Трактирное лихо
31 июля 2020 г., 18:20
«Всякий дошедший до этой страницы, прошу, забудь все. Сотри из своей памяти записи про мой первый косяк, про первую, которая мне «дала» за билет на Мэрилин Монро, про моего «засранца учителя», про «банду уродов, пытающихся отжать у нас район»… Про деда Нестора, настолько «старого и тупого», раз верит, что я на выходные уезжаю в Торонто читать книжонки в библиотеке. И ради всех святых, если ты ещё в самом начале и любопытства ради перелистнул на последнюю запись, умоляю, закрой и выброси эту дрянь.
Во-первых, дневник — это очень личная вещь, а раз эта страна стремится к уважению личности и прав человека, тебе должно быть стыдно, что ты влезаешь в чужую голову. Этот дневник наполнен обидой и злостью, накапливаемыми годами, ничего хорошего в нём найти не удастся. Во-вторых, почему он не в архиве, разве это не вещдок? Изъясняясь на манеру моего двоюродного внука, ты часом не коп? Но его не поместят в архив. Когда я заполню его до конца, закину куда-нибудь далеко, а ещё лучше сожгу, чтобы наверняка.
Тогда ради чего я пишу всё это? Чтобы поставить точку, конечно. Теперь я могу идти дальше, не знаю куда, но знаю зачем, для начала мне достаточно. Кроме всего прочего, хочется почтить память хозяина дневника. Пожил он мало, немногим больше, чем удалось мне, но я особый случай.
При жизни я был замечательным человеком — другим побыть не успел; ребёнком, у которого все впереди, едва ли юношей, не нюхавшем пороху. Верю, сложись все немного иначе в жизни моего родственника, он бы вырос достойным человеком, чего сделать мне не удалось.
Знакомство наше с, как известно, Димитром Нечворотом, длилось недолгим и могло оказаться приятным, если бы он не попытался в конце избавить мир от меня, а мне не пришлось ответить ему тем же, причем с успехом. Каким бы гадом Димитр ни был, я хочу сказать ему спасибо. Для него все закончилось сегодня, а я понял, что стал очень стар, но путь мой даже не пройден на половину.
День Семика тысяча восемьсот восьмидесятого года в Полтавском уезде Российской империи… А что бы сказали про такое те молодые люди, с которыми мой родич попытался меня «пришить»?
Димитр, откуда у тебя такие познания в истории, ты же на уроках мистера — «мудака» — Купера курил на детских площадках? Хорошо, я подыграю. Что тут скажешь, каждый способен на сюрпризы. История и знание культуры очень важны для любого юноши, даже отмороженного на всю голову. Да, насчет имени. Можете дальше называть меня как его, я не против, а Димитр уже не возразит. Завтра, когда я окажусь в другой части планеты, все будут считать меня им и звать так же. Там я затаюсь ненадолго, а потом начну бесплодные и изнурительно долгие поиски.
Попробуем ещё раз. В день Семика на другом конце планеты тонул маленький мальчик. Его деревня находилась в пятнадцати минутах ходу от того озера. Велик шанс, что когда его спохватятся, очень скоро найдут. Этот мальчик, я, умирал не из-за собственного легкомыслия, о нет! Уяснив, что может произойти с детьми при малейшей неосторожности, я был внимателен, рано научился бояться того, чего нельзя просто так увидеть.
Деревенские люди суеверные и чем тяжелее у них жизнь, тем больше суеверий они придумывают. Добавьте сюда малограмотность и чрезмерное увлечение горилкой, а еще отсутствие предметов роскоши и скуку. И все же я всегда знал, что дела обстоят капельку сложнее. Одной весною мне пришлось убедиться в своей правоте.
Как сейчас помню: стою у дороги, мимо проезжает повозка с сеном, сверху наброшено покрывало, за повозкой идут безутешные родители. Утонула девочка из нашей деревни. Бедняжка, всего-то на год старше меня. Она ещё меня как-то в щёчку поцеловала, когда я с ней баранкой поделился.
Колесо провалилось в ямку, повозка качнулась, покрывало соскользнуло с насыпи сена и я увидел её: она вся покрылась известью или превратилась в фарфор, стала белой, как снег. Глаза, её стеклянные глаза смотрели прямо на меня. Безнадёжно пустой взгляд. Думалось мне, как страшно оказаться на её месте. Через некоторое время я увидел её снова.
У края полей, где начиналась берёзовая роща, переходящая в смешанный лесок, солнце стояло высоко. Крестьяне собирались на обед, пряча головы под соломенными шляпами, на мне же шляпы не было и я подумал, не припекло ли. Но, клянусь, солнце светило майское, ещё не било так в макушку, как слепило глаза.
Я не понимал, что делаю на этом поле и почему не мог отвести взгляда от той, кого больше никто не видит. На меня не оглядывались и не звали — кусок хлеба и глоток воды куда важнее заморочек малохольного, чего-то там углядевшего в берёзах.
