И так смело и восторженно, что сам себе не поверил. — А чё ты в Катамарановске делаешь? Роза говорил, он предложил тебе пожить с нами. Но хата моя, если чё. — Пару недель, сказал, можно пожить с вами. А то подходящей работы пока нет, предки выгнали, а в Москве, скажем так, дорого снимать. — А чё на телеке не платят?.. Блин, голос у тя реально знакомый. Шершень с облегчением вздохнул, когда нащупал пачку сигарет в кармане брюк. Он предложил Русалке сигарету, она закурила, но как-то вяло, быстро закашлялась, не докурив её до конца, и потушила об угол трюмо. Эти недокурильщики раздражали Шершня больше всего: они только выпендривались и зря переводили качественный продукт. Ему хотелось танцевать, хотелось сочинять музыку. Он даже думал сбегать за гитарой, но побоялся разбудить Розу. Он сочинял в голове: голоса подъездных кошек и вой собак за стенами дома складывались в суровую патетическую мелодию, похожую на заставку из новостей. Шершень стал барабанить пальцами по столешнице трюмо. Русалка, заметив это, ухмыльнулась, будто уже подмечала его привычку раньше. — А у тебя дедушка умер, да? Ты один сейчас? — спросила она, будто знала его всю жизнь. Это было так странно. Ему казалось, что он разговаривает с призраком. Он плохо видел её лицо, и потому происходящее представлялось сюрреалистичным и инфернальным действом, которое не может происходить наяву. В ней было мало жизни. У неё не было имени, не было лица, и Шершень решил, что будет разговаривать с ней как с журналисткой из жёлтой газетёнки, которая почему-то решила взять у него интервью. — Я с дядей, — с каменным лицом заявил он. — Да я же пошутила про дядю, я знаю, что вы друзья. — Мы не друзья, мы педики. Живём вместе, в очко долбимся. — Рассказывай-рассказывай… — Не хочешь — не верь. — Он сказал, что ты с какой-то малолеткой встречаешься. — С малолеткой встречаюсь, а ебусь с Розой. Ну, ситуация примерно как у тебя. — Ну и кто кого у вас в паре? — Я — его, естественно. — А он мне сказал, что наоборот. — Спиздел, чё. — Видимо, это что-то мужское — друг с другом бодаться. «Вот и поговорили», — подумал Шершень и осторожно заглянул в зеркало. Ангельский облик отражения рассыпался и его зеркальный доппельгангер стал похож на тощую рыжую обезьянку. «Боже, какой я урод», — эти думы не расстроили, а, напротив, воодушевили. Он представил, как играет на гитаре песню «Остров Гваделупа» Городницкого. И почему он раньше не понял, что Городницкий написал песню про него? На лестнице стало душно от сигаретного дыма, и они с Русалкой вышли на улицу и сели на скамейку. В доме горело одно окно, но чья это была квартира Шершень не знал. В ней наверняка жили такие же неспящие романтики. Или просто у какой-то матери внезапно заболел ребёнок и пришёл к ней ночью, хрипя и громыхая соплями. — Ты музицируешь? — спросила Русалка. Ему уже начинало казаться, что это никакая не Русалка, а его верная Соломка. В противном случае трудно было объяснить тот факт, что она знала его слишком хорошо. Даже родная мать не знала его так, как Соломка. — В последнее время не особо, — честно ответил Шершень. — Не бросай. Это как спорт, забросишь на пару недель — потом не нагонишь. А ты очень талантливый музыкант. — Откуда ты знаешь, что я талантливый? — По тебе видно. — Чё, думаешь, раз еврей — по умолчанию на скрипочке с трёх лет бацаю? — Ничего я такого не думаю. Я просто вижу, что ты существуешь на высоких вибрациях. На них существуют только очень талантливые люди. Такие как я, такие как ты. А твой друг, кстати, очень светлая личность, но его аура… Аура его оставляет желать лучшего. — Она глубоко вздохнула. Шершень знал этот вздох: люди делают так, когда хотят сказать одно, а от волнения говорят другое. — Ты?.. Как поживаешь, в общем? — С переменным успехом. — Как и я. Не думала, Шершанский, что снова увидимся. Да ещё и при таких компрометирующих обстоятельствах. — Каких обстоятельствах? — Может поговорим как взрослые люди? Мы же теперь взрослые. Он уже всё понял. Всё и даже больше, и боялся подтвердить свою ужасную догадку. — Мы? Я? Ты? Блять… — он резко встал со скамейки. — Я сошел с ума? Т-тебя Маша зовут или?.. — Гульнара Загитова, — сказала как отрезала. — Я тебя тоже не сразу узнала, не переживай. Шершень ведь всегда помнил это имя, хотя в бытность свою шаражным глистом называл её больше по фамилии. — Блять, Загитова… — сказал он, отвернулся и закрыл лицо ладонями, чтобы не смотреть ей в глаза. — Т-ты чего, блин?.. Нахуя?.. — Только не плачь, — Загитова произнесла эту фразу с той же в точности интонацией, что два года назад. Только тогда было ещё кое-что: «Жалею, что связалась с тобой… Ты теперь ходишь за мной с маньячными глазами и отказываешься понимать слово «отстань». Ты понимаешь русский язык или тебе сказать на татарском?» Ему стало так больно от обнажённых воспоминаний. Казалось, он уже прожил это и выкинул свой юношеский промах на свалку истории. Ну с кем не бывает, в самом деле? А теперь она заявилась к нему в дом и притащила с помойки ещё живую кассету с этой памятной датой. И поставила её на полку в его доме, чтобы он не забывал о своём позоре до конца своих дней. Если бы он не был обдолбан, право, он