***
Первый утренний трамвай был забит сонными работягами и бабками, спешащими занять очередь в поликлинике раньше других бабок. Это мало походило на романтические покатушки по местам боевой славы, но воспоминания о шаражных деньках нахлынули с новой силой. До такой степени, что захотелось отрезать патлы, восстановить документы и пойти лабать академические. — Мне кажется, Роза может неправильно понять наш побег, — Шершень сказал это громче, чем хотелось бы. — Он чё-то говорил тебе обо мне? Как вы ваще познакомились? — Каво? — Я говорю, как вы познакомились, б-блин? Они ехали стоя, по-дурацки вися на поручнях и будучи зажатыми между спинами работников ещё не закрывшихся, но стоявших на пороге банкротства предприятий. Попутчики взирали на них косо: как на придурков и наркоманов, возвращающихся из притона на своих двоих. Попутчики, конечно, были невероятно проницательны и научены тяжёлой жизнью. — А, ты всё про это… В электричке разговорились. Я сказала, что ищу жильё в городе. Он угостил меня каким-то пирожками, и мы пошли к нему. И по дороге от электростанции до дома как-то завертелось. — Он уломал тебя за полчаса? — Ну, да. — Полчаса пиздежа, и ты в его постели. Пиздец… — Шершень сказал это так громко и без стеснения, что кондукторша, должно быть, уставила на него злые круглые глаза. Чужие взгляды Шершень чувствал кожей, потому что видеть без очков на таком расстоянии не мог. — А мне на это понадобились годы. Зная все обстоятельства (влюблённая брошенка), ничего необычного в Розкином успехе не было. Тот факт, что склеил её Роза, а не какой-нибудь лаборантик из НИИ, тоже не вызывал вопросов. Этот феномен вовсе не нуждался в объяснениях: Розе никогда не стоило труда отыскать себе секс, несмотря на то, что он пытался всех убедить в обратном. Он получал его даже больше, чем нужно среднестатистическому человеку. В последний год он, конечно, немного сдал, но, возможно, Господь таким образом ограждал его от СПИДа. Все эти высокопарные разговоры о любви… Шершень хотел верить Розе. Правда хотел, но не мог. Послушать Розку — так он и проституток пользовал по большой любви, а не потому что хотелось потрахаться и излить душу без обязательств. И Наташке изменял, потому что любил сразу всех на планете. И Шершень правда старался верить, но… Но если бы он был Розиной девушкой или женой, он бы не в жисть не купился на эти оправдания блядства. А так хотелось купиться. Самое болезненное во всей этой ситуации — Загитова. Он всегда считал её избирательной, почти неприступной, и не думал, что когда-нибудь его лучший друг будет долбить её в первый день знакомства, как легкодоступную блядь с трассы. И Шершень до сих пор не смог понять: делает ли это блядство её привлекательнее или, напротив, переводит в разряд «не для тебя моя Роза цвела», где слово «Роза» пишется с большой буквы. — Ну, были другие времена-а, — сказала Загитова, но Шершень уже забыл, с чего начинался диалог. — Ты был маленьким. Я была маленькой. — Блин, ты такая другая, такая… худая, капец просто, — Шершень не знал, почему сказал это слово. Он не знал, как обозначить то изменение, что случилось с ней за годы, и самым подходящим посчитал определение «худая». — Ты, блин, очень худая, ты не была такой. Это всё иней, ты же знаешь… Блин… Если говорить о метаморфозах подробнее, то, пожалуй, честнее было бы сказать не «худая», а «мутная». Она изменилась. Общалась какими-то газетными штампами и производила впечатление человека, которому знатно промыли мозг за эти годы. Она вроде была той же, но именно что — мутной. Не окажись она Загитовой — он бы уже подозревал её в намерениях опоить их с Розой клофелином и вынести квартиру. Это было странное ощущение — баланс на грани здравого смысла и идиотии, где любое нарушение равновесия может оказаться роковым. Он вспомнил, почему любил её. По большому счёту — ровно потому, что был ей не нужен. Ей вообще никто был не нужен — и это почему-то было дико сексуально. Когда они выскочили на остановке, народ в трамвае заметно воодушевился от того, что им не придётся продолжать путь с подозрительными личностями. Кто-то схватил Шершня за воротник, как школьника, и вытянул из потока пассажиров. На долю секунды он подумал, что это рекетиры, но отчётливо распознал голос участкового Жилина: — Стоять! Что хуже: Жилин или рекетиры — сказать было трудно. Участковый отвёл его в сторонку и, не выпуская из рук воротник его куртки, начал расспрос: — Шершанский, ты чего это в такую рань на трамваях разъезжаешь? Никак на работу устроился? — Он был тот ещё нюхач, быстро понял, что с Шершнем что-то не так. — Ой-ой-ой, а чего это с тобой? Чего это ты на ногах не стоишь, а? Шесть утра, а ты уже пьяный, дружок мой. — Я н-не пьяный, товарищ милиционер, — Шершень изо всех сил старался казаться трезвым и это обстоятельство выдало его с потрохами. — Ты не пьяный? А чего тогда, обдолбанный? А ну, рукава закатай! Ну, я не гордый, я сам тебе закатаю. Жилин снял с Шершня куртку, осторожно, как с любовницы в ресторане. Напарник Жилина пялился на Шершня как на жертву и скучающе жаждал расправы. Шершень заверил, что разденется сам, медленно расстегнул пуговицы на запястьях, закатал рукава инженерской рубашки и пихнул Жилину в лицо синими исколотыми руками. Он медлил, надеясь, что Жилин подивится его смелости и не станет присматриваться к локтевым сгибам, но Жилин был терпелив. «Надо соврать про капельницу, — подумал Шершень. — Детский сад, конечно, но хоть какое-то оправдание». — Ма-атерь бо-ожья, Шершанский, я же в тебя до последнего верил, голубчик. Сомневался, но верил в тебя, понимаешь? Теперь поехали, родной, с нами. — З-зачем? — В баночку писать. — Я не хочу писать. — Захочешь. Он уже набрал воздуху в грудь, чтобы начать что-то доказывать про капельницу, но вмешалась Загитова: — Вы не имеете право, — громко и спокойно заявила она. А Шершень уже подумал, что она испугалась ментов и бросила его на произвол судьбы. Это было бы вполне в её духе. — Это кто ещё тут умничает мне? — Вы не имеете право назначать принудительную экспертизу без решения суда, — решительно отчеканила она. — А может твои руки тоже проверить, красавица? — ухмыльнулся Жилин. — Проверяйте, но вы не имеете права. Напарник Жилина закатал ей рукав пальто: у неё тоже были синяки, но желтоватые, почти незаметные, такие, что и правда могли сойти за следы от капельницы. Неужели она тоже?.. А Роза настолько слепой, что не заметил? Или он смотрел только на её жопу? — Я адвокату позвоню, он вас раскатает, — возмутилась она, когда их с Шершнем стали заталкивать в бобик. А потом и вовсе заорала: — Люди, милицейский произвол! Милицейский произвол! Вы не имеете права задерживать! Но люди на трамвайной остановке только порадовались такому повороту событий. Глас народа из толпы зачитал приговор: — Так вам и надо, наркоманам вонючим.***
