ID работы: 9704135

позови меня с собой

Слэш
PG-13
Завершён
96
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
96 Нравится 12 Отзывы 27 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
      По пустым коридорам свободно гулял сквозняк, шуршал раскиданными мелкими бумажками и фантиками, загоняя их по углам. Ночью выходить в коридоры было нельзя, и не только потому что пресловутый режим и возможное наказание, но ещё и потому что ночь - это время совсем других обитателей, на которых иногда лучше не натыкаться. Особенно в вакуумной тишине ночи. Старые половицы даже не скрипят когда по ним пробегают изорванные и сотни раз залатанные кеды, кто-то вздрагивает, вскидывая голову, и сонным взглядом всматривается в зияющий темный провал дверного проема, ведущего в подвал. Промелькнувшая на периферии зрения светлая тень могла быть и простым отблеском от лунного света или игрой воспаленного от бессонницы мозга, но сидящий на стареньком диване парень решает, что лучше смыться и не узнать, чем потом отлеживаться в Могильнике. Еле уловимый стон прогнивших ступеней на лестнице ведущей в подвал только подгоняет сонное тело, и ночной герой, теперь точно проспоривший две пачки сигарет, быстро скрывается в дальней комнате, со скрипом запирая дверь. От тихого хихиканья со стороны проема даже настырные крысы быстро разбегаются, так и не добравшись до потрепанных шнурков кед, которые их хозяин упорно отказывался завязывать.       В бывшем подвальном помещении сыро и пахнет мокрой штукатуркой, в темных углах пищат огромные крысы, с мерзким, мокрым звуком доедающие кого-то не особо удачливого. Тусклый лунный свет из маленького окошка на секунду ловит светлую макушку, которая тут же исчезает в низковато расположенном дверном проеме. Петли уныло скрипят, поздний визитёр стыдливо вжимает голову в плечи, ожидая что в него сейчас прилетит что-то тяжелое, обычно являющееся кружкой или старой книгой, но когда этого не происходит он медленно выпрямляется, закрывает предательницу-дверь с тихим щелчком ключа и скидывает кеды куда-то в угол. В просторном помещении когда-то чинно стоящие в ряд кровати теперь были в полнейшем хаосе. Две из них у самого окна сдвинуты в одну, ещё две приютились по разным углам, каждая по-своему огорожена какими-то вещами, закрывающих подход с одной из сторон. Длинные ноги в цветастых носках аккуратно перешагивают стопки книг, пробираясь к кровати, стараясь не издать ни одного лишнего звука.       — Гоголь? — хриплый голос прозвучавший со стороны окна, заставляет замереть на месте и нервно рассмеяться. Он тут же зажимает рот ладонями, оглядываясь через плечо, вслушиваясь в тихое сопение спящих обитателей комнаты, — иди сюда.       Он идет, практически скачет, если честно, пересекая расстояние до кровати на носочках. На пол падает плотная, тяжелая куртка, карманы которой снова набиты непонятно чем, которое, конечно же, тут же рассыпается, закатывается под кровать к такому же непонятно-чему, лежащему там уже с год, если не больше. Видавшие и лучшие времена джинсы отправляются туда же, потому что не дай бог он залезет в кровать в верхней одежде — окажется на полу за считанные секунды.       — Прости, — Гоголь пытается устроится в ворохе одеял максимально удобно для того, кто был под этим самым ворохом, но всё равно умудряется задеть локтем темную макушку и услышать в свой адрес непереводимое, но явно недовольное мычание. В другом конце комнаты с подушки поднимается двуцветная макушка, блондин машет ладонью, прикладывая палец к улыбающимся губам и всё-таки укладывается, утыкаясь носом в потерпевшую ранее атаку макушку.       — Холодно, — длинные, ледяные пальцы обхватывают запястье, Гоголь быстро ныряет под приподнятый край одеяла, обхватывая руками худое тело, уже не вздрагивая, когда холодный нос утыкается куда-то в шею и короткий выдох щекочет кожу, — от тебя несёт болотом.       Он тихо смеется, трется носом и сжимает в объятьях сильнее, сминая тонкую рубашку на чужой спине. Под несколькими одеялами быстро становится жарко, но ледяные руки под футболкой немного разбавляют это, как и всегда. В мутном окне уже брезжит холодный рассвет, и засыпать смысла совсем не было, поэтому он просто вслушивается в звуки просыпающегося Дома, перебирая пальцами мягкие пряди, иногда прижимаясь щекой к чужой макушке и потираясь, словно довольный кот. Когда наверху уже отчетливо слышится топот ног он вскакивает самым первым, утягивая за собой одно из одеял.       — Подъем, крысы! — звонкий голос разрывает утреннюю тишину похлеще любой бомбы. Подскочивший к кроватям Гоголь срывает одеяла с ловкостью матерого фокусника, с удовольствием наблюдая как взлохмаченные и сонные соседи недовольно поджимают ноги ближе к груди.       — Бес тебя подери, Гоголь, — забинтованная голова прячется под старой подушкой, в то время как остальное тело владельца почти сваливается с узкой койки.       — Насчет этого можете вообще не переживать, господин Гончаров, — неугомонный парень почти запрыгивает на соседнюю кровать, обхватив лежащего на ней руками и ногами, — пора вставать, Сигма, душа моя!       — Я уже проснулся, — сонный голос парня звучит совсем тихо и по-детски мило, поэтому тонкая душа Гоголя не выдерживает и несчастный оказывается затискан до мелких синяков и растрепанных двухцветных волос.       — Мне срочно нужна чашка чая, — высокий Гончаров, который со своими длинными ногами в кровати помещался только согнувшись в половину, медленно садится, придерживая ладонью гудящую голову и натягивает висящие до этого на спинке джинсы. Движения у него настолько медленные, что будь Гоголь его крёстным, то назвал бы его ленивцем или улиткой, но парню повезло, что нарекли его раньше чем до него добрался бы неугомонный блондин.       — И всем нам принеси, а лучше сразу возьми чайник! — беловолосый скрывается за дверью, которая даже не скрипнула, предательница. Почувствовав под собой слабое копошение Гоголь встает с чужой кровати, утягивая за собой едва проснувшегося Сигму, который медленно моргал, пытаясь понять, что вообще происходит.       Когда Гончаров возвращается, и правда забрав целый чайник чая, Сигма уже оказывается расчесан, с ровным пробором, делящим цветные волосы на две стороны, переодет и усажен за импровизированный столик из наваленных друг на друга прогнивших паллет, накрытых старой простынью в идиотский цветочек. Окинув медленно жующего старое печенье парня, Гончаров достает из-под кровати две кружки, обе с отколотым краем, но лучше ничего не было, разливает ещё горячий чай и ставит одну из них перед Сигмой, который только благодарно кивает, едва не роняя голову мимо своей же ладони. Чай как всегда слишком крепкий, но уже привыкший парень даже не морщится, сглатывая жидкость вместе с размягченным в той же кружке печеньем. Оба синхронно пьют, одновременно опуская уже пустые кружки на «скатерть», Сигма помогает Гончарову встать с пола, придерживая под локоть и выводит его из комнаты, бросив короткий взгляд через плечо в сторону окна. Гоголь улыбнулся ему и коротко махнул рукой, не поднимая головы.       — Нужно вставать, — блондин разматывает кокон из одеял, освобождая верхнюю часть укутанного в него тела. Проводит кончиками пальцев по еле заметной складке между бровей, заправляет темные пряди, упавшие на бледное лицо, за уши, и наклоняется, прижимаясь губами к едва тёплой щеке, — если сегодня опять не увидят Беса, то подумают, что ты наконец-то откинулся.       — Представляешь насколько от одного до десяти мне плевать? — Гоголь смеётся, целует снова и уворачивается от вскинутой ладони, обхватив её своими.       — Одиннадцать?       — Именно.       Искусанные губы целуют каждую костяшку холодных рук, согревая кожу горячим дыханием, Гоголь довольно улыбается, прикрывая глаза, когда прохладная ладонь накрывает щеку на пару секунд и затем движется выше. Пальцы зарываются в волосы на затылке, чуть тянут, массируют и спускаются к растрепавшейся косе, блондин чуть поворачивает голову, чтобы видеть как стягивается резинка и распадаются самые нижние пряди.       — Снова мне бежать к девчонкам чтоб заплели?       — Я заплету, — спорить с таким аргументом даже не хочется, поэтому он покорно наклоняет голову, позволяя длинным пальцам расплести когда-то тугую косу.       — У тебя хорошее настроение, господин Достоевский?       — Будь добр, замолчи.       — Сам Бес велит, как я могу ослушаться, — брюнет цокает языком, отчего Гоголь улыбается ещё шире. Он ластится как кот, благо, что ещё не научился мурчать, забирается на кровать с ногами и ложится сверху одеял, прижимая собой худое тело. Достоевский зарывается руками в мягкие, ещё хранящие запах мыла, волосы, пропуская пряди сквозь пальцы, обхватывает тёплое лицо ладонями, заставляя Гоголя чуть приподняться, отводит упавшие на лицо волосы и всматриваться в светлые глаза — один почти полностью белый.       — Когда я велел тебе не прыгать на изнанку ты меня ослушался, — в глазах напротив нет даже тени сожаления или вины, Гоголь обиженно дуется, фыркнув, сдувает упавшую на глаза прядь и мотает головой.       — Я же возвращаюсь, чего ты злишься? — блондин обхватывает его запястья своими, отводит в стороны и садится, переплетая их пальцы, — никуда без тебя не уйду, заберу с собой.       Достоевский только тяжело вздыхает, спорить с Гоголем было себе дороже, поэтому он просто закрывает глаза, чувствуя как постепенно теплеют собственные пальцы. Он вслушивается в топот и приглушённые голоса, в скрип половиц, копошение спрятавшихся по норам крыс. В голове становится пусто, словно все мысли выгнал вакуум, тело наливается свинцовой тяжестью и он почти проваливается в эту глухую темноту как его снова выдергивают. Перед глазами все расплывается и в ушах шумит кровь, он мотает головой, делает несколько глубоких вдохов и садится, чувствуя как его поддерживают за плечи.       — Плохо? — Гоголь беспокоится, по голосу все слышно, убирает тёмные волосы и всматривается в усталое лицо, поглаживая большими пальцами.       — Нет, нормально, — он на секунду позволяет телу расслабится, утыкается носом в чужую ладонь, чувствуя отголоски запаха шишек и еловых иголок, — пойдем.       Наверху шумно. По коридорам носятся те, у кого есть на это силы или рабочие ноги, сталкиваются между собой и ругаются визгливыми голосами. Когда Гоголь, как чертик из табакерки, выпрыгивает из дверного проёма, хватаясь за него пальцами, зависая и раскачиваясь из стороны в сторону, проходящие мимо обитатели Дома спешат уйти, тихо переговариваясь. Блондин ждёт пока Достоевский, который за пределами комнаты становился Бесом, поднимется по скрипучей лестнице и как только тот наступает на самую последнюю, хватает под локоть и тянет за собой в сторону столовой. Их видят издалека, разбегаются и вжимаются в изрисованные стены, Гоголь что-то трещит, не замолкая ни на секунду, смеётся и иногда подпрыгивает на месте, сжимая скрытое рукавом рубашки предплечье. Бес молчит, с холодным безразличием рассматривает попавших в поле зрение людей, едва сдерживая рвущееся наружу презрение, когда замечает как от страха они чуть ли не падают, стараясь слиться со стенами. Безликие, бесхребетные, ни на что негодные, они раздражали одним своим видом, благо что рта в его присутствии не раскрывали, памятуя как кто-то из второй группы очень неудачно откусил себе язык. Он чувствует как в груди тяжелеет, поджимает губы и глубоко дышит, чужие пальцы сжимаются на предплечье и он поворачивает голову. Гоголь ему улыбается, демонстрирует на удивление белые зубы, чуть прищурившись, растрепанная чёлка падает на лоб, прикрывая слепой глаз и заново заплетенная коса лежит на груди, перекинутая через плечо. Дышать становится легче, он прикрывает глаза, едва заметным движением погладив тёплую ладонь и заходит в столовую, щурясь от слишком яркого света.       Гоголь тут же убегает к раздаче, схватив два подноса, Достоевский сразу замечает сидящих отдельно Сигму и Гончарова, проходит мимо столов и садится напротив, подперев голову рукой. Молчаливый Сигма кивает ему, цепляясь пальцами за край стола. В комнату его когда-то притащил Гоголь, совсем забитого и почти не умеющего толком разговаривать, словно на улице котёнка подобрал, ей богу.       — Это Сигма, он поживёт с нами? Смотри, хорошенький же, ну?       Как оказалось имя дал ему сам Гоголь, потому что своего он не помнил, как и вообще практически ничего, что с ним было до этого. Достоевский только рукой махнул, как говорится, чем бы дитя не тешилось. Но Гоголь не был бы Гоголем если бы не вложился на полную, чтобы сделать из непонятного существа человека. Сам его отмыл и вычесал, достал какую-то одежду и постельное белье, почти даже новое, и принялся учить заново разговаривать, словно малого ребёнка. Стащенных из библиотеки книг в их комнате с каждым днём становилось всё больше, от самых детских до более серьёзных, с таким запасом можно было уже открывать свою личную библиотеку. Сигма к Достоевскому относится настороженно, почти не говорил и никогда не смотрел прямо, только в пол или куда-то в плечо, зато бойкого Гоголя любил как родного родителя, если не больше.       — Какие у тебя симпатичные, новенькие бинты, господин Гончаров, — Гоголь ставит оба подноса на стол, умудрившись даже не расплескать мутный чай, садится сбоку от Достоевского, закрывая его со стороны прохода, — Могильником от тебя за километр несёт, проветрись прежде чем в комнату обратно лезть.       — Попрыгунчиков забыл спросить, — беловолосый улыбается, размазывая по тарелке жидковатое пюре, из всех четверых в столовой ел только Сигма, и временами Гоголь когда уж совсем прижимало.       — Да как смеешь ты, смерд, — от нападения на соседа тяжёлой артиллерией, в виде ложки пюре, Гоголя удерживает легшая на бедро узкая ладонь Достоевского. Он показывает улыбающемуся Гончарову язык, отворачивается в сторону других столов и подпирает голову ладонью, без особого интереса рассматривая чем заняты другие обитатели.       Гоголь жил в Доме столько, сколько себя помнил, наверное, либо очень удачно заставил себя забыть всё, что было до него. Он помнит, когда стены ещё были чистыми, а комната в подвале использовалась для отдыха, там даже стояли какие-то столы, как для пинг-понга и диванчики, только потом там всё затопило к чёртовой матери. Перенести туда кровати и сделать комнату он придумал, когда появился Достоевский. Молчаливый, болезненно бледный и вечно холодный, худой как щепка, с пляшущими в глазах демонами, от которых хотелось быстрее спрятаться, стоило ему задержать на тебе взгляд. Из-за заполненности комнат новенького временно поселили у более старших, которые неожиданно снисходительно отнеслись к гостю и даже брали его с собой, показывая что где находится. К нему практически никто не подходил, ещё пахнущий Могильником, вокруг него даже воздух будто становился прохладней от одного только взгляда из-под растрепанной челки. Гоголь никогда не отличался благоразумием, но когда он буквально налетел на новенького, закидывая того вопросами, похоронили его заранее. — А как называть тебя? Ты же со старшими живешь, да? Наверное у тебя есть крестный, и кличка есть, — Гоголь дергает худым ногами, усыпанными разноцветными пятнами синяков и царапинами. — Есть. — Какая? — только начинающие отрастать волосы разлетаются пушистым облаком вокруг ещё по-детски мягкого лица, плотная повязка закрывает правый глаз и брюнет всматривается в едва заметные, когда-то застиранные красные пятна. — Бес, — Гоголь тянет какой-то непонятный слог, явно показывая как ему повезло, спрыгивает со скамейки на землю, поднимая пыль и улыбается, подпрыгивая на месте. — А я был Клоуном, стал Гоголем. — Неплохо. — А то!       Гоголь был сам по себе и одновременно везде, бегал за Бесом по коридорам, таскал с собой на улицу и в подвал. Окружающие люди всегда злили, Бесу хотелось взять в руки нож и вскрыть каждую грудную клетку, показать, что все они одинаково отвратительные внутри, скучные, заурядные, гнусные. Гоголя не хотелось вскрывать, он слепил глаза блестящими на солнце почти белыми волосами, хохотал как ненормальный и прыгал чуть ли не по стенам, у него были тёплые руки, которые цеплялись за холодные конечности темноволосого, и от тонких пальцев тут же расходилось тепло. Гоголя хотелось понять, эмоции у него менялись словно по щелчку пальцев, отследить и разгадать, как он отреагирует на ту или иную ситуацию было практически невозможно, он мог смеяться над дерущимися до разодранных животов крысами, а потом расстроиться от вида оторванной от чьей то игрушки лапы. Гоголя хотелось забрать себе, вцепиться руками и зубами, сломать каждого, кто подходил с намерением подружиться, скормить ненормально огромным крысам и показать остальным, чтобы даже мысли больше не было. Он впервые что-то чувствовал к человеку так ярко, кроме презрения, отгонял одним взглядом особо настырных, которые знали, что Гоголь водит дружбу со старшими и через него хотели ухватить хоть что-то.       