бы ушёл домой и задушил себя на Розкином спящем теле. Но наркота давала карт-бланш на откровенные разговоры. — Ну а чё ты, блин? — как по-детски сказал он, присев на краешек скамейки спиной к ней. — Т-ты специально меня нашла, что ли? Ты типа… Приосаниться у гроба или чё ты хочешь? Типа… — Успокойся, Шершанский, ты ведёшь себя как девочка. У тебя много друзей скопытилось от наркоты? Если да, то считай, что я тоже в гробу. «Да, в гробу она, конечно!» — с сарказмом подумал Шершень. Уж он-то знал, что Загитова из тех людей, которые цепляются за жизнь как кошки, приземляются на все четыре лапы и из любых передряг выходят чистенькими. Так было всегда. Когда она разводила одногруппников на какую-нибудь шалость, вроде «не ждать препода и свалить с пары» или «коллективно проигнорировать домашку», попадало всем, кроме неё. Всегда. Этого парадокса никто не мог объяснить, и потому Загитову тихо ненавидели и часто обсуждали с презрением, за которым — на самом деле — маскировалась зависть. Сначала Шершень не понимал, чем она заслужила такую удачу, ведь была той ещё высокомерной стервой, а потом понял, что не было там никакой удачи: было первоклассное умение выгодно подлизать. Водилась ещё одна странность. Объективно Загитова была самой красивой на курсе. Её красота была из категории «идеальная»: высокий рост, стройная фигура, правильные и выразительные черты лица. Но почему-то она не нравилась никому из парней, даже напротив — вызывала отвращение. Когда они собирались в туалете покурить и обсудить студенток, о Загитовой все говорили с нескрываемым раздражением. То ли дело действительно было в её несносном двуличном характере, то ли тайком все дрочили на неё, но понимали, что им с ней никогда не светит чего-то большего, и потому ненавидели. И только Шершень, как дебил, умудрился втрескаться в неё и поехать крышей — не одномоментно, не сразу. Как в случае с сигаретами, нужно было сильно постараться, чтобы стать зависимым. — Если честно, мне тебя хочется убить, — сказал он и до боли прикусил губу. — Ладно я, но ты ж, нафиг, из такой хорошей семьи, обеспеченной… — Ох уж эти хорошие семьи… Он обернулся и наконец нашёл в себе силы вновь посмотреть на её лицо. Она наморщила нос и была похожа на маленького агрессивного барсука. — Твои бабка с дедом вроде тоже порядочными были, а каков итог? Ты лучше меня знаешь, что музыка убивает. Ты лучше меня знаешь, что значат три часа за инструментом для восьмилетнего ребенка, и так каждый день. И так десять лет. Три грёбаных часа детства. Каждый божий день. И с годами этот профессиональный долг нисколечко не уменьшается, он только растёт. Тебе же всегда хотелось вырваться из этой тюрьмы. От её слов стало почти страшно, но Шершень честно старался в последнее время не обвинять никого из родных в своих жизненных передрягах. Возможно, если бы бабушка с дедом были живы, он бы высказал им всё. Он бы непременно сказал (без агрессии и наездов, тихо и скорбно), что просто хотел бы прожить жизнь человека, который мучается выбором профессии в старших классах, заваливает вступительные, а потом идёт туда, куда пошли парни со двора. Или человека, которого в десятом классе все родственники начинают спрашивать: «Куда поступать думаешь?». У Шершня не спрашивали никогда: в четыре года его посадили перед клавиатурой старенького пианино и сказали, что отныне он должен нести крест музыканта. Чтобы как-то скрасить свой удел, он переводился с одного инструмента на другой (по сравнению с фортепиано — балайка была лафа), но разорвать эту цепь у него никогда не было власти. И в профессиональной музыкальной среде это было скорее правило, чем исключение. Бывало даже и хуже: его хотя бы не били по пальцам фортепианной крышкой и не привязывали к инструменту, как некоторых особо аутичных одногруппников. А впрочем, ничего нового: младенцев и раньше приносили в жертву Молоху, только за тысячелетия Молох сменил обличие и стал маскироваться под страсть к искусству и родительские амбиции. — Не знаю, б-блин, — честно ответил Шершень и пожал плечами. — Я ничего уже не знаю. Я не знаю, чё мне хотелось. Мне, если честно, хотелось только пить пиво, есть творожные сырки и любить тебя. И больше, нахер, ничего. — Да, ты смотрел на меня такими огромными влюблёнными глазами. В этом было что-то маньячное и очень притягательное, — «Ты понимаешь русский язык или тебе сказать на татарском?» — Но сейчас? Что тебе хочется сейчас? — Всё больше сдохнуть, — Шершень закурил и вспомнил, что два года назад целовался с ней на этой самой скамейке. Это был его второй поцелуй в жизни. Первый был годом ранее и тоже с ней. Он не был дворовым футболистом, и девочки не показывали ему пизду за гаражами, а потому в тот миг чувствовал себя невероятным везунчиком: во всей округе сложнее было сыскать девку красивее. Кроме везения, он, пожалуй, не ощущал ничего. Этот поцелуй тешил его эго и будоражил воображение, но он не завис бы на ней, если бы после она его не отвергла. — Блять, когда ты меня бросила, мне было хуёво, но теперь, когда ты решила меня нахуй доканать, мне просто… мне ваще, короче. Загитова, блин, ты же трахалась с моим комрадом… Ф-фактически на моих