С собой у них конечно же ничего не было, но даже если бы и было — что с того в самом деле? Ну да, Жилин может заподозрить не в употреблении, а в сбыте, ну да — Жилин может повесить какую-нибудь свежую нераскрывайку, ну да — у Жилина с этим всё строго. Ну да… Свёрток с остатками кокса был заныкан на лестничной клетке за батареей, и думать о нём было немного тревожно: всё-таки удовольствие не из дешёвых. Жилин, конечно, огорчился, что поймать с поличным не удалось, знатно заговнился, заставил полностью раздеться, попрыгать и раздвинуть булки. Лысоватый холёный напарник Жилина взирал на голого униженного Шершня с наслаждением извращуги. Он, казалось, едва удержался от того, чтобы достать камеру и начать снимать. Загитову осмотрела плотная суровая ментовка в другом помещении, и когда они воссоединились в обезьяннике, Шершень не удержался и спросил: — Тебе тоже пальцами в жопу лазили? — Да, а что? Тебя этот факт возбуждает? — раздражённо съязвила она. — Ну ваще не сильно, но есть немного. У него было странно игривое настроение, а страх испарился более, чем полностью. На скамейке в КПЗ валялась чья-то туша в олимпийке. Тело не сопело и, казалось, не дышало, но Загитова всё равно перешла на шёпот, чтобы не разбудить сокамерника: — Они думают, что ничего им не будет за их произвол… Они ещё не знают, какие у меня связи. Да их тут раскатают, как тесто, умоются кровавыми слезами, упыри в погонах. Такие вещи даром не проходят. Все их дети сдохнут в утробе от гипоксии, и проклятие на роду будет лежать до седьмого колена. Шершень машинально поёжился и решил не поддерживать диалог. Он отвернулся и ушёл в свои мысли. Откровенно говоря, ему нравилось, что его судьба в этой стране была так непредсказуема. Ему определенно доставляли удовольствие эти причудливые садомазо-отношения с родиной: когда, выходя утром из дома, ты не знаешь, вернёшься ли обратно. И кто в этот раз станет охотиться на тебя: упыри в спортивных костюмах, мусора или бездомные собаки. Остаться в живых ты можешь единственным способом — «не отсвечивать», но надёжность его, пожалуй, уступает даже презервативам фирмы Adidas. Пребывание в КПЗ вскоре стало скучным и невыносимым. Раз в десять невыносимее поездки на автобусе из Москвы в Бобруйск. Хотя бы потому, что в автобусе ты, хоть и скучаешь, но куда-то едешь, и знаешь, что через семь, шесть, пять часов где-то там будут белорусские леса и конец пути. Бобруйск — это, конечно, не Рио-де-Жанейро, но тоже город, ещё получше Катамарановска. А здесь ты начисто лишён этой привилегии свободного человека: планировать свою жизнь. И самое жуткое: ты даже не можешь поспать и скоротать это время, как это тело в спортивном костюме с патлами, потому что тело явно бухало, а ты нюхал и готовился к творческому времяпровождению. Получается, что Роза правильно поступал, когда вместо того, чтобы вкусить наркотического разнообразия, просто бухал. Всё-таки бухать — это что-то, что звучит более по-спортивному: не зря ведь алкаши носят трико. Тело на скамье зашевелилось, и за редкими сальными волосами показалась опухшая рожа. Шершень узнал его даже не по чертам лица, а по ауре и жестам: Опарыш не изменился. — О, Шершняга, ты, что ли, чёрт рыжий? — заспанно пролепетал он и потёр глаза. Настроение сразу скисло. Шершень предпочёл бы быть прикованным к засранному толчку, чем оказаться в одной комнате с Опарышем. — Ну, я, — вынужденно ответил Шершень, потому что начни он играть в молчанку — Опарыш мог запросто заистерить. — А это кто с тобой, девушка твоя? — Жена, — зачем-то сказал он. И так убедительно, что чуть не поверил сам себе. Загитова засмеялась. — Ничё се ты быстро подженился! — прокряхтел Опарыш, почёсывая пухлый заросший подбородок. — По залёту, что ли? — По расчёту. — Блин, а я тебя в бенд хотел сессионщиком позвать, а ты теперь семейный. — Ну ты позови, может я ещё разведусь. Он явно надеялся, что