x
1 октября 2023 г., 14:16
Начать стоит с того, что Донхек есть. Он вполне себе существует, в этот конкретный момент он, правда, не уверен, что живет или дышит или что-то делает на самом деле, но факт — Донхек есть. Его тело не расщепляется на космическую пыль или на теплую жижу из иностранных ужастиков, не исчезает, не проваливается сквозь землю, не падает бесшумно в дыру между литосферными плитами и, уж точно, никакая гигантская божественная рука не зачерпывает его, голого и беззащитного, с сырой земли и не уносит куда-то ввысь. Он есть. Он теплый, он из плоти, крови и маленьких капелек пота, из обкусанных заусенцев вокруг пальцев, из висящей на солнечных лучах пыли и из вмятин на щеках от постельного белья. Он не плохой, не хороший, не раздавленный дождевой червь на раскаленном асфальте и не человек, впервые наступивший на лунную поверхность, он ничего не начинал, но ничего еще и не заканчивал. Он просто стоит и существует. Он точно есть.
Донхек убеждает себя в этом, когда просыпается посреди ночи от кошмара. Он есть, он никуда не делся после того, как покинул дом и семью. Он от себя не убежал. Наоборот, притащил, как облезлый от времени чемодан, в новое место, сделал себя хуже, испачкал рот в обзывательствах, встретил — но никак не нашел, потому что он его и не искал, — чудного мальчика со странным именем, который должен был заставить его наконец по-простому исчезнуть от стыда и от кипящей ненависти. Но этого не произошло. И Донхек, с дрожащими коленями, мокрыми ладонями и пересохшим ртом стоит, держась изо всех (оставшихся) сил за раковину, перед зеркалом и дышит. Его челка липнет ко лбу, щеки горят пожаром, капли воды из крана обжигают кожу, но Донхек никак не может успокоиться. Ему кажется, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди, и так минуту, две, десять, и вода все ещё колотится о мрамор раковины, как маленький водопад, и Донхек все дышит и не может остановиться, глотая воздух как распластанная на песке рыба. Он не знает, сколько стоит так — несколько часов или всего пару мгновений, — пока лунный свет пробивается через штору в ванной, играя бликами на мокрой коже. Ночь как будто даже не думает заканчиваться.
Донхеку снится двор, четыре пряничные плитки их домов, опавшая листва в абрикосовом саду, связанные за шнурки пары старых кроссовок на линии электропередач. Ему снится, как он осторожно касается подушечками пальцев ледяной воды, зачерпывает ее вместе с песком — а потом пытается сделать то же самое с водой из-под крана за несколько тысяч километров от этой самой реки. Во сне его тело не такое обременяющее, душащее, оно немое и легкое, и он может бегать, играть в салочки в пустынном квартале среди давно заглохших машин, он может наконец перестать бояться. И во сне, когда Донхек оборачивается, его встречает той самой персиковой улыбкой Йери, которая кажется совсем-совсем настоящей. Она тянет ладонь ему навстречу, хватается за него, смеется и тянет за собой, так, как будто так было веками, как будто ничего не менялось. Как будто никто никого не бросал. Донхек чувствует запах поздней весны, бросается в него, как в другое измерение, и какой-то не заснувшей частью мозга умоляет, чтобы это оказалось правдой. Он не отпускает руку Йери, до теплой влаги сжимает ее в своей, вглядывается в ее длинные черные волосы, окликает ее, наконец не боясь подать голос.
В секунду все меркнет в ледяной ночной тьме. Дома рушатся, время останавливается, и Йери не смотрит на него, ни с улыбкой, ни осуждающе. Она вообще перестает смотреть, рассыпаясь песчинками по ветру.
Донхек задыхается, распахивая глаза, думая, что он также провалится в темнотунепонятную темень вслед за ней. Его глупое тяжелое тело тянет его вниз, как будто привязанного к камню, на неизвестное дно. Он есть.
Он с силой закрывает кран, и глотает ртом холодный воздух. Щелкает выключателем света, по инерции отщелкивая его слегка с оттяжкой, чтобы звуком никого не разбудить (это делать очень непривычно — дома мама даже от грохота вроде сноса стен не просыпается, а тут чуть что — и все на ногах) и, босой, наступает на холодный кафель пола. Под его ногой от тепла образуется маленький, почти как кроличий или кошачий, след. Теперь он точно уверен, что есть. Теперь кто-нибудь ещё будет знать, что он здесь был.