глазах… — Извини. — За что «извини»? Т-ты же имела моральное право на это, — попытался он успокоить сам себя. — Ты же ничем мне не обязана. По ф-факту. Просто это как-то по-мудацки, блин. Ну нахуя ваще так поступать? Ну реально, нахуя? — Тебе обидно? — Да пиздец как, блин. Обидно, нахуй… Обидно… Блин, я не знаю, — Шершень помотал головой и в перерывах между затяжками сплюнул горькую слюну. — Я в смятении, если честно. Как будто вернулся в то время. Такая ломка, блин, была по тебе. — Я тебя понимаю. Я сама испытываю то же самое. Сейчас. — Ты втюрилась в кого-то? Только не говори, что в моего камрада. — Не в твоего комрада, если тебя это успокоит. Но он… Тот человек, который мне дорог, не воспринимает меня всерьёз. — Это карма, нахуй. Погоди, ты ж говорила, у тебя хахаль есть. — Уже нет. Это неважно. — Б-блин, только не говори, что тебя отверг какой-то мужик и теперь ты ебёшься со всеми подряд. Он не знал, отчего вдруг предположил это. Может потому что уже слышал подобные истории от девушек. Каждый раз, когда ему перепадало, это были именно такие барышни: «свежеброшенные» какими-то другими парнями, ещё влюблённые и ищущие тепла, ласки и мужского внимания. Они сами прыгали на член, были смелы, готовы на всё, а после секса неизменно оказывались неудовлетворены. Стремились поскорее смыться, а, уходя, много курили и рыдали на ночных остановках. А когда он пытался догнать и утешить, посылали нахуй и просили исчезнуть из жизни или остаться друзьями. Никто из них в сущности не любил и не хотел его как мужчину: его хуем они затыкали дыры в сердце и умирали от тоски по очередному бывшему «плохому мальчику». — В принципе ты прав, но, по существу, ты глубоко ошибаешься, — загадочно ответила Загитова, подтвердив его предположение. — Может покатаемся на трамвае, как в старые добрые времена? Шарагу посмотрим, м? — А сколько?.. В пять утра? Ну пошли.

***

Первый утренний трамвай был забит сонными работягами и бабками, спешащими занять очередь в поликлинике раньше других бабок. Это мало походило на романтические покатушки по местам боевой славы, но воспоминания о шаражных деньках нахлынули с новой силой. До такой степени, что захотелось отрезать патлы, восстановить документы и пойти лабать академические. — Мне кажется, Роза может неправильно понять наш побег, — Шершень сказал это громче, чем хотелось бы. — Он чё-то говорил тебе обо мне? Как вы ваще познакомились? — Каво? — Я говорю, как вы познакомились, б-блин? Они ехали стоя, по-дурацки вися на поручнях и будучи зажатыми между спинами работников ещё не закрывшихся, но стоявших на пороге банкротства предприятий. Попутчики взирали на них косо: как на придурков и наркоманов, возвращающихся из притона на своих двоих. Попутчики, конечно, были невероятно проницательны и научены тяжёлой жизнью. — А, ты всё про это… В электричке разговорились. Я сказала, что ищу жильё в городе. Он угостил меня каким-то пирожками, и мы пошли к нему. И по дороге от электростанции до дома как-то завертелось. — Он уломал тебя за полчаса? — Ну, да. — Полчаса пиздежа, и ты в его постели. Пиздец… — Шершень сказал это так громко и без стеснения, что кондукторша, должно быть, уставила на него злые круглые глаза. Чужие взгляды Шершень чувствал кожей, потому что видеть без очков на таком расстоянии не мог. — А мне на это понадобились годы. Зная все обстоятельства (влюблённая брошенка), ничего необычного в Розкином успехе не было. Тот факт, что склеил её Роза, а не какой-нибудь лаборантик из НИИ, тоже не вызывал вопросов. Этот феномен вовсе не нуждался в объяснениях: Розе никогда не стоило труда отыскать себе секс, несмотря на то, что он пытался всех убедить в обратном. Он получал его даже больше, чем нужно среднестатистическому человеку. В последний год он, конечно, немного сдал, но, возможно, Господь таким образом ограждал его от СПИДа. Все эти высокопарные разговоры о любви… Шершень хотел верить Розе. Правда хотел, но не мог. Послушать Розку — так он и проституток пользовал по большой любви, а не потому что хотелось потрахаться и излить душу без обязательств. И Наташке изменял, потому что любил сразу всех на планете. И Шершень правда старался верить, но… Но если бы он был Розиной девушкой или женой, он бы не в жисть не купился на эти оправдания блядства. А так хотелось купиться. Самое болезненное во всей этой ситуации — Загитова. Он всегда считал её избирательной, почти неприступной, и не думал, что когда-нибудь его лучший друг будет долбить её в первый день знакомства, как легкодоступную блядь с трассы. И Шершень до сих пор не смог понять: делает ли это блядство её привлекательнее или, напротив, переводит в разряд «не для тебя моя Роза цвела», где слово «Роза» пишется с большой буквы. — Ну, были другие времена-а, — сказала Загитова, но Шершень уже забыл, с чего начинался диалог. — Ты был маленьким. Я была маленькой. — Блин, ты такая другая, такая… худая, капец просто, — Шершень не знал, почему сказал это слово. Он не знал, как обозначить то изменение, что случилось с ней за годы, и самым подходящим посчитал определение «худая». — Ты, блин, очень худая, ты не была такой. Это всё иней, ты же знаешь… Блин… Если говорить о