Гоголь взрослел, Бес тоже, невинные прятки за стеллажами превращались в посиделки в уже присвоенном подвале, они умудрились затащить туда кровать и какую-то старую тумбочку, почти развалившуюся, но способную удержать два бокала. Они не делали ничего такого, это было то самое тихое место, где можно было отдохнуть от шумного Дома, лежа на старой, скрипучей койке, листая затертые журналы и распивая на двоих слишком крепкий чай. Всё перевернулось с ног на голову в ночь Сказок, на которую их позвал кто-то из знакомых Гоголя.       Бесу не нравилось, он сидел на самом краю, курил дешёвые сигареты и медленно допивал намешанную в стакане бурду. Голову чуть вело, да и вообще ощущение было странное, лицо словно онемело и покалывало кончики пальцев, Бес старался прикончить чертов стакан, но тот постоянно наполнялся снова. Он находит Гоголя по звонкому смеху, щурит глаза, всматриваясь, и поджимает губы, замечая как на блондине буквально виснет уже двое из приглашенных девчонок. Бес с характерным шипением опускает недокуренную сигарету в наполовину пустой стакан, встаёт с кровати, держась за металлическую спинку, чувствуя как тело ведёт в сторону, добирается до выхода по стенке и уходит в подвал. Подальше от шума, всех этих зелий и плотного дыма, чтобы не слышать чужого смеха и гула голосов. Коридор внезапно становится почти непреодолимым препятствием, он останавливается, прижимаясь горящим лбом к холодным стенам, чуть ли не рычит на каждого, кто попадается на пути, и когда наконец доходит до нужной лестницы, остаётся сидеть на последней ступеньке, вытянув ноги и прислонившись к перилам. Ему было плохо, в голове слишком громко гудели мысли, смешиваясь в непонятный звон, грудь сдавливало словно тисками, поперёк горла стоял непонятный ком, мешающий нормально дышать. Пальцы зарываются во влажные пряди, он хочет раздавить свою голову, лишь бы она перестала так гудеть.       — Тебе плохо? — Бес чуть ли не взлетает до потолка, когда на плечо ложится чья-то ладонь. Он резко вскидывает голову, о чем тут же жалеет, заваливаясь вбок. Гоголь тихо ойкает, придерживая его за плечи, — давай, вставай, пойдем спать.       Ноги его не слушаются, боль яркими вспышками бьет по суставам, расползается в голове, обвивая череп обручем. В их комнате никогда не горит свет, только если кому-то приспичит почитать, тогда зажигается старая, толстая свеча, которую Гоголь отрыл бог знает где, и сейчас Бесу кажется, что это было самым хорошим решением, потому что свет ему нужен был в последнюю очередь. Гоголь практически доносит его до кровати, скидывает колючее покрывало и помогает сесть, подложив под спину все подушки. Пальцы заправляют пряди за уши, ко лбу прижимается прохладная ладонь, блондин заставляет его поднять голову, обхватив лицо руками, всматривается во что-то и недовольно сопит носом. — Я принесу тебе что-нибудь, что поможет, ладно? Не откинь копытки, Бес, одна нога здесь другая там, — Гоголь дергается в сторону двери, но почти сразу же останавливается, чувствуя как запястье обхватывают холодные пальцы, — эй, всё нормально, я скоро вернусь. — Не надо, останься, — руку настойчиво тянут и Гоголь садится на край кровати, дергая ногой, пока на неё не ложится ладонь Беса, — хватит, успокойся, просто посиди спокойно. — Но… — Гоголь. — Ладно-ладно, но если ты помрешь, то я скормлю тебя тем огромным крысам, они каждый раз засматриваются на твои тощие ноги. — Хорошо, — Бес откидывает голову на железные прутья спинки кровати, закрывая глаза, руку с подергивающейся ноги он не убирает, едва-едва сжимая пальцами плотную ткань джинс.       Гоголь был единственным живым существом, от прикосновения к которому не хотелось содрать с себя кожу, а тот был и не против, сам постоянно прилипал, как жвачка к волосам, фиг отлепишь. Даже сквозь джинсы Бес чувствует тепло чужого тела, его холодная кожа с жадностью это тепло поглощает, оно, покалывая, разливается от кончиков пальцев по ладони. Рука чуть дёргается, скорее рефлекторно, когда её накрывает чужая ладонь — чуть шире, с мягкой кожей, хотя её хозяин лазал где только можно. Гоголь обхватывает его руку, неловко массирует костяшки, обхватывает длинные, узловатые пальцы, стараясь согреть. — Живой? — брюнет тихо вздыхает и кивает, его уже не так сильно штормило, голова всё ещё немного пульсировала, но уже терпимее. Он устало смотрит на переплетение пальцев, склонив голову к плечу, гладит тыльную сторону чужой ладони большим пальцем, освобождает свою руку и почти невесомо гладит гладкую кожу предплечья, поднимаясь к локтю и обхватывая его. Становилось лучше, и Бес понимал, что скорее всего просто разозлился и кровь разогнала эту злость по телу, которое взбунтовалось против хозяина. — Ты можешь вернуться, мне уже лучше, — Гоголь по-птичьи склоняет к плечу голову и моргает, словно пытается настроить не закрытый повязкой глаз. — Куда вернуться? К этим? — Бес кивает на жест блондина, который неопределенно махнул рукой куда-то в сторону потолка, — да ну, там скучно. — А тут весело? — тёмная бровь скептично изгибается и Гоголь улыбается, демонстрируя весь набор зубов. — С тобой всегда весело, — он всегда начинает слишком громко и резко смеяться, когда нервничает, вот и сейчас смотрит куда-то в темноту рассеянным взглядом, уже тише смеётся, сжимая пальцами край колючего покрывала, — с тобой лучше, ты меня понимаешь и не смеёшься надо мной. — Кто над тобой смеётся? — Гоголю кажется, что обычно тёмные глаза у Беса сверкают в темноте комнаты чем-то красным, словно у дикого зверя, и блондин улыбается, подтягиваясь ближе, практически усаживаясь на разморенного парня, при этом не спуская с лица чересчур широкой улыбки. — Зачем тебе это знать, Бес? Хочешь убрать их? Сделать что-то плохое? — у блондина тёплые руки, он обхватывает ими бледные щеки и чуть сжимает, нервно посмеиваясь. Длинные пальцы слегка подрагивают, как и весь Гоголь, едва способный усидеть на месте. — А что бы ты хотел с ними сделать? — Бес аккуратно опускает руки на чужие бёдра, словно пытаясь прижать, сжимает пальцами выступающие косточки, чтобы неугомонный Гоголь прекратил едва ли не подпрыгивать на чужих ногах. В светлом глазу напротив блестит едва заметное безумие, где-то на самом дне, глубоко спрятанное, чтобы никто его не увидел и не сдал в руки не самых добрых людей. — Мы бы скормили их нашим крысам? Чтобы они больше не кусали тебя за кроссовки, — Бес едва заметно улыбается, прикрывая глаза, — или заставили бы часами сидеть в первой группе, связанными и с заклеенными ртами, и они бы слушали эти заунывные речи и слушали, и слушали!       Гоголь смеётся, положив ладони на костлявые плечи, дергается всем телом и наклоняется. Единственный глаз блестит в темноте, словно ловя и заключая в себе тусклый свет луны, пробивающейся из грязного окна. Бес снова сжимает пальцами чужие кости, когда проворные пальцы оказываются в волосах, пропуская шелковые пряди и сжимая их у корней — не сильно, но ощутимо. Резкая смена эмоция на лице блондина не нова, он смотрит рассеянно, но в то же время серьезно, вновь обхватывает лицо ладонями, проводит пальцами по чуть впалым щекам, поднимается к глазам, заставляя на пару секунд прикрыть их и зачесывает отросшие пряди у лица назад, открывая его полностью. — Ты всегда такой отстраненный, холодный, как лягушка и совсем ничего не рассказываешь, — брюнет предпочитает пропустить мимо ушей сравнение с земноводным и чуть наклоняет голову набок, повторяя любимое движение сидящего на нём блондина, — и вдруг беспокоишься, что кто-то надо мной смеется? Правда, скормишь этих несчастных калек крысам только за это? — Разве этого недостаточно? — Гоголь пожимает плечами, наклоняется ещё ближе, хотя казалось, уже некуда, но Беса это совершенно не волнует, пусть обычно он и на расстояние вытянутой руки никого не подпускает. Взбалмошный блондин не знает такого понятия, как личные границы, поэтому и уверен, что абсолютно ничего не нарушает. — А что ещё ты для меня сделаешь? — А чего ты хочешь? — зачем они шепчутся, словно кто-то, кроме жирных крыс под дверью, может их услышать? Если только не сам Дом, который только тихо поскрипывал старыми половицами да хлопам раскрытыми окнами, от очередного такого хлопка Гоголь чуть вздрагивает, сжав коленями чужие бедра и шумно выдохнув носом. — Останешься со мной? — Я и так с тобой, куда мне деваться? — Нет, — блондин мотает головой, смотрит обиженно, словно маленький ребёнок и забавно дуется, — пообещай, что не бросишь меня там одного.       