Шершень что-то спросит у него про бенд, но Шершень не собирался поддерживать заданный курс беседы, поэтому Опарышу пришлось самому перевести тему: — А у меня, знаешь, из постоянного состава — только я, остальные — сессионщики. Да хуй с ним с бендом… Шершняга, чё ты, правда, старого друга на свадьбу не позвал? Обидно, нахуй. А я вот ща сам думаю жениться. Знаешь, на ком? Ну, ты знаешь её, на Розиной бывшей, она ж от него ко мне ушла. Это была первая фигура марлезонского балета. Никто не знал, как и когда конкретно это случилось, но в один прекрасный миг Опарыша переклинило на Наташке. Шершень совершенно точно знал, более того — был уверен, что Опарыш никогда даже не заговаривал с Наташкой. Более того, Опарыша никто никогда не видел с девушкой, но эту Розину Наташку он поминал так часто, что она должна уже страдать от хронической икоты. Примечательно, что при Розе Опарыш поминал Наташку как-то вяло, по пьяни и больше в шутку, а вот за спиной у Розы начиналось веселье. Опарыш в красках рассказывал истории о том, как они с Наташкой сдружились, как переспали (пока Роза ждал её у ЗАГСа с букетом полевых цветов конечно, а как ещё), как стали тайно встречаться и всё в таком духе, постоянно путаясь в показаниях и меняя точку зрения. Если бы Наташка знала Опарыша, ей бы определённо стоило подать на него в суд за клевету, но в своём блаженном неведении она жила спокойно, потому что в её мире Опарыш был каким-то безымянным алкашом в последнем ряду партера, с которым когда-то Роза имел несчастье попасть на один курс. — А чё, это, концерты ща даёте какие, нет? — спросил он, когда наконец слез с любимой лошадки под названием «увёл у Розы бывшую». — Даём. — Ну а чё не приглашаете бывшего коллегу, так сказать. И основателя, если можно так сказать. Уважения не проявляете никакого, — Опарыш подмигнул Загитовой, она посмотрела на Шершня и скептически изогнула бровь. — Хотя я бы к вам и сам не пошёл. К вам же одни пионэры ходят, а меня от их красных шортиков подташнивает, честно говоря. — Какие ещё пионэры? Опять свою шарманку завёл, шизик… Код «пионэры» ознаменовал начало второй фигуры марлезонского балета, а именно — «баек основателя» и клеймения всех несогласных пионерами и педиками. — Ну зачем обзываешься? — взвизгнул Опарыш и переключил внимание на Загитову. — Я ж констатирую факт. Пришёл я к ним, помню, на концерт поддержать, а там какие-то, извините меня, педиковатые личности в шортиках выкрикивают: «Багровый Фантомас! Багровый Фантомас!» Мне аж стыдно стало, честно говоря, это ж я группу основал. Загитова тихо посмеивалась. Опарыш пробудил в ней какую-то глубокую грудную истерику, она прикрывала рот ладонью и еле держалась, чтобы не забиться в конвульсиях смеха. — Вообще, я смотрю, после моего ухода вы как-то скатились, совсем как лошпеды, ей-богу, — уже поняв, что бить морду не будут и окончательно осмелев, продолжил он. — Но ты Яшка молодец, ты держишься, в училище-то сладеньким таким был, я уж думал, Розка тебя взял ну… для любовных утех, Розка-то в известной степени гомосексуалист, а ты молодец, не сдаёшь позиции, только мужественнее стал. — Какой же ты придурок, — Шершень помотал головой и сложил руки на груди. — Ну чё вы всё обзываетесь? — пискнул Опарыш. — Да кто вы-то, блять? — с наездом спросил Шершень. Загитова не выдержала и порвалась от смеха. Она смеялась как ведьма или как обитательница психушки из перестроечных хорроров. Она смеялась будто не по-настоящему, а отыгрывая очередной киношный дубль. Она… в общем она была такая прикольная в этот миг, что в районе сердца