метаморфозах подробнее, то, пожалуй, честнее было бы сказать не «худая», а «мутная». Она изменилась. Общалась какими-то газетными штампами и производила впечатление человека, которому знатно промыли мозг за эти годы. Она вроде была той же, но именно что — мутной. Не окажись она Загитовой — он бы уже подозревал её в намерениях опоить их с Розой клофелином и вынести квартиру. Это было странное ощущение — баланс на грани здравого смысла и идиотии, где любое нарушение равновесия может оказаться роковым. Он вспомнил, почему любил её. По большому счёту — ровно потому, что был ей не нужен. Ей вообще никто был не нужен — и это почему-то было дико сексуально. Когда они выскочили на остановке, народ в трамвае заметно воодушевился от того, что им не придётся продолжать путь с подозрительными личностями. Кто-то схватил Шершня за воротник, как школьника, и вытянул из потока пассажиров. На долю секунды он подумал, что это рекетиры, но отчётливо распознал голос участкового Жилина: — Стоять! Что хуже: Жилин или рекетиры — сказать было трудно. Участковый отвёл его в сторонку и, не выпуская из рук воротник его куртки, начал расспрос: — Шершанский, ты чего это в такую рань на трамваях разъезжаешь? Никак на работу устроился? — Он был тот ещё нюхач, быстро понял, что с Шершнем что-то не так. — Ой-ой-ой, а чего это с тобой? Чего это ты на ногах не стоишь, а? Шесть утра, а ты уже пьяный, дружок мой. — Я н-не пьяный, товарищ милиционер, — Шершень изо всех сил старался казаться трезвым и это обстоятельство выдало его с потрохами. — Ты не пьяный? А чего тогда, обдолбанный? А ну, рукава закатай! Ну, я не гордый, я сам тебе закатаю. Жилин снял с Шершня куртку, осторожно, как с любовницы в ресторане. Напарник Жилина пялился на Шершня как на жертву и скучающе жаждал расправы. Шершень заверил, что разденется сам, медленно расстегнул пуговицы на запястьях, закатал рукава инженерской рубашки и пихнул Жилину в лицо синими исколотыми руками. Он медлил, надеясь, что Жилин подивится его смелости и не станет присматриваться к локтевым сгибам, но Жилин был терпелив. «Надо соврать про капельницу, — подумал Шершень. — Детский сад, конечно, но хоть какое-то оправдание». — Ма-атерь бо-ожья, Шершанский, я же в тебя до последнего верил, голубчик. Сомневался, но верил в тебя, понимаешь? Теперь поехали, родной, с нами. — З-зачем? — В баночку писать. — Я не хочу писать. — Захочешь. Он уже набрал воздуху в грудь, чтобы начать что-то доказывать про капельницу, но вмешалась Загитова: — Вы не имеете право, — громко и спокойно заявила она. А Шершень уже подумал, что она испугалась ментов и бросила его на произвол судьбы. Это было бы вполне в её духе. — Это кто ещё тут умничает мне? — Вы не имеете право назначать принудительную экспертизу без решения суда, — решительно отчеканила она. — А может твои руки тоже проверить, красавица? — ухмыльнулся Жилин. — Проверяйте, но вы не имеете права. Напарник Жилина закатал ей рукав пальто: у неё тоже были синяки, но желтоватые, почти незаметные, такие, что и правда могли сойти за следы от капельницы. Неужели она тоже?.. А Роза настолько слепой, что не заметил? Или он смотрел только на её жопу? — Я адвокату позвоню, он вас раскатает, — возмутилась она, когда их с Шершнем стали заталкивать в бобик. А потом и вовсе заорала: — Люди, милицейский произвол! Милицейский произвол! Вы не имеете права задерживать! Но люди на трамвайной остановке только порадовались такому повороту событий. Глас народа из толпы зачитал приговор: — Так вам и надо, наркоманам вонючим.

***

С собой у них конечно же ничего не было, но даже если бы и было — что с того в самом деле? Ну да, Жилин может заподозрить не в употреблении, а в сбыте, ну да — Жилин может повесить какую-нибудь свежую нераскрывайку, ну да — у Жилина с этим всё строго. Ну да… Свёрток с остатками кокса был заныкан на лестничной клетке за батареей, и думать о нём было немного тревожно: всё-таки удовольствие не из дешёвых. Жилин, конечно, огорчился, что поймать с поличным не удалось, знатно заговнился, заставил полностью раздеться, попрыгать и раздвинуть булки. Лысоватый холёный напарник Жилина взирал на голого униженного Шершня с наслаждением извращуги. Он, казалось, едва удержался от того, чтобы достать камеру и начать снимать. Загитову осмотрела плотная суровая ментовка в другом помещении, и когда они воссоединились в обезьяннике, Шершень не удержался и спросил: — Тебе тоже пальцами в жопу лазили? — Да, а что? Тебя этот факт возбуждает? — раздражённо съязвила она. — Ну ваще не сильно, но есть немного. У него было странно игривое настроение, а страх испарился более, чем полностью. На скамейке в КПЗ валялась чья-то туша в олимпийке. Тело не сопело и, казалось, не дышало, но Загитова всё равно перешла на шёпот, чтобы не разбудить сокамерника: — Они думают, что ничего им не будет за их произвол… Они ещё не знают, какие у меня связи. Да их тут раскатают, как тесто, умоются кровавыми слезами, упыри в погонах. Такие вещи даром не проходят. Все их дети сдохнут в утробе от гипоксии, и проклятие на роду будет лежать до седьмого колена. Шершень машинально поёжился и решил не поддерживать диалог. Он отвернулся