Меня притягивало к ней, ни сбежать, ни закричать не мог, оставалось ждать, пока она… а что она? Чего она от меня хочет, почему никому не показывается, а только манит и сверлит голодным взглядом?
Ноги пошли вперёд. Остановиться не получалось, сколько не пытался, тело не слушалось. И как только я оказался с ней лицом к лицу, почувствовал источаемый её спутанными волосами, её кожей, губами, всем телом запах тины и сладковатую гнилостную вонь… меня разбудила холодная вода из ведра, щедро опрокинутая на голову матушкой. Так я познакомился с ужасом.
Потом, помню, вскочил с кровати, побежал по ночной деревне оря и захлебываясь слезами. Поперебудил половину жителей, воплями про племету-утопленницу, пока мое представление криками и тумаками не прервали дьяк и Голова.
Хуже всего, что никто мне не верил. Да, ребёнок, но выдумать такое! Все верно знали что происходит, но кто захочет замечать, когда себе любимому дороже, да? Вот что я скажу: одно дело, когда сам молчишь — мудро иногда закрыть свой рот дабы не поминать лихого, не всё стоит людям помнить и говорить, — но делать дураком другого, когда беда вот-вот постучится в твою дверь — это гадкое притворство. На всем свете тогда нашёлся один единственный человек, не считавший меня двинутым — мама.
Меня отлупленного привели домой. Она могла сказать: «Я тебе верю, но пожалуйста, перестань об этом говорить, ты пугаешь людей», а там уже её дело — вправду верить или нет, я бы обязательно замолчал. Но вместо этого она привычным спокойным тоном мягкого голоса произнесла: «На свете столько всякого злого и непонятного, а тебе повезло столкнуться с подобным только сейчас. Это значит только одно — я достаточно хорошо оберегаю тебя, но если ты продолжишь на все четыре стороны выкрикивать очевидное всем, как глашатай, мама тебя не спасёт».
Моя мать Пелагия, воспитавшая меня хорошим и покладистым мальчиком к всеобщему удивлению, в нашем уезде слыла знахаркой. Теперь, оглянувшись в прошлое, у меня возникает несколько иное виденье ее бремени и, осмелюсь, ремесла. К ней приходили женщины: брошенные, униженные, обманутые, поддавшиеся желанию.
Она никогда не позволяла мне присутствовать при работе, чему я безгранично рад, но о некоторых способах я теперь стал сам догадываться. Например, засушенный лавровый лист, можевельник, душица, разные другие травы, вспоминая про которые я испытываю отвращение. Что удивительно, многие к ней возвращались, вернее сказать, были в состоянии вернуться. По моим догадкам, которые я никогда бы не посмел при ней озвучить, дело не только в травах. Она сама решала, как все сложится. Вообще у матери моей много талантов, и странностей так же. Какие-то я со временем разгадал, другие, сколько я не хожу по миру, никогда не раскроются.
Платили ей чем могли, она не брезговала ни одеждой, ни едой, бывало отдавали даже иконы, (уж не знаю в издевку ли или правда ничего другого не находилось). Ни раз я слышал, как провожая очередную деревенскую девку, она лукаво поглядывала на образа, и говорила им всегда одно: «Грешно, да потешно». Никак не мог я понять, верит ли она в Господа Бога. Ходила она в церковь по воскресеньям, а в большие праздники — никогда.
Она не состояла в церковном браке с моим отцом, который жил за много верст. Я приходился ему внебрачным сыном. Из меня не вырисовывался наследник, которого возможно любить и хотеть. Видел я его всего-то раз, из-за чего отцовство надо мной приписывали не самым почетным мужам нашего округа.
В первую очередь дровосеку. Рыжий, с зубищами как у коня, на голову не вполне здоров, зато дурной силы навалом. «Прославился» тем, что пережил блуд. Наши блудом называют наваждение, которое заставляло блуждать в трех соснах и разминуться спутников, шедших по одной сплошной дороге; случался с людьми чаще всего в лесу или на недобрых путях. Мать мне сказала, что дровосекову жену унес какой-то недуг. Говорила, что лес его голосом покойницы позвал, а он и отозвался, чего нельзя, и пошел.
Людям слухи про бруд не пришлись по душе — матушка что расскажет, так они голову в песок. "Слеп я! Нем я!" А то, что дровосек пропал на две недели где-то в лесу, то словил горячку. Вышел сам, топор багровый, рубашка грязкая, чумазый. А худющий! Половина его. Вернулся уже таким — дурачком. Блуд не блуд, но видели бы вы нашего дровосека, мою матушку и рядом меня.