что-то ёкнуло. За решёткой наконец показалась усатая и заспанная морда Жилина. — Это что за смех у меня тут? Кто тут из себя Петросяна корчит? Может ты, Шершанский? Или ты, Опарышев? — он пристально посмотрел сначала на Шершня, потом на Опапыша. На Опарыше задержал тяжёлый строгий взгляд. — На твоём месте, Андрей Владиленыч, я бы шутки-то не шутил, а то бабушка твоя уже второй раз на тебя заявление пишет. Ай-ай-ай, как не стыдно, старенького человека, ветерана труда, поколачивать! Мерзко, хороший мой, просто мерзко. — От звяканья ключей КПЗ оживилось, — Бабушка на вас жалуется, что вы стены дома обоссываете, ванну на кухню переставили. Вы зачем стены обоссываете, Опарышев? — Чё вы, начальник, наговариваете на меня какие-то несуразицы, — как пристыженный ребёнок пробурчал Опарыш. — Ничего я не обоссываю! — Ну как же? Только что ездили к вам на квартиру, сами всё видели, фотографировали всё это безобразие. — Да это не я, блин, это бабка обоссывает… — Ладно, всё, всё, хватит, ради бога уже. Ну а вы, сладкая парочка, что же? Протрезвели, вижу? — Жилин посмотрел на них с Загитовой взглядом импотента-вуайериста (ну, наверное). — В последний раз предлагаю экспертизу на наркотики пройти. Что, нет? Они синхронно помотали головами. Жилин отпер дверь и кивнул на выход. Опарыш остался наедине со своей шизофренией. Это странно: обычно обители психушки рождали в Шершне жалость и сочувствие. За ними хотелось наблюдать, про них хотелось писать романы и песни, проводить их по коридору в процедурный кабинет, подкладывать побольше гарнира с тухлой рыбкой на ужин. Но Опарыш, который выглядел как они и звучал как они, не рождал к себе ни капли доброго и светлого, а только желание съездить ботинком по лицу. Шершень и Загитова расписались за изъятые вещи: кошелёк, зажигалку и пачку сигарет. За время хранения пачка заметно опустела, но доказывать теперь что-то Жилину было попросту бесполезно. Шершень мельком увидел, что в кошельке у Загитовой была фотография губастого светловолосого мужчины с залысинами. «Наверное, это её неразделённая любовь, — подумал Шершень. — Ну и страхолюдины же ей нравятся». Жилин неохотно протянул две жёлтые бумажки и сказал: — Вот вам направления в поликлинику, рекомендуется сходить на обследование в течение недели и лечь в стационар. — Потом перешёл на шёпот и добавил: — А теперь выметайтесь отседова к чёртовой матери, а то я найду, где подловить. Понятно? Шершень думал, что это был конец представления, однако, когда Загитова вышла из кабинета, Жилин остановил его, всё так же по хозяйски схватив на воротник, как за ошейник. — Шершанский, давай поговорим как мужчина с мужчиной, кхе-кхе… Ты в армию-то собираешься идти, родимый? Или как? — Н-нафига? — как-то машинально выдал Шершень. Он по наивности своей думал, что военком навсегда отъебался от него после того случая с психушкой. Хотя в последнее время приходилось слышать, что в армейке дикий недобор и призывают уже даже шимпанзе из московского зоопарка. Жилин заговорил сиплым заговорщицким шёпотом. Когда он понижал голос, почему-то начинал говорить интонациями актёра Михалкова: — Не поверишь, Шершанский, я сам не понимаю «нафига», но есть у нас в стране такой институт — советская… э-э, то есть российская армия, и от неё никто не убежит, и она всех ждёт, понятно тебе? И она тебя любит, и дождётся тебя несмотря ни на что. Я твоих родственников уже нашёл, кстати, так что имей в виду, сам не ляжешь в больничку — будем родственников подключать. Думается мне, твоя мамочка или твой отчим-академик без лишних слов даст согласие