и ушёл в свои мысли. Откровенно говоря, ему нравилось, что его судьба в этой стране была так непредсказуема. Ему определенно доставляли удовольствие эти причудливые садомазо-отношения с родиной: когда, выходя утром из дома, ты не знаешь, вернёшься ли обратно. И кто в этот раз станет охотиться на тебя: упыри в спортивных костюмах, мусора или бездомные собаки. Остаться в живых ты можешь единственным способом — «не отсвечивать», но надёжность его, пожалуй, уступает даже презервативам фирмы Adidas. Пребывание в КПЗ вскоре стало скучным и невыносимым. Раз в десять невыносимее поездки на автобусе из Москвы в Бобруйск. Хотя бы потому, что в автобусе ты, хоть и скучаешь, но куда-то едешь, и знаешь, что через семь, шесть, пять часов где-то там будут белорусские леса и конец пути. Бобруйск — это, конечно, не Рио-де-Жанейро, но тоже город, ещё получше Катамарановска. А здесь ты начисто лишён этой привилегии свободного человека: планировать свою жизнь. И самое жуткое: ты даже не можешь поспать и скоротать это время, как это тело в спортивном костюме с патлами, потому что тело явно бухало, а ты нюхал и готовился к творческому времяпровождению. Получается, что Роза правильно поступал, когда вместо того, чтобы вкусить наркотического разнообразия, просто бухал. Всё-таки бухать — это что-то, что звучит более по-спортивному: не зря ведь алкаши носят трико. Тело на скамье зашевелилось, и за редкими сальными волосами показалась опухшая рожа. Шершень узнал его даже не по чертам лица, а по ауре и жестам: Опарыш не изменился. — О, Шершняга, ты, что ли, чёрт рыжий? — заспанно пролепетал он и потёр глаза. Настроение сразу скисло. Шершень предпочёл бы быть прикованным к засранному толчку, чем оказаться в одной комнате с Опарышем. — Ну, я, — вынужденно ответил Шершень, потому что начни он играть в молчанку — Опарыш мог запросто заистерить. — А это кто с тобой, девушка твоя? — Жена, — зачем-то сказал он. И так убедительно, что чуть не поверил сам себе. Загитова засмеялась. — Ничё се ты быстро подженился! — прокряхтел Опарыш, почёсывая пухлый заросший подбородок. — По залёту, что ли? — По расчёту. — Блин, а я тебя в бенд хотел сессионщиком позвать, а ты теперь семейный. — Ну ты позови, может я ещё разведусь. Он явно надеялся, что Шершень что-то спросит у него про бенд, но Шершень не собирался поддерживать заданный курс беседы, поэтому Опарышу пришлось самому перевести тему: — А у меня, знаешь, из постоянного состава — только я, остальные — сессионщики. Да хуй с ним с бендом… Шершняга, чё ты, правда, старого друга на свадьбу не позвал? Обидно, нахуй. А я вот ща сам думаю жениться. Знаешь, на ком? Ну, ты знаешь её, на Розиной бывшей, она ж от него ко мне ушла. Это была первая фигура марлезонского балета. Никто не знал, как и когда конкретно это случилось, но в один прекрасный миг Опарыша переклинило на Наташке. Шершень совершенно точно знал, более того — был уверен, что Опарыш никогда даже не заговаривал с Наташкой. Более того, Опарыша никто никогда не видел с девушкой, но эту Розину Наташку он поминал так часто, что она должна уже страдать от хронической икоты. Примечательно, что при Розе Опарыш поминал Наташку как-то вяло, по пьяни и больше в шутку, а вот за спиной у Розы начиналось веселье. Опарыш в красках рассказывал истории о том, как они с Наташкой сдружились, как переспали (пока Роза ждал её у ЗАГСа с букетом полевых цветов конечно, а как ещё), как стали тайно встречаться и всё в таком духе, постоянно путаясь в показаниях и меняя точку зрения. Если бы Наташка знала Опарыша, ей бы определённо стоило подать на него в суд за клевету, но в своём блаженном неведении она жила спокойно, потому что в её мире Опарыш был каким-то безымянным алкашом в последнем ряду партера, с которым когда-то Роза имел несчастье попасть на один курс. — А чё, это, концерты ща даёте какие, нет? — спросил он, когда наконец слез с любимой лошадки под названием «увёл у Розы бывшую». — Даём. — Ну а чё не приглашаете бывшего коллегу, так сказать. И основателя, если можно так сказать. Уважения не проявляете никакого, — Опарыш подмигнул Загитовой, она посмотрела на Шершня и скептически изогнула бровь. — Хотя я бы к вам и сам не пошёл. К вам же одни пионэры ходят, а меня от их красных шортиков подташнивает, честно говоря. — Какие ещё пионэры? Опять свою шарманку завёл, шизик… Код «пионэры» ознаменовал начало второй фигуры марлезонского балета, а именно — «баек основателя» и клеймения всех несогласных пионерами и педиками. — Ну зачем обзываешься? — взвизгнул Опарыш и переключил внимание на Загитову. — Я ж констатирую факт. Пришёл я к ним, помню, на концерт поддержать, а там какие-то, извините меня, педиковатые личности в шортиках выкрикивают: «Багровый Фантомас! Багровый Фантомас!» Мне аж стыдно стало, честно говоря, это ж я группу основал. Загитова тихо посмеивалась. Опарыш пробудил в ней какую-то глубокую грудную истерику, она прикрывала рот ладонью и еле держалась, чтобы не забиться в конвульсиях смеха. — Вообще, я смотрю, после моего ухода вы как-то скатились, совсем как лошпеды, ей-богу, — уже поняв, что бить морду не будут и окончательно осмелев, продолжил он. — Но ты Яшка