Донхек осторожно наступает на плитки, как будто играет в классики с пустотой, скрипит дверью в свою комнату, хотя назвать ее своей все еще не может — в ней слишком чистое, слишком новое, блестящее, не испытанное временем и людьми. Комната встречает его ситцевыми шторами, парящими над паркетом, прохладным отрезвляющим воздухом и уже не таким пугающим мраком. Донхек оборачивается по сторонам: не загорелся ли где свет внизу, скрыл ли он все следы своего присутствия, — а потом ныряет под легкое одеяло с головой, все еще мелко дрожа. По его верхней губе течет капля то ли пота, то ли воды, и он, уже в полудреме, слизывает ее, жмурится от солености и трясет головой, потому что не может вспомнить, что ему этот вкус напоминает. Наверное, что-то из другой жизни.
В соседней комнате, через какие-то пару квадратных метров, Марк с опухшими от сна глазами молится, чтобы его домашнее привидение успокоилось — перестало лить воду в ванной попусту и задыхаться где-то у него за дверью.
///
Когда жизнь дает тебе лимоны, ты делаешь из них лимонад, — говорит Йери ему однажды, когда колесо на его стареньком велосипеде лопается в третий раз перед самой важной поездкой в его жизни (весь февраль Ренджун жужжал им в уши про то, как ждет, что сойдет снег, чтобы можно было проехать на велосипеде весь их город от начала до конца, от выцветшей таблички с названием до такой же, но зачеркнутой). В понимании Йери, которой вот-вот исполнится пятнадцать, первой из них, у которой на щеках уже лежат первые в жизни мамины ароматные румяна, а на ногтях — липкие блестки, лимонад — это тащить вверх по заросшему холму двухколесную железку, а потом, крепко прижавшись, держать снизу решетчатый багажник, потому что Йери пустила его болтаться на ее велосипеде сзади. Это неплохо, потому что Донхек обнимает ее за талию, достает изо рта ее длинные каштановые волосы, которые от нарастающего ветра бьют его по лицу, и слышит ее смех. Это ужасно, потому что велосипед, прошедший с ним медные трубы, дополнительные маленькие колесики в пять лет и несколько тысяч километров, валяется теперь где-то в кювете, потому что Джено теперь катит на поражающей скорости впереди, и потому что Донхек в гонке ему очевидно проигрывает.
Когда жизнь дает тебе лимоны, ты делаешь из них лимонад, — проговаривает Донхек как мантру, протирая глаза за накрытым столом.
— Я хочу на пляж, — заявляет он, убедившись, что прожевал очередную хитро испеченную булку во время завтрака — уж очень не хочется опозориться перед миссис Ли. Марк напротив молча ест. Донхек замечает его взгляд — не хитрый, не злобный, как раньше, не ожидающий от Донхека беды; он пусто пялится в свою тарелку с яичницей, даже не продумывая в голове колкостей или очередных непонятных приступов ярости.
Если он за несколько тысяч километров от дома, если он больше не может вдыхать кирпичную пыль и мелкий песок, которые пригоняет ветер, если он даже не может пожелать маме спокойной ночи, значит он будет довольствоваться тем, что имеется. У Донхека все еще, как минимум, есть:
гора раритетных книг, которые никто даже не открывал с момента покупки,
гигантский сад с непонятными псевдодревнегреческими статуями и еще недозрелым урожаем из яблок, груш и абрикосов,
море в нескольких минутах ходьбы,
и живая мишень в виде явно невыспавшегося Марка Ли, который обозвал его идиотом и вежливо попросил исчезнуть из его жизни навсегда.
Донхек собирается воспользоваться каждым из пунктов по мере возможности.
— Марк, милый, составишь Донхеку компанию? — начинает ворковать миссис Ли, — Действительно, сколько дней уже у нас, а на море так и не были. Надо же, в эти места только ради пляжа и приезжают, а вы, мальчишки, даже прогуляться туда не удосужились. Ну, ладно, дожди, понятное дело, но как только солнце выглянуло, отчего бы не пройтись? Марк, ты же столько раз там был, знаешь, тут недалеко. Думаю, нужно сейчас идти, пока солнце несильное…
Марк до скрежета зубами борется с неистовым желанием закатить глаза. Воспитание не позволяет.
— Можно я один пойду? — тихо произносит Донхек, — Тут же рядом, да? Я справлюсь.
— Лучше все-таки будет, если Марк тебя проводит, — пропевает миссис Ли, отпивая кофе из маленькой, почти игрушечной фарфоровой чашки с узорами. Донхек таких никогда в жизни не видел. — ему полезно на воздухе побыть. Не все лето же в комнате сидеть, да, дорогой?
Марк при матери все делает молча. Под столом он с силой сжимает край своей идеально выглаженной льняной рубашки в кулаке.
Как можно целую жизнь провести в четырех стенах, когда через дорогу находится мечта всей жизни, когда за окном с утра до ночи поют птицы и стрекочат сверчки, когда там — целый новый мир, ради которого он покинул дом?