на принудительную госпитализацию, если мы сообщим им, что их любимый сыночек наркоман. Шершень уже хотел побыстрее свинтить, и лень было доказывать что-то про устаревшую информацию и «отчима-академика», которому всегда было и будет насрать на взрослого выблядка своей бывшей жены. — Он не наркоман, — послышалось над ухом. Загитова снова вступилась за него. Зачем-то. — А это уже следствие разберётся, красавица, — слегка раздражённо ответил Жилин. — Ты не борзела бы мне тут, а то я и тебя найду способ прижучить. Жёлтую бумажку с направлением в поликлинику она выкинула в мусорное ведро на выходе из участка. Шершень посмотрел на неё так, что, должно быть, этот взгляд можно было принять за осуждение. — Что? Я вообще к зависимостям не склонна и могу пить, курить и употреблять сколько угодно, понятно? — Ваще без бэ, — заверил её Шершень и на всякий случай положил своё направление в карман клетчатой рубашки Франкенштейна.***
Шершень смотрел «Поле чудес», утирая сопли. Он был взвинчен и нанюхан. Кажется, они разделили последнюю дозу. Разделили на всех, а потом залили водкой, чтобы можно было поспать хоть немного. Роза заливать не стал, он собирался на вечернюю электричку. Он почему-то даже не стал орать и сопротивляться, а молча приобщился к празднику. Нюхнул только два раза, но этого вполне хватило, чтобы отрастить перламутровые крылья. Наверное, Роза тоже из тех, кто может «сколько угодно и никакой зависимости у него конечно не будет». Шершень сидел на полу в ломаной позе марионетки, прислонившись спиной к краю дивана. Он сидел и пытался найти ответ на два философских вопроса. Первый: «Что использовали в Китае для глажки белья вместо утюга? Девять букв, последняя -а-». И Второй: «Кем я хочу стать, когда вырасту?» Он был обнажён. Его бывшая (она же Розкина нынешняя) валялась где-то в районе его ступней. Тоже обнажённая. Она уже ничего не соображала, потому что не просто загасила кокс алкоголем, а дожала рецептурными таблеточками снотворного. Теперь Шершень верил, что у неё и правда большие связи, потому что доподлинно известно: кто контролирует аптеку, тот контролирует весь мир. Роза нервно ходил по комнате и подбирал свою одежду. — Роз, я там это, сочинил кое-чё для альбомчика. Материал стопроцентный, — сказал Шершень, посильнее притянув колени к груди. На самом деле он проебланил весь день и ничего не сочинил, но соврал, надеясь, что Розу это приободрит. Но, по всей видимости, это было совсем не то, что Роза хотел сейчас услышать. Он был где-то глубоко в своих мыслях. Наверное, боялся опоздать. Куда он ехал? Вроде бы в Петушки. Зачем он ехал? Шершень точно не знал, но скорее всего, потому что обчитался Веничкой Ерофеевым и поверил, что в Петушках действительно рай на земле. Это же Роза: его наебать всяким сектантам, как два пальца… А может быть ему просто предложили там работу. Если бы Шершню доверили перевод поэмы «Москва — Петушки» на английский, он бы несомненно адаптировал название как «Moscow — Cocks». Роза натянул майку алкоголичку и похлопал Загитову по щекам. Она не проснулась, хотя дыхание её было в норме и свидетельствовало о том, что пациентка была скорее жива, чем мертва. — Ты же её с собой заберёшь? — осторожно поинтересовался Шершень. — Да оставь себе, ты́ ж по ней сох стока лет, — как-то спокойно (на похуях?) ответил Роза и от греха подальше перевернул её на бок. — Но ты́ же теперь её ебарь, так шо… — Она самодостаточная личность, пусть сама решит, блин. А то для кого эмансипацию женщин мутили, для меня, чё ли? — Дык она в невменозе. — Ну придёт в себя, порешаете