молодец, ты держишься, в училище-то сладеньким таким был, я уж думал, Розка тебя взял ну… для любовных утех, Розка-то в известной степени гомосексуалист, а ты молодец, не сдаёшь позиции, только мужественнее стал. — Какой же ты придурок, — Шершень помотал головой и сложил руки на груди. — Ну чё вы всё обзываетесь? — пискнул Опарыш. — Да кто вы-то, блять? — с наездом спросил Шершень. Загитова не выдержала и порвалась от смеха. Она смеялась как ведьма или как обитательница психушки из перестроечных хорроров. Она смеялась будто не по-настоящему, а отыгрывая очередной киношный дубль. Она… в общем она была такая прикольная в этот миг, что в районе сердца что-то ёкнуло. За решёткой наконец показалась усатая и заспанная морда Жилина. — Это что за смех у меня тут? Кто тут из себя Петросяна корчит? Может ты, Шершанский? Или ты, Опарышев? — он пристально посмотрел сначала на Шершня, потом на Опапыша. На Опарыше задержал тяжёлый строгий взгляд. — На твоём месте, Андрей Владиленыч, я бы шутки-то не шутил, а то бабушка твоя уже второй раз на тебя заявление пишет. Ай-ай-ай, как не стыдно, старенького человека, ветерана труда, поколачивать! Мерзко, хороший мой, просто мерзко. — От звяканья ключей КПЗ оживилось, — Бабушка на вас жалуется, что вы стены дома обоссываете, ванну на кухню переставили. Вы зачем стены обоссываете, Опарышев? — Чё вы, начальник, наговариваете на меня какие-то несуразицы, — как пристыженный ребёнок пробурчал Опарыш. — Ничего я не обоссываю! — Ну как же? Только что ездили к вам на квартиру, сами всё видели, фотографировали всё это безобразие. — Да это не я, блин, это бабка обоссывает… — Ладно, всё, всё, хватит, ради бога уже. Ну а вы, сладкая парочка, что же? Протрезвели, вижу? — Жилин посмотрел на них с Загитовой взглядом импотента-вуайериста (ну, наверное). — В последний раз предлагаю экспертизу на наркотики пройти. Что, нет? Они синхронно помотали головами. Жилин отпер дверь и кивнул на выход. Опарыш остался наедине со своей шизофренией. Это странно: обычно обители психушки рождали в Шершне жалость и сочувствие. За ними хотелось наблюдать, про них хотелось писать романы и песни, проводить их по коридору в процедурный кабинет, подкладывать побольше гарнира с тухлой рыбкой на ужин. Но Опарыш, который выглядел как они и звучал как они, не рождал к себе ни капли доброго и светлого, а только желание съездить ботинком по лицу. Шершень и Загитова расписались за изъятые вещи: кошелёк, зажигалку и пачку сигарет. За время хранения пачка заметно опустела, но доказывать теперь что-то Жилину было попросту бесполезно. Шершень мельком увидел, что в кошельке у Загитовой была фотография губастого светловолосого мужчины с залысинами. «Наверное, это её неразделённая любовь, — подумал Шершень. — Ну и страхолюдины же ей нравятся». Жилин неохотно протянул две жёлтые бумажки и сказал: — Вот вам направления в поликлинику, рекомендуется сходить на обследование в течение недели и лечь в стационар. — Потом перешёл на шёпот и добавил: — А теперь выметайтесь отседова к чёртовой матери, а то я найду, где подловить. Понятно? Шершень думал, что это был конец представления, однако, когда Загитова вышла из кабинета, Жилин остановил его, всё так же по хозяйски схватив на воротник, как за ошейник. — Шершанский, давай поговорим как мужчина с мужчиной, кхе-кхе… Ты в армию-то собираешься идти, родимый? Или как? — Н-нафига? — как-то машинально выдал Шершень. Он по наивности своей думал, что военком навсегда отъебался от него после того случая с психушкой. Хотя в последнее время приходилось слышать, что в армейке дикий недобор и призывают уже даже шимпанзе из московского зоопарка. Жилин заговорил сиплым заговорщицким шёпотом. Когда он понижал голос, почему-то начинал говорить интонациями актёра Михалкова: — Не поверишь, Шершанский, я сам не понимаю «нафига», но есть у нас в стране такой институт — советская… э-э, то есть российская армия, и от неё никто не убежит, и она всех ждёт, понятно тебе? И она тебя любит, и дождётся тебя несмотря ни на что. Я твоих родственников уже нашёл, кстати, так что имей в виду, сам не ляжешь в больничку — будем родственников подключать. Думается мне, твоя мамочка или твой отчим-академик без лишних слов даст согласие на принудительную госпитализацию, если мы сообщим им, что их любимый сыночек наркоман. Шершень уже хотел побыстрее свинтить, и лень было доказывать что-то про устаревшую информацию и «отчима-академика», которому всегда было и будет насрать на взрослого выблядка своей бывшей жены. — Он не наркоман, — послышалось над ухом. Загитова снова вступилась за него. Зачем-то. — А это уже следствие разберётся, красавица, — слегка раздражённо ответил Жилин. — Ты не борзела бы мне тут, а то я и тебя найду способ прижучить. Жёлтую бумажку с направлением в поликлинику она выкинула в мусорное ведро на выходе из участка. Шершень посмотрел на неё так, что, должно быть, этот взгляд можно было принять за осуждение. — Что? Я вообще к зависимостям не склонна и могу пить, курить и употреблять сколько угодно, понятно? — Ваще без бэ, — заверил её Шершень и на всякий случай положил своё направление в карман клетчатой рубашки Франкенштейна.