Бес не хочет уточнять где именно «там», поэтому только медленно кивает, поддаваясь странному желанию отвести постоянно закрывающие вторую часть лица светлые волосы, задевая пальцами хлипкую повязку. Гоголь чуть наклоняет голову, позволяя стянуть кусочек ткани на резинках и прикрывает глаза, чувствуя как холодные пальцы гладят щеку, с едва заметным следом от повязки на ней. Скрытый когда-то глаз почти полностью белый, и на движение пальцев рядом совершенно не реагирует. Он чувствует горячее, алкогольное дыхание Гоголя совсем рядом, стоит только на миллиметр сдвинуться, и он коснется вечно искусанных губ своими, бледными и холодными. Проскользнувшее ранее сравнение с небезызвестным земноводным заставляет усмехнуться. — Ты не ответил. — Я кивнул, Гоголь. — Скажи вслух, — он буквально чувствует каждое слово, которое блондин шепчет ему буквально в губы, от этого почему-то снова слегка ведет в голову и ему приходится на несколько секунд закрыть глаза, чтобы не скатиться куда-то в бок, — Бес. — Достоевский. — Что? — Не называй меня Бесом. Только если мы не одни, — темные глаза снова блестят красным, наблюдая за меняющимися на лице блондина эмоциями, он тихо вздыхает, зарываясь пальцами в спутанные на затылке почти белые пряди, — меня так зовут. Фёдор Достоевский. — Краси-иво, — блондин улыбается, чуть щурит глаза и наклоняет голову набок, — а я помню только имя, меня им почти не называли, но здесь, — тонкий палец с отросшим ногтем стучит по скрытому волосами виску, — я его помню. Может ты знаешь, как оно звучит полностью? — Откуда мне знать, ты же не говоришь его, — Достоевский улыбается, распутывая спутанные пряди. — Они говорили, что меня называли Коля, — Гоголь прикрывает глаза, трется как большой кот и улыбается, — только фамилию я не знаю, или как это называется. — Фамилия, — брюнет кивает, — Николай, так оно звучит. — У тебя опять лучше получается, — он бурчит под нос, поджимает губы и закрывает глаза, медленно проговаривая новое для него имя, словно пробуя каждую букву на вкус, — Фё-дор Дос-то-ев-ский. Ты же обещаешь мне, Фёдор Достоевский, что не оставишь меня здесь и уйдешь со мной? — Обещаю.       Странно, но губы, у вечно кусающих их Гоголя, мягкие и ожидаемо тёплые. Только ушедший из многострадальной головы алкоголь словно возвращается вновь, одной огромной, горячей волной поднимаясь откуда-то изнутри и ударяя в голову, когда тонкие пальцы зарываются в темные волосы и притягивают ближе. Достоевский придерживает дрожащего, как лист на ветру, Гоголя под спину, целует, едва сминая теплые губы. По сравнению с тем, что он удосужился наблюдать сегодня в комнате выше, это не посчиталось бы поцелуем её обитателями, но когда кто-то из них двоих считался с чужим мнением? Гоголь довольно мыкает, сильнее ерошит пальцами чужие волосы, точно спутав тонкие пряди, постоянно напряженное, словно перед прыжком, тело постепенно расслабляется, словно гуляющие по спине широкие ладони прогоняли многолетнее напряжение прочь. Достоевский чуть слышно выдыхает, приоткрывая губы, позволяя чужому языку проскользнуть внутрь, Гоголь стоит на коленях, чуть возвышаясь над брюнетом, которому от внезапного напора пришлось запрокинуть голову, цепляясь пальцами за потрепанную футболку. Блондин отстранился так же резко, тяжело дыша и облизывая припухшие губы, разорвав едва заметную ниточку слюны и, зажмурив глаза, хрипло произнёс: — Меня сейчас вырвет. — Охуенно, Коль, — Гоголя разрывает от смеха, и он почти упал на пол, если бы Достоевский не подхватил его вовремя, — иди хоть за дверь, накормишь своих любимых крыс. Может хоть от этого они наконец сдохнут. — Эй! — Достоевский вздрагивает всем телом, чувствуя как его попинывают в ногу, — Очнулся? — Ох, прости, — он трет пальцами точку между бровей, поднимая голову на сидящего рядом Гоголя. Столовая уже почти полностью опустела, за столиками оставались только они и ещё несколько особо шумных групп, — задумался. — Не поел, — блондин длинным пальцем тычет в край его тарелки, содержимое которой тут же изучается взглядом темных глаз. — Не хочу, чай попью. — На одном чае не проживешь, даже если его мутит наш достопочтенный господин Гончаров, — блондин снова начинает дергать ногой под столом, едва не сбив всё, что на нем стояло. Достоевский, ещё не совсем вынырнувший из внезапно накативших воспоминаний, уже привычным движением прижимает чужую ногу, не вслушиваясь в перебранку соседей.       Его внимание привлекает дальний столик с кишащей за ним странной активностью. Когда не принимающий участия в перетягивании оставшейся булочки шатен поднимает голову, чувствуя слишком пристальный взгляд, и видит, как на него смотрит негласное чудовище Дома, рядом с которым происходит совершенно такая же вакханалия, он сначала чувствует как к горлу поднимается холодный ком, но губы почему-то растягиваются в усмешке и коньячные глаза щурятся, словно от яркого света. — Пойдем! — Достоевский медленно поворачивает голову, чувствуя как его тянут в сторону, видимо уже некоторое время, и улыбается почти вставшему на скамью Гоголю, поднимаясь и выходя из светлого помещения, слыша как за ними тихо выходят Сигма и Гончаров.       Неполноценный насквозь черный, из него так и льется то, что Достоевский назвал бы злом, просто удачно замаскированным. Он встречает его в коридорах, чаще в библиотеке и на улице, когда он «выгуливает» свою комнату, словно состоящую из шумных детей. Самый шумный из них с всклокоченным огненным маревом на голове, низкий, едва достающий шатену до плеча, постоянно разнимающих двух других. Достоевский наблюдает за ними издалека, не заинтересовано обводит взглядом и приподнимает уголок губ в усмешке, встречаясь с уставшим взглядом обладателя огромного количества повязок на своём теле. Неполноценный умело меняет маски, когда нужно — он притвориться глупым, хлопая огромным глазом, не скрытым плотными повязками, как второй, но стоит только воспитателю отвернуться как в тёплого цвета глазах уже блестит холодная сталь. Достоевскому интересно, нет, не Достоевскому, интересно засыпанному когда-то давно Бесу, который выбирался наружу каждый раз, стоило только почувствовать рядом приторный запах Могильника, исходящий от свежих бинтов, покрывающих худое тело. — Сыграешь со мной, Демон? — за окном пляшет огненный закат, в библиотеке тихо, как в склепе, и тишину разрывает именно этот голос, сопровождающийся стерильным запахом. Достоевский поднимает взгляд от раскрытой на столе книги, растягивая губы в усмешке, наблюдая как длинные, узловатые пальцы расставляют потрепанные фигуры на доске. — С удовольствием.       Вокруг них всегда словно образовывается временной кокон, в который не может проникнуть ни один обитатель и издаваемый им звук, никак иначе эту давящую атмосферу Достоевский не объяснит. Будто Дом не хочет, чтобы этих двоих видели, поэтому скрывает их в своем брюхе, хлопает дверьми у лиц особо любопытных и злобно скрипит ставнями. В компании небезызвестного крысиного короля затянутый в бинты парень словно немного расслабляется, медленно дышит, выпуская вынужденное напряжение из тела, сверкает в темноте библиотеки холодом прикрытых глаз и улыбается, немного жутковато, изломанной линией. Он рассказывает что-то о тех, с кем живет, не задавая при этом вопросов по поводу соседей всегда молчаливого брюнета, который реагирует на рассказанное только выражением лица и движением длинным пальцев над шахматной доской. Не то чтобы Достоевский не знал о них ничего, если говорить совсем честно, то он знал даже слишком много о всех живущих в этом здании, но если Неполноценный хотел чем-то заполнить звенящую тишину помещения, то мешать ему он не будет. — Ты веришь в Изнанку? — бледная рука замирает над расколотой ладьей, останавливаясь перед завершающим ходом, Достоевский медленно поднимает голову, всматриваясь в сюрреалистичный силуэт собеседника, подсвечиваемый только светом желтой лампы на столе. В нос почти сразу же ударяет букет