всё с ней как взрослые люди. Кто, куда и кому, ю ноу, там… Роза ушёл на кухню, и окончание фразы затерялось в звяканье кухонной утвари. — Хорошо, Роз, доношу за тобой очередную любовницу, так и быть, — сказал Шершень так, чтобы Роза слышал. А шёпотом себе под нос добавил: — А ты себе новую склеишь. Но Роза как-то умудрился услышать и это. Он вернулся с кухни и стал натягивать носки, то и дело цепляясь крыльями за дверную ручку. — Может я себе парня найду, — сказал он, прыгая на одной ноге. — Тогда уж лучше папика, у них бабло водится, — поделился познаниями Шершень. Странно. Вроде это Роза сделал его оленем — не наоборот, но почему-то именно Шершень чувствовал себя виноватым перед ним. Задребезжал телефон. — Яш, сними трубку, плиз, — тихо сказал Роза и шмыгнул носом, всё ещё пытаясь отойти от снежного трипа. Шершень был шёлковым и добрым в эту секунду. Он добежал до телефона и даже не завалился в канаву по дороге. — Алё-о! Яшка, ты, что ли, солнышко моё? — из трубки донёсся бухой голос Готфрейнда. Впервые за год он позвонил сам. — Где эта, где твоя подруга? — Какая? — Блондинка твоя. Усатая певунья ртом. Где? Как её зовут-то, блять… Роза, нахуй! Роза жестами показал, мол, «меня нет дома» и затрепетал мокрыми крыльями. На полу остались капли воды и перья. — Розка к бабушке поехал, — легко соврал Шершень. — Ну смотри ты, каков молодец, а! Ну и пошёл бы он к чёртовой бабушке тогда! А ты, радость моя, как поживаешь? Есть проблема? Решим как нехуй, сынок! — Да вроде нет никаких проблем. Шершень надеялся, что Готфрейнд звонит только для приличия и на этом их разговор кончится. Но Готфрейнд был уже по полной программе набухан, а значит воодушевлён и доёбист пуще прежнего. И, кажется, совсем не помнил той оказии с минетом, что произошла в их прошлую встречу. И своих обещаний стереть рыжую падлу в порошок, кажется, тоже. — Яшка… Ебать меня в жопу, Яшка, ты же мне как сын, — вдруг изрёк он. Трубку захотелось повесить сиюминутно, но Шершень лишь слегка отстранил её от уха, чтобы не оглохнуть от Бориного надрывного тона. — Ты скажи мне, Яшка, кто из твоих так называемых отцов заботился о тебе так, как я? Никто ведь, Яшка. Никто, сука бля! Женька этот, высокомерный пустоголовых чмошник… Новый додик туда же. Столько лет, Яшка, я тебя уже опекаю, как личный ангел хранитель, а знаешь почему? Потому что я очень, сука бля, уважаю твою мать. Никогда, Яшка, поверь мне, никогда я не подбивал к ней никакие клинья, она для меня как недостижимый идеал, как богиня чистой красоты, как… я не знаю… Не закончив фразу, Готфрейнд рыгнул. За рыганием последовали звуки короткого рвотного позыва. — Пардон, — Готфрейнд быстро вернулся к диалогу и поспешил извиниться. — Может тебе надо чего, Яшенька? Ты только скажи, я для тебя всё сделаю, солнце! — Да ничё мне не надо от тебя, Борь, только… Денег можешь прислать по почте? — Уо-уо-уо-уо, называется грустный тромбон… Яшка, веришь? Все сбережения Центробанк за лето отобрал, не успел я обменять. Я это, паспорт израильский оформил, в эмиграцию скоро помчусь. Хочешь, помогу тебе с документами на репатриацию? — Чё я там делать буду? — А тут ты чё делаешь, вундеркинд? — В армейку собираюсь. — Какую ещё армейку? Ты ебанулся, что ли? Ну ты сучоныш, однако, ну сучоныш… — Пока, Борь, — закончил диалог Шершень и повесил трубку. Роза натягивал ботинки. За окном шёл снег, но в квартире было тепло. — Пора уже? — меланхолично спросил Шершень. Он втайне надеялся, что Розкины сборы продлятся чуть дольше. Всё-таки предвкушать расставание, оказывается, намного приятнее, чем