***

Шершень смотрел «Поле чудес», утирая сопли. Он был взвинчен и нанюхан. Кажется, они разделили последнюю дозу. Разделили на всех, а потом залили водкой, чтобы можно было поспать хоть немного. Роза заливать не стал, он собирался на вечернюю электричку. Он почему-то даже не стал орать и сопротивляться, а молча приобщился к празднику. Нюхнул только два раза, но этого вполне хватило, чтобы отрастить перламутровые крылья. Наверное, Роза тоже из тех, кто может «сколько угодно и никакой зависимости у него конечно не будет». Шершень сидел на полу в ломаной позе марионетки, прислонившись спиной к краю дивана. Он сидел и пытался найти ответ на два философских вопроса. Первый: «Что использовали в Китае для глажки белья вместо утюга? Девять букв, последняя -а-». И Второй: «Кем я хочу стать, когда вырасту?» Он был обнажён. Его бывшая (она же Розкина нынешняя) валялась где-то в районе его ступней. Тоже обнажённая. Она уже ничего не соображала, потому что не просто загасила кокс алкоголем, а дожала рецептурными таблеточками снотворного. Теперь Шершень верил, что у неё и правда большие связи, потому что доподлинно известно: кто контролирует аптеку, тот контролирует весь мир. Роза нервно ходил по комнате и подбирал свою одежду. — Роз, я там это, сочинил кое-чё для альбомчика. Материал стопроцентный, — сказал Шершень, посильнее притянув колени к груди. На самом деле он проебланил весь день и ничего не сочинил, но соврал, надеясь, что Розу это приободрит. Но, по всей видимости, это было совсем не то, что Роза хотел сейчас услышать. Он был где-то глубоко в своих мыслях. Наверное, боялся опоздать. Куда он ехал? Вроде бы в Петушки. Зачем он ехал? Шершень точно не знал, но скорее всего, потому что обчитался Веничкой Ерофеевым и поверил, что в Петушках действительно рай на земле. Это же Роза: его наебать всяким сектантам, как два пальца… А может быть ему просто предложили там работу. Если бы Шершню доверили перевод поэмы «Москва — Петушки» на английский, он бы несомненно адаптировал название как «Moscow — Cocks». Роза натянул майку алкоголичку и похлопал Загитову по щекам. Она не проснулась, хотя дыхание её было в норме и свидетельствовало о том, что пациентка была скорее жива, чем мертва. — Ты же её с собой заберёшь? — осторожно поинтересовался Шершень. — Да оставь себе, ты́ ж по ней сох стока лет, — как-то спокойно (на похуях?) ответил Роза и от греха подальше перевернул её на бок. — Но ты́ же теперь её ебарь, так шо… — Она самодостаточная личность, пусть сама решит, блин. А то для кого эмансипацию женщин мутили, для меня, чё ли? — Дык она в невменозе. — Ну придёт в себя, порешаете всё с ней как взрослые люди. Кто, куда и кому, ю ноу, там… Роза ушёл на кухню, и окончание фразы затерялось в звяканье кухонной утвари. — Хорошо, Роз, доношу за тобой очередную любовницу, так и быть, — сказал Шершень так, чтобы Роза слышал. А шёпотом себе под нос добавил: — А ты себе новую склеишь. Но Роза как-то умудрился услышать и это. Он вернулся с кухни и стал натягивать носки, то и дело цепляясь крыльями за дверную ручку. — Может я себе парня найду, — сказал он, прыгая на одной ноге. — Тогда уж лучше папика, у них бабло водится, — поделился познаниями Шершень. Странно. Вроде это Роза сделал его оленем — не наоборот, но почему-то именно Шершень чувствовал себя виноватым перед ним. Задребезжал телефон. — Яш, сними трубку, плиз, — тихо сказал Роза и шмыгнул носом, всё ещё пытаясь отойти от снежного трипа. Шершень был шёлковым и добрым в эту секунду. Он добежал до телефона и даже не завалился в канаву по дороге. — Алё-о! Яшка, ты, что ли, солнышко моё? — из трубки донёсся бухой голос Готфрейнда. Впервые за год он позвонил сам. — Где эта, где твоя подруга? — Какая? — Блондинка твоя. Усатая певунья ртом. Где? Как её зовут-то, блять… Роза, нахуй! Роза жестами показал, мол, «меня нет дома» и затрепетал мокрыми крыльями. На полу остались капли воды и перья. — Розка к бабушке поехал, — легко соврал Шершень. — Ну смотри ты, каков молодец, а! Ну и пошёл бы он к чёртовой бабушке тогда! А ты, радость моя, как поживаешь? Есть проблема? Решим как нехуй, сынок! — Да вроде нет никаких проблем. Шершень надеялся, что Готфрейнд звонит только для приличия и на этом их разговор кончится. Но Готфрейнд был уже по полной программе набухан, а значит воодушевлён и доёбист пуще прежнего. И, кажется, совсем не помнил той оказии с минетом, что произошла в их прошлую встречу. И своих обещаний стереть рыжую падлу в порошок, кажется, тоже. — Яшка… Ебать меня в жопу, Яшка, ты же мне как сын, — вдруг изрёк он. Трубку захотелось повесить сиюминутно, но Шершень лишь слегка отстранил её от уха, чтобы не оглохнуть от Бориного надрывного тона. — Ты скажи мне, Яшка, кто из твоих так называемых отцов заботился о тебе так, как я? Никто ведь, Яшка. Никто, сука бля! Женька этот, высокомерный пустоголовых чмошник… Новый додик туда же. Столько лет, Яшка, я тебя уже