привычных запахов, которыми пахнет по ночам Гоголь и он прикрывает глаза, усмехнувшись уголком губ. — Нет, — его ход вызывает удивление на лице шатена, но тот сразу же улыбается, понимая, что как только они закончат эту партию им придется расходиться по комнатам, — а ты? — У меня нет причин верить, — коньячные глаза ловят теплый свет мигающей лампы, странно вспыхивая в темноте, наблюдая за застывшей в дверях, за спиной брюнета, высокой фигурой, светлые волосы которой будто впитывали падающий из окон лунный свет, отражая его как те полоски на детских рюкзачках, — но и причин не верить тоже, может, это помогает кому-то. — Вера во что-то эфемерно лучшее всегда помогает, — в помещении становится холодно, окна никто не закрывал, а дождь на улице не прекращался уже второй день подряд. Достоевский чуть хмурится, представляя как сыро сейчас в их подвале, - Вера — это всегда хорошо для удобств души, спокойствия ее, она несколько ослепляет человека, позволяя ему не замечать мучительных противоречий жизни. — Цитируешь кого-то? — Вряд ли ты его знаешь, — Достоевский усмехается, заканчивая игру в один ход, — снова ничья. — Весьма очевидный исход, — он оставляет сбор фигур на младшего, вставая из-за стола, скрипнув ножками старого стула. Уже ставшее привычным прозвище, произнесенное чуть хриплым, будто постоянно простуженным голосом настигает его у самых дверей, когда пальцы опускаются на ручку, он оборачивается через плечо, всматриваясь в бархатную темноту, — Коли веришь, — есть; не веришь, — нет… Во что веришь, то и есть. Только не плачь, когда из-за твоего неверия, придется начать верить, а будет уже поздно. — Я никогда не плачу, — усмешка растягивает тонкие губы и он уходит, тихо прикрыв за собой дверь.       Из-за погоды в коридорах тихо, все разбежались по комнатам, согреваясь в кучах одеял, прижимая ноющие конечности к еле-еле горячим батареям. Достоевский с каким-то удовольствием останавливается у открытого окна, сжимает пальцами хрупкую раму, подставляя лицо бушующей стихии. Его колотит от холодного ветра, но он не уходит пока плечи старой рубашки не промокают насквозь, только тогда закрывая скрипучее окно и спускаясь в тишину подвала. Мокрые волосы противно липли к щекам, он зачесывает их назад, чуть ероша пальцами, на автомате отпинывает выбежавшую под ноги крысу, которая с жалким писком свалилась куда-то в угол, так и не вцепившись в почти новые кроссовки. В комнате стоит тяжелый запах сырости, который не проходит даже с открытым нараспашку окном, его кровать передвинули подальше к углу, чтобы не капало с подоконника, подстелив на её место кучу ненужного тряпья. — Где Гончаров? — он подходит к лежащему на кровати Гоголю, который уткнулся носом в холодную стену, рассматривая переплетение трещин на краске. — В кофейнике. — Сигма? — мокрая рубашка падает на спинку стоящего рядом стула, кроссовки с чуть смятыми задниками отправляются туда же, только уже под старое сиденье, которое по назначению никогда не использовалось. — С ним. — Ты сегодня никуда не ушел, — Гоголь даже не оборачивается, когда кровать прогибается под чужим весом, а холодные пальцы зарываются в мягкие волосы. — Тебя ждал, — тихий голос растворяется в шуме дождя за окном, но Достоевский всё равно его слышит, — но у тебя были дела поинтереснее. — Не начинай, — брюнет вздыхает, ложиться на кровать и закрывает глаза.       Гоголю не нравилось, что он общается с Неполноценным, он морщил нос, потому что от Достоевского пахло стерильностью и Могильником, как от Гончарова каждое утро, но тот хотя бы не входил в комнату, пока запах не перебьется ароматами чая и листьев со двора. В такие дни Гоголь даже рядом не садился, забивался в самый угол и сидел там, пока Достоевский не переносил его, заснувшего, на кровать, накрывая тонким одеялом.       Он вздрагивает всем телом, когда с него слишком резко стягивают только нагревшееся одеяло. Гоголь садится ему на бедра, сжимая коленями, зарывается пальцами в мокрые волосы и больно тянет, заставляя запрокинуть голову, сжимая белые зубы на тонкой коже. Достоевский шипит сквозь зубы, бьет коленом куда-то в бок, но оторвать от своей шеи внезапно озверевшего парня не может, только сильнее сжимая пальцами плечи, впиваясь в теплую кожу ногтями.       — Коля! Твою мать! — ему приходится приложить буквально нечеловеческие усилия, всё-таки заставляя блондина отпустить его и более-менее выпрямится. Голову недовампира мотнуло в сторону от звонкой пощечины, от которой на несколько секунд потемнело в глазах и заложило уши, он собирает языком кровь с разбитой губы и медленно поворачивается, убирая с лица растрепанные волосы.       — Успокойся, — на месте соединения шеи с плечом у Достоевского теперь четкий след от зубов, который достаточно сильно кровоточил, пачкая светлую ткань наволочки. Гоголь тяжело дышит через нос, голову всё ещё кружит поэтому он медленно наклоняется, тычется носом в холодную кожу шеи под ухом, словно провинившийся пёс, только не скулит при этом. Брюнет снова вздрагивает, едва слышно выдыхая сквозь зубы, когда горячий язык собирает солоноватую кровь, тщательно вылизывая укус.       — Ты не представляешь как сильно от тебя несет им, — он вылизывает шею брюнета, словно та была вся в любимом, сладком чае или мутном алкоголе, который втихаря обменивали в кофейнике. Гоголь останавливается только когда чувствует как дрожат чужие руки, сжимающие его плечи, светлые глаза всматриваются в хмурое лицо, пока бледные, пока что, губы не выдыхают короткое: — Холодно.       Достоевскому всегда казалось, что Гоголя нужно было назвать не Гоголем, а чертовой печкой или батареей. Сколько бы градусов не уходило в минус за окном тот всегда был горячим, словно под бледной кожей была какая-то своя система отопления, летом работающая наоборот, но уже не настолько сильно. У него кожа всегда была холодная, больные сосуды не могли работать достаточно хорошо, вот и оставалось ему шагать по миру бледной, холодной тенью, от прикосновения к которой сразу покрываешься мурашками. От резкого контраста Достоевский даже поджимает ноги, когда блондин с треском ткани снимает футболку через голову и прижимается уже оголенной, горячей кожей к продрогшему телу. Обычно разговорчивый Гоголь непривычно молчаливый сегодня, только сильнее чем обычно кусает бледную кожу плеч, на которой сразу же расцветают багровые следы, Достоевский только вплетает чуть подрагивающие пальцы в светлые волосы, запрокидывая голову, лишь иногда сжимая их у самых корней, когда чувствует, что Гоголь слишком сильно сжимает зубы.       Он засыпает как есть — утыкается носом в шею, обхватив худого брюнета руками, согревая горячим дыханием. Гоголь никогда не мог слишком долго что-то делать, если злился, словно столь сильная эмоция вытягивала из него все силы, которые обычно казались бесконечными. Достоевский укрывает их обоих одеялом, стараясь не потревожить заснувшего на нем парня, слегка морщась от ноющего ощущения в плечах — кусался Гоголь так, что будь здоров, словно вот-вот вырвет кусок мяса. Дождь за окном медленно шел на спад, уже не такой яростный поток капель бился о разбухший подоконник, и в комнате наконец-то пахло не подвалом, а дождевой прохладой, вперемешку с землей и мокрыми, чуть подгнившими листьями. Достоевский закрывает глаза, не вслушиваясь в шум ещё не спящего Дома, переворачивается на бок, утягивая вместе за собой недовольно выдохнувшего блондина, утыкаясь носом в пахнущие мылом волосы и прижимая к себе ближе. Он сквозь накатывающие волны сна слышит, как открывается скрипучая дверь и перешептываются всегда тихие Сигма и Гончаров, вздрагивающие от недовольного выдоха со стороны кровати. Гончаров подбирает с пола толстое одеяло, подходит к кровати и накрывает им спящих, как он думает, парней, лишь на секунду задержав взгляд на ярких следах, покрывающих всю шею и плечи негласного вожака. Гоголь даже не шелохнулся, хотя обычно просыпался от малейшего движения в комнате, но беловолосый оставляет это без внимания, потому что мешать Достоевскому засыпать было себе дороже.       