Донхек думает о море и не может унять какой-то детский, наивный восторг в груди. Это вообще чуть ли не первый раз, когда он чувствует себя не разбитым и пустым в этом доме-дворце; море, как что-то терпкое и горько-сладкое теплится внутри, что-то долгожданное, то, с чем Донхек рос и одновременно нет, что представлял в окне своей спальни, что пытался увидеть в отражении родной реки, что высматривал в редких цветных книжках и глупой рекламе по телевизору. Оно — на расстоянии пары минут, как будто ждет его, выброшенного на чужой берег, и, совсем как на картинах, плещется в солнечных лучах, пенится, приливает и откатывается обратно, облизывая песок. Донхек наслаждается мыслью о море, и даже не задумывается о том, что ему снова придется терпеть рядом с собой Марка, который, несомненно, все испортит, просто потому что он такой. У Марка нет глупой мечты, которой он молился у кровати с пяти лет. Он не чувствует ничего, когда смотрит на вещь, ради которой Донхек жил. Он вообще весь — начиная с черной как смола макушки и до пят — бестолковый.
Миссис Ли продолжает ворковать что-то фоном, но Донхек вытирает рот салфеткой по-графски (передразнивает Марка) и встает из-за стола. Что вообще делают перед тем, как исполнить мечту всей жизни? Хвастаются? Тут нет никого, перед кем бы он мог бы это сделать. Плачут от счастья? Выдумывают новую мечту?
Новой мечтой Донхека было бы убежать отсюда прочь, потому что это желание не покидает его ни на секунду. Остаться навсегда шестнадцатилетним, избавиться от привычки высматривать в зеркале какие-то новые черты себя, вроде пробивающейся щетины на верхней губе или новых родинок на щеках, заковать себя в этом теле навсегда. Понять, наконец, почему Марк его так ненавидит — и почему он так ненавидит его в ответ — ну, это уже мечта гораздо меньшего масштаба.
Донхека почему-то утром даже не преследуют ночные кошмары и страх, раздирающий грудь. Он торопливо залетает в комнату, хватает с верхней полки соломенную шляпу (она долго ждала своего часа), полосатое полотенце, меняет разъеденные временем кроссовки на шлепки, и чувствует себя какой-то куколкой, идеально сконструированной моделькой.
— Я с тобой не пойду, если ты не понял, — произносит Марк, на пару мгновений останавливаясь в дверном проеме, и Донхек даже не удивляется его спокойному тону, — не буду портить тебе там настроение.
— Хорошо, — кивает он. В этот раз без драк.
Донхеку кажется, что он может наперед продумывать каждый их разговор.
Однако Марк, лгущий матери — что-то новенькое. Внизу шумит фарфор — цокает друг об друга, иногда сталкивается с железом и хрусталем и грохочет то тише, то громче — прекрасный спектакль прислуги, убирающей завтрак. Донхек к этому звуку привыкает с трудом, поначалу вообще не переваривая. Он в чужом доме, в чужом богатом доме с чужой семьей, где рады ему не все поголовно — почему он вообще может жаловаться? Почему может осуждать отскакивающую от зубов бессмысленную речь, который каждый раз обрушивается на него от миссис Ли? Осуждать маркова отца, который наверное где-то все-таки существует, просто так занят поиском какого-то вечного источника роскоши, что запер собственную семью в гигантском картонном дворце? Осуждать Марка, который… плох абсолютно во всем?
На прекрасное нужно смотреть издалека.
Как на балет, как на города, как на картины импрессионистов. Как на Марка. На его идеальную до тошноты семью, на мифическую корону на голове, на прямую осанку, на все, чем он является, потому что он как будто сконструирован по точно снятым меркам; словно все, к чему Марк прикасается, превращается во что-то белое, пахнущее сандалом, обретает нужные формы и на глазах тут же начинает таять.
Впервые за пару недель Донхек выходит на улицу, не защищенную от всего остального мира садом, и удивляется тому, насколько этот дом гигантский. Он такое чувствует еще к египетским пирамидам на картинках — и не понимает, как кто-нибудь может считать это домом. Замечает вьющийся плющ на кирпичах, поросшие мхом камни и трещинки на стенах, и все в цветах, каждый сантиметр весь пастельный, сладкий. Из окна на него смотрит Марк. Он почему-то знает, что он смотрит на него в ответ.
Дорожная карта чужого города мнется у Донхека в ладонях — он не может оторвать от нее глаз, потому что все такое маленькое, и такое неважное, и выглядит, как шахматная доска: исчерчено дорожками, пометками, неизвестными черточками. А вокруг — бесконечные поля, виноградная лоза, трава, щекочущая ноги. Донхек пробирается сквозь них, выбирает неправильные дорожки, вытирает пот со лба и прячется от солнца под шляпой, но почему-то не сдается — наверное, потому что другого выбора уже нет. Бетонные махины собственного города всегда встречали его по-приветливому холодно, давили-обнимали со всех сторон, а здесь так много пустого живого пространства, что ему становится страшно, как во сне.