опекаю, как личный ангел хранитель, а знаешь почему? Потому что я очень, сука бля, уважаю твою мать. Никогда, Яшка, поверь мне, никогда я не подбивал к ней никакие клинья, она для меня как недостижимый идеал, как богиня чистой красоты, как… я не знаю… Не закончив фразу, Готфрейнд рыгнул. За рыганием последовали звуки короткого рвотного позыва. — Пардон, — Готфрейнд быстро вернулся к диалогу и поспешил извиниться. — Может тебе надо чего, Яшенька? Ты только скажи, я для тебя всё сделаю, солнце! — Да ничё мне не надо от тебя, Борь, только… Денег можешь прислать по почте? — Уо-уо-уо-уо, называется грустный тромбон… Яшка, веришь? Все сбережения Центробанк за лето отобрал, не успел я обменять. Я это, паспорт израильский оформил, в эмиграцию скоро помчусь. Хочешь, помогу тебе с документами на репатриацию? — Чё я там делать буду? — А тут ты чё делаешь, вундеркинд? — В армейку собираюсь. — Какую ещё армейку? Ты ебанулся, что ли? Ну ты сучоныш, однако, ну сучоныш… — Пока, Борь, — закончил диалог Шершень и повесил трубку. Роза натягивал ботинки. За окном шёл снег, но в квартире было тепло. — Пора уже? — меланхолично спросил Шершень. Он втайне надеялся, что Розкины сборы продлятся чуть дольше. Всё-таки предвкушать расставание, оказывается, намного приятнее, чем расставаться. — Ага, — ответил Роза. — Знаешь, я сначала днём свинтить хотел, молча, по-английски, нахрен. Но потом подумал, чёт как-то подло выйдет. Ты это, прости меня, рил, что я тебя скотиной и гандоном обзывал. Я чёт реально базар не фильтрую в последнее время, ю ноу. — Да ноу проблем, Роз. Ты тоже меня прости, лады? Розкины объятия были горячими, как и сам Розка. Ромка. Наверное называть его Ромкой будет даже лучше в эту секунду. Шершень чуть не прослезился, смакуя это имя, и даже осмелился сказать заплетающимся языком: — Мне всё-таки кажется, что я немного любил тебя… — Он испугался неясно чего (вроде во всём уже разобрались) и быстро добавил: — Я как будто немного дырявый, да? Объятия распались. — Нет, рыжий, это я дырявый. А ты просто слегка тронутый голубизной, ю ноу. Ты это, разберись в петушиной терминологии получше, ок? И это, не ебись с малолетками, ну серьезно, чё ты как по́пущ, нахрен… — Чё мне, послать её, чё ли? — Ну типа. — А ты посылал? — Ну типа. — А как же типа… разбитое сердце типа? — Лучше, бля, разбитое сердце, чем… «Герпес, СПИД, сломанная судьба, пузожитель от нарика в девятом классе…» — вот это вот всё имел в виду Роза, но Шершень избавил его от обязанности договаривать неприятную правду, сказав: — Да я всё понял, Ром. — И для надёжности повторил: — Я понял. «Ну с другой стороны, лучше от меня, чем от какого-нибудь малолетнего гопника, который будет её пиздить», — почему-то подумал он следом. Она же ведь бедовая девка и всегда найдёт себе приключения на задницу. Роза, наверное, этим принципом и руководствовался всю свою жизнь, а каков итог: священный союз распался, а впереди его ждут только «cocks». Роза стал взрослее за эти дни. У него больше не было этих дурацких усов из фотоальбомов родительской юности, но появился намёк на бороду. Так он выглядел стильнее и, пожалуй, его и без того прекрасное лицо похорошело, как картина после реставрации. Но после всего произошедшего он тоже был какой-то ломаный. Теперь Шершень понял: крылья отрастают у человека именно тогда, когда ему становится нечего терять. Только это какие-то мученические крылья, которые идут комплектом к кандалам и трупным пятнам. И Роза… Сейчас Роза был именно таким: падшим, и от того крылатым. — А знаешь, чё я тебе скажу, Яш… Чё бы там ни происходило в последний год, нахрен, для меня ты всегда останешься в памяти тем студентиком из музыкальной шаражки. Вот имаджинирую тебя, блин, в своём сознании, нахрен, такого, блин, рыженького, очкастого и конопатого любителя пива и сырков, и как-то на душе теплеет сразу, ю ноу. Шершень улыбнулся. Он ещё долго смотрел в окно на то, как Роза перепрыгивал лужи, как его силуэт отдалялся и исчезал, а двор становился каким-то совсем тёмным и девственно-безлюдным. Пастораль тёмного осеннего вечера нарушилась, когда на горизонте показались идущие из магазина Франкенштейн с полупустой авоськой и Катамаранов. Катамаранов курил и что-то на повышенных тонах объяснял Франкенштейну, а Франкенштейн отмахивался от сигаретного дыма. По телеку кончилось «Поле чудес», в вечерних новостях анонсировали сюжет о том, как в Катамарановске на одной из бетонных стен проявился лик Божьей Матери с младенцем, и к ней потянулась очередь паломников. Шершень чуть не умер от истерики, когда понял, что это та самая стена, которую они с Полторашкой вчера обоссали. Роза бы знатно похрюкал с ним над этим фактом, но сейчас делиться было не с кем и незачем. «Ля, ну чё за пафос, — сказал Шершень сам себе. — Какое-то говно, блять. Получается, я и сам своего рода брошенная школьница».
165 Нравится 318 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (6)