Заснуть полностью никак не удавалось, он словно плавал в каком-то пространстве, наполненном чем-то густым, слышал всё, что происходит рядом будто сквозь толщу воды. Тихо переговариваются Сигма и Гончаров, шелестят страницы книг, потревоженные резким порывом ветра, едва слышно дышит Гоголь, сжимая кончиками пальцев одеяло, шуршат надоедливые крысы, которые, наверное, будут шуршать здесь даже когда старый Дом снесут, не оставив камня на камне. Достоевский вполне может представить, как шумно наверху, как все укладываются спать, перетягивают более чистое одеяло на свою кровать, втихаря пьют ещё не закончившийся кофе из жестяных кружек, морщась от привкуса ржавчины. В коридорах ещё кто-то бегает, стучит костылями, тревожит прогнившие доски тяжелыми колесами колясок. Раздражение от этого состояния медленно расползается в груди, шумит в голове и давит на виски, Достоевский уже в который раз раздраженно вздыхает, почти что рычит, пугая этим резко замолкающих соседей, пока наконец не проваливается в беспокойный, поверхностный сон. В нём есть странная, разбитая дорога, которая ведёт непонятно куда, потому что горизонт расплывается от жары, словно залитая водой картинка. Резко изменивший направление ветер становится из сухого и жаркого, прохладным и немного сырым, Достоевский прикрывает глаза рукой, потому что песчинки упорно бьют в лицо, а когда открывает, то стоит у границы леса, в котором деревья стоят настолько плотно друг с другом, что между ними едва сможет пройти человек. Но он видит, как между деревьями быстро проносится знакомый силуэт, с взъерошенными, белыми волосами, делает шаг вперед и резко падает вниз, словно неудачно наступив мимо кочки в холодном болоте.       Он никогда так резко не просыпался, но сейчас сидит в кровати, сжимая дрожащими пальцами вымокшее одеяло. Холодный пот неприятно стекал по спине и шее, впитываясь в пояс мягких штанов, в носу застыл запах застоявшейся, болотной воды и мокрой земли, он тяжело дышал, сжав пальцами одной руки горло, пытаясь сглотнуть непонятный ком, будто в нём застряла палая листва или склизкая тина. К нему почти сразу подбегает растрепанный Гончаров, поддерживает под спину и держит в другой руке граненый стакан, ещё чудом целый, с чем-то темным. Достоевский в пару глотков выпивает жидкость, оказавшуюся обычный, остывшим чаем, закрывает глаза и сжимает руками гудящую голову, упираясь локтями в колени.       — Больно, когда тебя вышвыривает обратно, — Сигма отводит взгляд, когда на него смотрят злые глаза вожака, сжимает пальцами предплечья и опускает голову, — наверное, ты чем-то не угодил ему.       — Кому? — голос у Достоевского хриплый, словно тот кашлял несколько часов к ряду. Сигма молчит ещё некоторое время, словно собираясь с силами, постоянно сжимает губы в тонкую полоску и мечется взглядом по темным углам, пока наконец не поднимает головы, слыша как в узкой груди, поднимается почти что звериный рык. — Дому.       Заснуть снова точно не удастся, Достоевского всего колотит, и на этот раз даже непонятно отчего именно, то ли от холода, то ли от пережитого кошмара. Он медленно опускает ноги на пол, поджимая пальцы от колющего холода голого бетона, срывает висящую на спинке рубашку и выходит, на ходу застегивая рубашку, даже забыв про чертову обувь. Не угодил чем-то Дому. Брюнет раздраженно фыркает, слишком быстро шагая в сторону библиотеки, не обращая внимания на впивающийся в голые ступни мелкий мусор. Дверь открылась слишком громко, с треском встречаясь со стеной, но ему откровенно плевать, что на шум могут сбежаться взрослые, пока в его груди мерзким чувством ворочалось непонятная ярость, выжигая его изнутри. В самом конце были особо пыльные стеллажи и большое окно, с широким подоконником, к которому очень близко росли толстые ветви старого дерева, достающего, казалось, едва ли не до неба. Окно открывается с громогласным треском и скрипом, он достаточно ловко взбирается на высокий подоконник, хватается за мокрые, тяжелые ветки и выбирается наружу, медленно пробираясь к широкому стволу. Этот путь на крышу они когда-то нашли с Гоголем, прячась за пыльными стеллажами от особо огромного старшего, который обещал что открутит им головы и поменяет их местами. Страшно никому из них не было, но торчать в кабинете «директора» не хотелось, поэтому они и решили спрятаться, а такой интересный ход нашли потому что Гоголь, чертов акробат, выпал из внезапно открывшегося окна и чудом зацепился за ветки.       Крыша мокрая, с кучками старых, размокший листьев, от который сладковато пахло смертью. Он проходит в самый конец, куда вода не доходит, потому что ветки плотно закрывают самый край, отодвигает листья и пробирается внутрь, сразу же падая на свернутые в гнездо одеяла, пахнущие пылью и птицами, почти сразу проваливаясь в спасительный сон. Здесь его не тревожит холодный ветер, ему тепло от шерстяных одеял и даже шумящие в ветвях птицы не мешают, создавая какое-то подобие фона для сна. Он спит всю оставшуюся ночь, утро и день, просыпаясь с тяжелой головой когда солнце уже клонится к закату, окрашивая чистое небо в яркие, закатные краски. Тело ломит от долгого лежания в одной позе, Достоевский разминает затекшую шею и спину, хрустит позвонками и пальцами, вытягиваясь во весь рост. Возвращается тем же путем, не обращая внимания на оборачивающихся в его сторону людей, спускается по ледяным ступеням в подвал, быстро подбираясь к двери, пока надоедливые крысы не вцепились ему в пятку или палец. В комнате слишком тихо, как в вакууме, солнце косой полосой разделяет её на две части, затеняя угол, в котором стоит их с Гоголем кровать, у которой сейчас сидел Сигма, сжимающий тонкими пальцами собственные плечи, даже не обернувшись, когда подошел Достоевский.       — Не просыпается… — брюнет едва слышит сбивчивый шепот, поднимая парня чуть ли не за шкирку. Сигма резко дергается всем телом, вырываясь и падает на пол, — не трогай! Это из-за тебя!       — Прекрати орать и обвинять меня непонятно в чем, — Достоевский морщится от головной боли, прижимая пальцы к пульсирующим вискам, садится на кровать и замечает, что на неё всё ещё лежит Гоголь, оставшийся в той же позе, что и прошлой ночью, — почему он спит до сих пор? На закате нельзя спать.       — Ты серьезно? — мальчишка с двухцветными волосами шипит, как кот, поднимаясь с холодного пола, он всё ещё боязливо отводит взгляд, но когда решается посмотреть прямо, то буквально сжигает темноволосого на месте, — он ушел. Один. Дом его не вернёт. Он и сам не захочет! Потому что ты ему не верил! Ты же видел его, да? Остановить не смог, а знаешь почему? Потому что он тебя не пустил. Ты зазнался, Бес.       У Сигмы слова вырываются несвязным потоком, горькие, противные, оседающие тяжестью в груди и горечью на языке, он весь трясется от страха, потому что застывшему на кровати брюнету ничего не стоит свернуть ему тонкую шею, но не замолкает, продолжая вбивать каждое слово словно гвозди в мягкую древесину. Достоевский слишком медленно поднимает руку, которая всего за пару минут стала невероятно тяжелой, кладет её на теплую щеку, чувствуя на коже еле уловимое дыхание.       — Хватит. Заткнись, — он обрывает поток слов одним взмахом руки, от которого Сигма по привычке сжимается, закрывая глаза, но ожидаемого удара не следует, поэтому он снова открывает глаза, наблюдая как брюнет склоняется над Гоголем, положив голову на прикрытую одеялом грудь, вслушиваясь в медленный стук сердца, — не существует никакой Изнанки, заткнись, слышишь? Он устал, перенервничал, в этом есть моя вина, что не уследил, отоспится и проснется. Я не хочу ничего слышать про Изнанку, Лес, про что, блять, угодно. Хочешь нести бред — иди в кофейник, но здесь не смей об этом говорить.       Сигма что-то невнятно скулит, топает ногой и уходит, хлопнув дверью. Достоевский знает, что тот не вернется, по крайне мере пока Гоголь, к которому мальчишка был привязан слишком сильно, не проснется. Да и к черту, чем меньше народу тем в комнате тише, особенно если никто не будет нести чушь про Изнанку. Брюнет ложится на прежнее место, всматриваясь в спокойное лицо Гоголя, обводит кончиками пальцев дуги бровей, задевая даже не дрогнувшие от прикосновений веки. Голова всё ещё противно болит, поэтому он просто просовывает руку под подушкой, как прошлой ночью утыкается носом в светлые волосы и закрывает глаза, прогоняя все мысли прочь. Впервые он услышал от Гоголя об Изнанке когда они только начали переезд в подвал, тогда ещё совсем щуплый и несуразно длинный блондин скакал как заведенный, рассказывая ему, как он пошел за одеялом, а пришел к огромному, густому лесу. Достоевский его слушал, кивал головой и спрашивал что-то, двигая тяжелую кровать к стенке. — Не веришь мне?! — Верю, Коль, просто кровать одному тягать вообще не здорово, — Гоголю нравилось, как его имя звучало, когда его произносил именно Достоевский, брюнет мог вмиг его успокоить, лишь коснувшись прохладными пальцами пылающего лица и позвав его по имени.       