* * *
Им пятнадцать. Сашка хмурит брови встревоженно и смачивает кусок ватки в перекиси. Бросает строгий взгляд, когда Лешка уже думает начать спорить — и рот тут же захлопывается. В следующую секунду Сашка уже нависает над ним, так близко, что можно пересчитать веснушки на кончике носа. Шепчет приглушённо: — Ш-ш-ш. И Лешка вдруг совсем забывает о придурке Егорове, о недавней драке, о собственной разбитой брови. Для Лешки это «ш-ш-ш» — белым шумом, бесконечным и вечным, за которым ничего не разберешь, не поймешь. Сашка же, сосредоточенный на своем занятии, бурчит: — Когда ты уже научишься головой думать, прежде чем кулаками махать, — но Лешка его почти не слышит. У Лешки в ушах все еще — «ш-ш-ш». У Лешки перед глазами все ещё — шевеление губ с этим «ш-ш-ш» на них, едва уловимое, влажное. Считанными миллиметрам от него отделенное. И веснушки. Бесконечное море веснушек. Вперёд податься хочется так сильно, что под кожей неприятно, требовательно зудит. Где-то в желудке огромным мыльным пузырем лопается терпение. Лешка успевает почувствовать ту влагу на чужих губах, что ему мерещилась. И растрескавшуюся кожу. И привкус колы. И... И больше ничего. Сашка уже отшатывается, путаясь в ногах. Глаза дикие, испуганные. Тыльная сторона руки вытирает губы. — Ты чего это? Ответа нет. Ничего нет. Остаётся только рассмеяться — получается слишком высоко, едва не визгливо. Ладно, сойдёт. — Видел бы ты свою глупую рожу. Несколько секунд Сашка никак не реагирует, а потом всё-таки растягивает губы в нервной ухмылке. Не поверил. Лешка и сам себе не верит. Но спустя пару минут эпизод уже забывается, полностью сведенный к неумелой шутке. Сашка опять вооружается ваткой и своим фирменным ворчанием, а притихший Лешка старательно косит взгляд в сторону, чтобы не учудить еще чего. Чтобы, когда Сашка принимается дуть на рассеченную бровь, не ляпнуть: болит ведь не там. Болит отчего-то в области диафрагмы.* * *
Им двадцать. — Ты всегда будешь моим лучшим другом. Братом. Слышишь? Я никогда тебя не оставлю. Крепкая хватка на затылке напоминает Лешке о реальности мира и реальности самого себя. Сашка прижимается лбом к его лбу, заглядывает в глаза знакомо уверенно, твердо, и у Лешки очередной вдох застревает где-то в трахее. Он уже порядочно накатил и держать себя в руках с каждой секундой сложнее. А Сашка... Сашка не делает все проще. Даже если уверен, что именно проще сделать пытается. Приходится напомнить себе, что там, за их спинами — Маринка, Сашкина невеста. Теперь уже жена. У нее платье подвенечное и смех хрустальный, а ещё Сашка смотрит на нее тем нежным, уязвимым взглядом, которым никогда раньше ни на кого не смотрел. За это Маринку так хочется ненавидеть. Но ненавидеть нельзя. Никак нельзя, когда теплая, простая Маринка — все, что нужно Сашке для счастья. Вот только у Лешки тоже — лимит. Он уже слишком близко к краю, пятками над пропастью. И каждое Сашкино слово — хуком в солнышко, лезвием под ребра. Эти увечья хуже, чем физические. Такое не залечивается, оно толкает и толкает туда, в черноту. Но в то же время только Сашкина хватка на затылке и удерживает от того, чтобы ухнуть вниз. — Больно, — хрипит Лешка бессильно, и у Сашки во взгляде проявляется с детства знакомое беспокойство. — Что?.. Ты как... — Коленки содрал. Больно. Подуешь? — заставляет себя ухмыльнуться Лешка и не выдерживает. Подается вперед. К губам этим ближе — влажным, обветренным, с привкусом колы; он же помнит; всегда будет помнить. Выдыхает Сашке его же фирменное: — Ш-ш-ш. Вопреки ожиданиям, Сашка не отшатывается. У Сашки в янтаре глаз, там, глубоко-глубоко, где Лешка давным-давно заблудился, зарождается что-то жалостливое и виноватое. Это слишком. Между ними треть выдоха, а мерещатся световые годы. Будто дальше друг от друга они не были никогда. Лешка отстраняется первым. Первым начинает смеяться. Хлопает Сашку по плечу, выдавая стандартный набор пожеланий для новобрачных, и разворачивает его на сто восемьдесят. Толкает к невесте — к жене, — прежде чем Сашка успеет что-то сказать.* * *
— Горько! Горько! Горько! В руке — ополовиненная бутылка шампанского, сущая мерзость, но ничего больше не подвернулось. Запрокинув голову, Лешка делает глоток и закрывает глаза, чтобы не видеть. Борется с желанием заткнуть уши, чтобы не слышать. Только вот боль ничем не заткнуть. Она льется и льется, как шампанское в глотку, но — наружу. Потому что ей теперь тесно. Разрослась так, что жилплощади за ребрами Лешки уже недостаточно. О ней больше не забудешь, ее не проигнорируешь. Не попросишь тихо: «Подуй, где болит», — и не спасаешься мягким ответным «ш-ш-ш». Эта боль — все, что у Лешки осталось. Ему вечность.