И когда Донхек отодвигает рукой пышное мандариновое дерево, у него сбивается дыхание.
И все перестает иметь значение.
Перед ним — бескрайний океан, тихий и строгий.
В этот момент он больше всего скучает по обмелевшей речке во дворе.
///
Пляж встречает его горечью воздуха и зноем, исходящим то ли из него самого, то ли от черных камней, раскиданных вокруг. Донхек подкрадывается к воде на цыпочках, позволяя раскаленным песчинкам обжигать пятки. Донхек к морю — почти как на паломничество, босой, с пустыми руками, но бесконечной верой. Как Джено смотрит на самолеты, как Ренджун молится на желтые страницы сборников поэзии, как Джемин — в ночное небо, как Йери, с персиковой улыбкой — на него самого. Глупо, сосредоточенно, влюбленно.
Сначала Донхек подбирается к морю даже не шажками, а камешками: начинает пускать блинчики, как дома. Только теперь гладкие камни не долетают до другого берега, а опускаются на дно, сделав жалкие пару ударов о соленую воду. Он сидит так почти час, потому что время отказывается идти вперед, а океан гипнотизирует, как сирена, своим шумом. Небо сливается с водой воедино, лазурь перетекает сверху вниз и снизу вверх, как будто нарисованная, и под ногами Донхек видит стаю мелких рыб. Он не ловит их ладонями, все боясь прикоснуться к водной глади, не распугивает их своей тенью, не тревожит болотно-зеленые водоросли на дне. Он берет в руки маленькую ракушку, и она царапает ему ладонь совсем нежно, как царапается играющий котенок, и подносит ее к уху, слушая шум. А вода прозрачная, едва теплая, и Донхеку не верится, что тысячи лет этот океан вот так легко раскачивается из стороны в сторону, колышет лодочки и играет с солнечными лучами.
Он наконец делает шаг навстречу теплой воде. И шаг этот — как будто первый в его жизни. Вопреки всем законам природы, Донхек поворачивает время вспять, и вся жизнь в этот момент входит обратно в воду вместе с ним.
Сначала Донхек примеряет на босые ноги морские волны, как Золушка примеряет хрустальную туфельку. Песок под его ногами расплывается. Сейчас его не держит за руки мама, как в первый раз, когда она словно крестит его в речке, неизвестно откуда и куда вытекающей и впадающей, окунает его, как в купель, с головой, заставляя жмуриться от щекочущей нос воды. Он один на один с океаном, как всегда и хотел. Ради которого оставил дом. Ради которого не спал ночами, изрисовывал голубым мелком альбомы, задувал свечки на торте. Дар, драгоценность, мечта. Его первая… любовь?
Он старается вообще ни о чем не думать, когда зажмуривает глаза, задерживает дыхание, затыкает нос и ныряет, позволяя всему телу погрузиться в невесомость. Рубашка обвисает на нем балластом; на мелководье он стоит на камнях, пряча макушку от солнца под шляпой, и не может надышаться этой свежестью. И весь мир бесконечный в этот момент, и никакого страха нет и не было.
Донхек решает по-собачьи, глупо, хватаясь за уползающие из-под ладоней волны, заплыть на глубину и понимает, что под ногами у него нет ничего.
Его моментально начинает душить паника, потому что он вдруг забывает (или вспоминает, что не умеет) плавать. Океан тянет его на дно беспощадно. Донхек дергает руками, заглатывает соленую воду в легкие, пытается выкарабкаться, но только царапается о подводные рифы ногами и продолжает тонуть. Глаза его наполняются слезами, и Донхек бултыхается: то уходит вниз, под край воды, и глаза щиплет до крика, то вдруг неведомая сила выталкивает его наверх, за парой вдохов, а потом вновь топит. Шляпа качается на волнах где-то рядом. Море спокойное и теплое, наказывающее, как Икара, за то, что осмелился прикоснуться к вечному. За то, что обмелевшей реки ему стало мало. Жадность всегда наказывается.
Какая глупая будет смерть, думается ему в панике, как будет плакать Йери. Как будет смеяться Марк.
В последний раз глотнув вместо воздуха воду, Донхек сдается. Слишком много он боролся с собой в последнее время; кажется, сам Господь велит ему перестать сопротивляться. Он перестает грести, позволяя телу, как скафандру, опуститься на несколько метров вниз.
И когда соленая вода уже бурлит в его легких, чьи-то руки больно хватают его под мышки, вытягивая наверх, к палящему солнцу.
Примечания:
а я их так люблю
happy october мои четыре верных читателя! спасибо за неожиданный фидбек 🫶🏻 зацените трейлер на декамерон обязательно: https://youtu.be/hmPh4LTvAbw?si=iOIUc-lI5nEX9JmV