Об Изнанке болтали все, кому не лень, буквально каждый второй после того вечера начал о ней говорить, будто прознав содержание диалога двух парней в подвале. Достоевский только и слышал вокруг стихающий при его приближении шепот. Изнанка. Изнанка. Да что это, черт возьми, за восьмое чудо света и почему до этого он о нём ни разу не слышал?! — Ты просто не обращал внимания, — Гоголь лежит у него на коленях, болтая ногами в воздухе, — об Изнанке все знают, просто попасть туда могут лишь единицы. Но там нет болезней, нет ничего, что тебя ограничивает, представляешь? Я там вижу абсолютно всё и у меня не болит голова постоянно, а ты бы там точно не мёрз, как промокшая крыса. Не бей!       Гоголь пропадал ночами, но всегда возвращался, иногда вымокший с головы до ног, пахнущий застоялой водой и сосновыми иголками, довольный, как объевшийся пёс, которого они постоянно видели у забора. Он пробирался под одеяло, оплетал холодными ногами и руками, тыкался носом в шею и смеялся, когда Достоевский пинал его по ногам или кусал за щеки и уши. Ему было всё равно, куда тот ходил, главное, что он возвращался и это делало его хоть немного счастливым, потому что голова у Гоголя всё чаще болела, порой так сильно, что тот еле вставал к завтраку без чужой помощи, а идти за лекарствами к взрослым значило только одно — путёвка в Могильник тебе обеспечена. Поэтому что бы не было этой Изнанкой — темный угол в одном из заброшенных подвалов, что-то за пределами Дома, не важно — если это помогало Гоголю чувствовать себя лучше, то Достоевский будет делать вид, что он верит, будет спрашивать и слушать внимательно, удивляясь, как точно и без повторений описывается загадочный Лес.       Достоевский плохо спит, просыпается по несколько раз за ночь из-за какого-то шума и непонятного беспокойства, скручивающего грудь, но стоит ему только открыть глаза как всё затихает. Гоголь спит уже третий день, даже не шелохнувшись за всё это время, дышит совсем незаметно, об этом можно узнать только приложив пальцы под самый нос. Достоевский смотрит на него когда не может заснуть, тугая коса уже давно распущена, чтобы не тянуло кожу на голове, и волосы мягкими, белоснежными прядями разметались по старой подушке, иногда какая-то слишком настойчивая прядь падала на спокойное лицо и он мог очень долго смотреть на неё, прежде чем вернуть к остальным, надеясь, что от легкой щекотки Гоголь хотя бы поморщиться или вздохнет, но нет.       Гончаров ведет себя так тихо, как только может, каждое утро таскает из буфета какую-то еду, когда Достоевский совсем отказывается отходить от блондина, чуть ли не насильно поит его чаем, чтобы тот не отключился совсем. Сигму никто не видел с того самого вечера, Гончаров пробовал спрашивать, но никто ничего вразумительного не ответил, кроме взъерошенного рыжего парня, которого беловолосый не заметил сразу в силу маленького роста говорящего.       — Хватит воду баламутить, ушел ваш пацан, сквозь землю провалился, — глаза у парня были ярко-голубые, такие в темноте вспыхивают как мертвые огни, когда на них попадает хоть немного света и именно в этот момент Гончаров вспоминает, что видел точно такие же глаза пару лет назад, когда его только начали приводить в Могильник на перевязки, из-за незаживающей головы.       В обычно мёртвом помещении стоял шум, туда-сюда бегали фигуры в серых халатах, запах спирта и лекарств возрос чуть ли не в три раза, и он еле подавил желание прижать обе руки к носу, сглатывая поднявшийся к горлу ком. Гончаров мог похвастаться стальной выдержкой, он никогда не боялся Могильника, если мог то приходил сам, без воспитателей, и улыбался в ответ на едкие шуточки от остальных, но картина из-за которой, видимо, и был весь этот шум, даже его заставила попятиться назад, вжимаясь спиной в ледяные стены. Не меньше трёх взрослых пытались удержать совсем мелкого мальчишку, на котором живого места не было, словно того минимум раз двадцать подряд спустили по одной из самых длинных лестниц, а потом ещё по двору покатали. Из горла вырывались совершенно дикие крики, прерывающиеся с мерзким, булькающим звуком, он что-то пытался сказать, мотал головой и отбивался, оставив у кого-то из работников глубокие борозды от ногтей на щеке.       Гончаров хотел уйти, но как только он сделал шаг в сторону, задев стойку с какими-то мертвыми растениями, которые, конечно же, попадали с неё как костяшки домино, с глухим звуком подскакивая невысоко от пола, словно тяжелые мячики. Почувствовав, что на него теперь все смотрят, он медленно обернулся, бегая глазами от одного раздраженного лица к другому, и останавливаясь на удивленном лице мелкого парня, отмечая, что тот ещё младше, чем ему показалось вначале. Рыжие волосы на лбу и висках слиплись от крови и торчали в странном беспорядке, бледную кожу покрывали множество достаточно глубоких царапин, бледный язык постоянно слизывал стекающую на искусанные губы кровь, но когда он поднял взгляд, встречаясь с глазами буйного пацана, ему показалось, что его схватили за горло и резко сдавили. Столько злости, боли, и отчаяния он не видел ещё ни у кого, хотя, будем честны, в Доме жили экземпляры и похуже, но не этот спектр эмоций заставил его буквально прирасти к месту, потеряв возможность дышать, а тщательно скрываемая, клубящаяся тьма на самом дне зрачков, в которой пряталось что-то невероятно злое, способное разрушить весь мир к чертовой матери. Из ступора его вывел звук распахнувшихся дверей и топот ног, Гончаров сглотнул, зажмурившись на несколько секунд, а когда открыл глаза, возле буйного рыжика уже стоял воспитатель и ещё один младший, с глухим стуком опустившись на колени и прижав к своему плечу явно разбитую рыжую голову, он что-то тихо бормотал, зарываясь пальцами в спутанные волосы.       — Ты что здесь делаешь? — воспитатель выглядел уставшим, с залегшими под глазами синяками и легкой щетиной. Гончаров медленно покачал головой и сказал, что зайдет попозже, быстрым шагом уходя из пропахшего железом и спиртом помещения, дождавшись короткого кивка.       — Ты завис что-ли? — беловолосый чуть вздрагивает, замечая, что так и стоит напротив сидящего на скамейке рыжего, который уже откровенно раздражался, покачивая ступней в драном кроссовке.       — Нет, прости, что отнял твоё время, — он улыбается, получив в ответ громкое фырканье, и уходит обратно.       Осень только-только вступала в свои права, ещё позволяя остаткам душного лета пропитывать сырые после дождя доски. Никому не нравилась осень, от неё ныли кости и болели головы, из-за неё на улице сладко пахло гниющими в водостоках листьями, а в подвале становилось невыносимо сыро. На бетонированном полу огромные лужи, через которые приходится перепрыгивать, чтобы не замочить тонкие кроссовки, дверь приветствует вернувшегося высоким визгом несмазанных петель и недовольным кряхтением досок, Гончаров улыбается, проводит рукой по дверному косяку, даже умудрившись не загнать заноз, и уже по привычке смотрит в сторону не заправленной кровати у окна. Проверяет. На удивление он не видит привычно сгорбленной фигуры у края, не слышит шорох старых страниц, перелистываемых искусанными до мяса пальцами и не слышит тихого приветствия осипшим голосом. Он подходит к кровати как к заложенной бомбе, которую он не знает как обезвредить, и рассматривает лежащего на ней друга (?), который не вставал уже почти месяц. Гоголь всегда казался ему странноватым, громким, каким-то непонятным, словно размытое пятно на общем, за которым ты никак не можешь уследить, чтобы понять что это такое. Волосы были аккуратно собраны в слабую косичку, Бес его переодел и уложил чуть дальше от окна, чтобы застоялая вода не попадала с подоконника на спящего. С каждым днём наблюдать за поедающим себя негласным вожаком было всё труднее, тот почти не спал, перебиваясь какими-то короткими минутами перед самым рассветом, есть он отказывался и до этого, потому что столовскую еду выдержать мог не каждый, но теперь питался разве что одним чаем, слишком ядреным и наваристым, по мнению Гончарова, но сказать что-то против, когда на тебя смотрят абсолютно мёртвые глаза с фиолетовым оттенком, смелости у него не было. Было две неприкосновенные темы в этой комнате, чай, который Бес сам себе делал, и Гоголь, за которого тот же Бес мог сделать что-то очень плохое.       — Не трогай, — Гончаров почти отскакивает от кровати, прижав к груди протянутую, чтобы поправить сползающее одеяло, руку.       — Прости, я хотел поправить одеяло, — вернувшийся Бес что-то невнятно промычал, на несколько секунд прижимая пальцы к вискам. Выглядел он совсем плохо, с почти черными синяками под глазами, искусанными пальцами и чуть синими губами, такого беса хотелось встряхнуть как следует, сказать, чтобы тот наконец понял, что его Гоголь не вернется оттуда, куда за ним ушел и пропавший Сигма. Гончаров очень сильно хотел это сделать, но он не хотел чтобы его руки ломали или, что ещё что похуже.       — Снова искал Сигму? — брюнет доходит до кровати, по пути пару раз останавливаясь у низкой тумбочки и заваленного вещами стула, опираясь о них дрожащими руками. Гончаров тянется, чтобы подхватить вожака, когда тот едва не падает у самой кровати, но звонкий удар по бледным ладоням, тут же покрасневших, служит лучше любых слов.       — Да, — беловолосый прячет руки за спину, обхватывая пальцами одной руки запястье другой, чуть опускает голову, словно прячась за ширму волос и поджимает губы, не давая словам о возможном местонахождении Сигмы вырваться наружу.       — Закрой окно тряпками, — Достоевский обхватывает себя за плечи, растирая их ладонями, — холодно.       Гончаров делает то, что просят, не озвучивая, что в комнате, из-за жары на улице, невыносимо душно и даже их соседи-крысы попрятались по прохладным норам. Он садится на свою кровать, притягивая ближе одну из многочисленных книг, стопками стоящих у кровать Сигмы, открывая её на абсолютно рандомной странице, чтобы занять себя на пару часов до ужина, иногда поднимая взгляд от путающихся строчек на застывшего в одной позе брюнета.       На вопрос о еде Достоевский медленно качает головой, закрывая глаза. Он падает на кровать когда слышит щелчок закрываемой двери, пружины возмущенно воют, прогибаясь под худым телом. Всё тело бросает из холода в жар, он так сильно сжимает пальцами собственные плечи, что на них точно останутся кровавые борозды от искусанных ногтей, голова гудит и хочется разбить чертов череп о стену, но радовать всех, кто его ненавидит, таким исходом он не будет. Перевернувшись на бок он поджимает ноги к груди, зарываясь носом в пахнущие хлоркой подушки, пытаясь заснуть хотя бы на на полчаса, потому что о часе он даже просить не смеет. Каждую ночь ему сниться одна и та же дорога, там жарко, песок бьёт по лицу, а асфальт настолько горячий, что подошвы изношенных кед липнут к поверхности. — Федя!       Он уже месяц это слышит, и всё равно бросается вперёд, как будто пёс, которому кинули палку и дали команду принести. Хватит. Хватит. Хватит! Легкие разрывает от непривычно высокой активности, ноги давно истерты в кровь, но он всё равно добегает до чертовой кромки леса, из которого слишком резко бьет холодный ветер, лишая возможности дышать. — Ох, Достоевский?       Он никогда не успевает ухватиться за протянутую руку, проваливаясь под воду, глотая склизкую тину, хватаясь пальцами за толстые корни в попытке вынырнуть обратно. Его трясет, когда он просыпается, выворачивает застоялой водой, колени уже давно не заживают, потому что он разбивает их каждый раз, падая с кровати. Привкус тины перебивает только самый забористый чай, который он когда либо делал, в голову отдает травами и спиртом, горечь от них оседает на корне языка, а челюсть немеет. Он начинает ненавидеть шум, слишком яркий свет и тени по углам, потому что ему кажется, что прячущиеся в них крысы смеются над ним, потому что когда-то самый страшный человек в Доме теперь получает от него по полной программе, прячась под шерстяными одеялами.       — Прости, — голос совсем сел, горло выдает только еле слышный шепот, от которого даже волосы на лице лежащего рядом Гоголя не двигаются, Достоевский убирает вновь упавшие светлые пряди за уши, и тяжело вздыхает, с хрипом выдыхая воздух, — прости.       Сон накатывает волной, липким потом оседает на холодной коже, дышит в затылок и пальцами царапает торчащие лопатки. Он не хочет открывать глаза, чувствует, как весь правый бок жжет горячий асфальт, а песок забивается в нос и уши. Достоевский закрывает уши руками, чтобы не слышать, как его зовут, чтобы снова не сорваться с места, уже чувствуя как ноют стертые в кровь ноги. Он резко садится, потому что больше не чувствует жара, вокруг не надоевший пейзаж с разбитой дорогой, а огромная опушка, окруженная высокими соснами. Ноги дрожат и отказываются держать уставшее тело, он падает в мокрую траву, сминая её и пачкая одежду зелеными полосами, ему требуется несколько попыток, чтобы встать, и он мертвой хваткой цепляется за толстый ствол, сдирая сухую кору. Воздух тяжелый и влажный, сильно пахнет землёй и шишками, и самую малость травой, потому что он выдирал её с корнем, пытаясь встать. Достоевский осматривает новое для себя место, стараясь заметить каждую мелочь, но кроме монотонно одинаковых сосен ничего не видно. С места заставляет сорваться знакомый смех, ноги вязнут в мягкой земле, но он всё равно бежит к краю опушки, закрывая лицо руками от низко висящих веток, будто специально бьющих именно по нему. Ему кажется, что деревья все как под копирку будто нарисованные маленьким ребёнком, кривые и несуразные, они не кончаются, путают и становятся шире и выше, закрывая безоблачное небо мохнатыми верхушками.       — Совсем не туда ты бежишь, — землю из-под ног выбивает, Достоевский падает на спину, задыхаясь, в груди невыносимо жгло и бурлило, будто там завелся чертов вулкан. Он поднимает голову, встречаясь взглядом с уже знакомым прищуром коньячного цвета, встаёт, держась за ствол и мотает головой. — Что ты здесь делаешь? — У меня больше прав здесь находится, чем у тебя, но раз ты здесь, значит, наконец-то заслужил, — шатен задумчиво теребит кончик размотанного бинта на запястье, — верни его на поляну.       Вопрос застревает поперек горла когда из-за спины Неполноценного появляется ещё один парень. Достоевский чуть щурится, поджимая губы, рассматривая почти светящиеся линии, которые будто живые змеи бегали по бледной коже, извиваясь и складываясь в непонятные узоры. Агнец, кажется так его когда-то называли, смотрит совсем недобро, усмехается тонкими, бескровными губами, голубые глаза ярко светятся в сумраке леса, не предвещая ничего хорошего.       Ему кажется, будто грудь пробило насквозь от одного лишь толчка. Когда мелкий рыжик сделал шаг в его сторону, Достоевский сделал шаг назад, но всё равно не успел, тот толкнул его ладонью и он на несколько секунд потерял все возможные ориентиры. Голова сильно кружилась, в ушах звенело, но в груди больше не клокотало, чему он был даже благодарен. Рубашка на спине сильно вымокла, но ничего кроме легкой, даже приятной, прохлады он не чувствовал, хотя обычно его организм начинал бунтовать даже из-за легкого ветерка в комнате. Он не открывает глаза, лежит, видимо, на той же поляне, на которой очнулся, сжимая пальцами мягкую траву, кончиками зарываясь в мокрую землю.       — Ты чего развалился, простынешь ещё, хотя тут невозможно простыть, но зная тебя я бы точно не стал этого делать, — Достоевский улыбается, не сопротивляясь, когда тёплые руки поднимают его голову, укладывая на колени, — так лучше, да?       Гоголь аккуратно убирает чуть спутанные волосы с бледного лица, обводит кончиками пальцев мелкие царапины от жестких иголок сосновых лап, улыбается, когда Достоевский наконец-то решается открыть глаза, встречаясь взглядом со светлыми глазами, больше не скрытые повязкой и пушистой челкой.       — Привет, — голос всё ещё хрипит, но это должно скоро пройти, он ловит чужую ладонь, переплетая пальцы.       — Здравствуй, — Гоголь почти невесомо целует его, оставляя на губах какой-то странный, чуть сладковатый привкус, Достоевский хмурится и блондин смеётся, тут же разглаживая образовавшуюся между бровей складку, — долго ты добирался, господин Достоевский, мне придется слишком многое тебе рассказать.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.