расставаться. — Ага, — ответил Роза. — Знаешь, я сначала днём свинтить хотел, молча, по-английски, нахрен. Но потом подумал, чёт как-то подло выйдет. Ты это, прости меня, рил, что я тебя скотиной и гандоном обзывал. Я чёт реально базар не фильтрую в последнее время, ю ноу. — Да ноу проблем, Роз. Ты тоже меня прости, лады? Розкины объятия были горячими, как и сам Розка. Ромка. Наверное называть его Ромкой будет даже лучше в эту секунду. Шершень чуть не прослезился, смакуя это имя, и даже осмелился сказать заплетающимся языком: — Мне всё-таки кажется, что я немного любил тебя… — Он испугался неясно чего (вроде во всём уже разобрались) и быстро добавил: — Я как будто немного дырявый, да? Объятия распались. — Нет, рыжий, это я дырявый. А ты просто слегка тронутый голубизной, ю ноу. Ты это, разберись в петушиной терминологии получше, ок? И это, не ебись с малолетками, ну серьезно, чё ты как по́пущ, нахрен… — Чё мне, послать её, чё ли? — Ну типа. — А ты посылал? — Ну типа. — А как же типа… разбитое сердце типа? — Лучше, бля, разбитое сердце, чем… «Герпес, СПИД, сломанная судьба, пузожитель от нарика в девятом классе…» — вот это вот всё имел в виду Роза, но Шершень избавил его от обязанности договаривать неприятную правду, сказав: — Да я всё понял, Ром. — И для надёжности повторил: — Я понял. «Ну с другой стороны, лучше от меня, чем от какого-нибудь малолетнего гопника, который будет её пиздить», — почему-то подумал он следом. Она же ведь бедовая девка и всегда найдёт себе приключения на задницу. Роза, наверное, этим принципом и руководствовался всю свою жизнь, а каков итог: священный союз распался, а впереди его ждут только «cocks». Роза стал взрослее за эти дни. У него больше не было этих дурацких усов из фотоальбомов родительской юности, но появился намёк на бороду. Так он выглядел стильнее и, пожалуй, его и без того прекрасное лицо похорошело, как картина после реставрации. Но после всего произошедшего он тоже был какой-то ломаный. Теперь Шершень понял: крылья отрастают у человека именно тогда, когда ему становится нечего терять. Только это какие-то мученические крылья, которые идут комплектом к кандалам и трупным пятнам. И Роза… Сейчас Роза был именно таким: падшим, и от того крылатым. — А знаешь, чё я тебе скажу, Яш… Чё бы там ни происходило в последний год, нахрен, для меня ты всегда останешься в памяти тем студентиком из музыкальной шаражки. Вот имаджинирую тебя, блин, в своём сознании, нахрен, такого, блин, рыженького, очкастого и конопатого любителя пива и сырков, и как-то на душе теплеет сразу, ю ноу. Шершень улыбнулся. Он ещё долго смотрел в окно на то, как Роза перепрыгивал лужи, как его силуэт отдалялся и исчезал, а двор становился каким-то совсем тёмным и девственно-безлюдным. Пастораль тёмного осеннего вечера нарушилась, когда на горизонте показались идущие из магазина Франкенштейн с полупустой авоськой и Катамаранов. Катамаранов курил и что-то на повышенных тонах объяснял Франкенштейну, а Франкенштейн отмахивался от сигаретного дыма. По телеку кончилось «Поле чудес», в вечерних новостях анонсировали сюжет о том, как в Катамарановске на одной из бетонных стен проявился лик Божьей Матери с младенцем, и к ней потянулась очередь паломников. Шершень чуть не умер от истерики, когда понял, что это та самая стена, которую они с Полторашкой вчера обоссали. Роза бы знатно похрюкал с ним над этим фактом, но сейчас делиться было не с кем и незачем. «Ля, ну чё за пафос, — сказал Шершень сам себе. — Какое-то говно, блять. Получается, я и сам своего рода брошенная школьница».