Еще мясник. На мясника иной раз велик соблазн наговорить, особенно у тех, кто рядом с ним торгует. Хотя, если говорить о нашем мяснике, то среди рыночных лавочников, бакалейщиков и прочих торгашей, он кое-чем все же выделялся. Рубя мясо, он никогда не пачкался. Под конец рыночного дня на нем и его рубахе ни пятнышка. Такому тучному и неповоротливому мужику грех не испачкаться, да и рубил он как-то небрежно, чудо, что кости в мясо не вдрабливал. Сынком я ему вряд ли мог быть, а вот вырезкой…
Покупая у него мясо, люди говорили, что лучше на базаре свинины не сыскать и все пытались выведать, где он ее берет, а когда доходило дело до сплетен, то начиналась трепля. Мясник-то крадет детей в соседних поселениях, превращает их в поросят и режет! Сплетники приговаривали, что этакой дряни в жизни бы в дом не принесли, а потом снова шли к мяснику. И вся бы нелепица так и осталась смешным трепом деревенских, но я как матери ту потеху поведал, она наказала держаться от него подальше.
Какое-то отчество у меня есть конечно, но припомнить его не могу, знаю только, что не по отцу оно. Да и какая разница? Со временем я много вранья через уши пропустил и позабыл.
Не обращая внимания на венчание и всячески избегая расспросов о моём папаше людей с деревни и моих, мама отдала меня в шесть лет в местный церковный хор. Да, я пел в хоре некоторое время.
Здоровье у меня слабое с самого рождения, тяжело заболевал и долго выздоравливал. Когда я в четыре года сильно простудился, какой-то дурак пустил слух, мол, мне уже заказали детский гробик. Скорость звука меркнет перед скоростью распространения брехни на деревне. Абсолютно все знали — чушь чистой воды, но продолжали трындеть пока не надоело и не нашёлся более интересный шут. Но дети меня долго ещё трунькой — гробик по-нашему — дразнили. Матушка терпеливо и спокойно переносила мои недуги, зная наперёд, что мне ещё рано расставаться с ней и белым светом. Что имеем? Факт — работник из меня никудышный, так что будущее меня ждало нелегкое, если вообще ждало. Мы вдвоём это прекрасно понимали, мне не на что обижаться, наоборот хотелось побыстрее найти себе занятие, так я хоть чем-то мог помочь ей. Меня пугала её работа, без понимания сути оной. Уверен, ей она тоже удовольствия не доставляла, но в каждом месте нужен тот, кого презирают и продолжают к нему приходить. Я не хотел, чтобы моя мама продолжала быть таким человеком.
Деревенский священник решил, что новые детские голоса в доме Божьем не повредят. По доброте душевной и неосторожности меня взяли за день перед праздником. Если бы я мурлыкал тихонько... Но с чего я дожен был стесняться? Мы спели «Бог предвечный родился» и после мне посоветовали оставить это дело и заняться чем-то другим. Потом я учился иконописи. Порядком лет прошло, а результаты до сих пор всплывают в памяти: десница кривая, нимбы косые, рука к сердцу не с той стороны прикладывается, борода лишняя. Почему-то мои чернушки показалось прихожанам такими умилительными, что дьяк даже не стал поднимать на меня руку и выдворил с миром. Затем я нанимался работать у сапожника в подмастерье, потом в гончарню, но неудачи не следовали как мухи за медом. Каждый раз меня выгоняли или я сбегал, если начинали колотить. Работа не любила меня, все валилось из рук, меня били или вычитали так много, что полученных денег не хватало даже на чёрствые сухари. К двенадцати годам я столько всего перепробовал, но ничего толком делать не умел. Вот такой вот незадачливый маменькин сынок.
Почти отчаявшись, мама отправила меня в наймы пасти овец в ближайший хутор. Животных я всегда любил и работу выполнял прилежно, да тут еще свежий воздух и пейзажи. Ещё бы я с этим не совладал! Дела стали налаживаться и границ счастья не было предела, ведь мне не нужно больше рвать голосовые связки, вымалёвывать лики или бить горшки. Всё шло хорошо, пока не довелось мне служить одному малоимущему пана. Этот старый, нищий прохиндей заявил, что из его чахлого стада пропала овца. Я согласился уйти, но потребовал заработанное, за что меня высекли кнутом и вышвырнули. А идти к маме страшно и стыдно. Побить меня мог кто угодно и когда угодно, я не этого боялся — пришлось бы встретиться с её грустными глазами, такими тёмными, что безлунная зимняя ночь кажется залитой светом. Но деваться больше некуда и я отправился домой, в очередной раз став разочарованием.
Я хромал вдоль железной дороги, переполненный усталостью и злостью. Пусть я едва стоял на ногах и начинал терять сознание от голода и боли после побоев, одиночный путь вел на северо-восток и этого направления хватало, чтобы не останавливаться. Вижу вдруг, что идет на встречу мне какой-то мужик. Он подошел ближе и стал с меня смеяться, мол, я такой маленький, а уже пьяненький. Я тогда очень неосторожно на него огрызнулся, но он только посмеялся с того, как меня шатает и сказал, что он бурлак. И что я, все же, пьянчужка. Насмешник сказал, что идет к своему старому знакомому гончару, которого «бес попутал и он теперь стал трактирным лихом».
Я уже спал на ходу и, поэтому, решил присоединиться к бурлаку, чтобы не свалиться на землю и не уснуть под кустами. Еще мне очень сильно захотелось пойти посмотреть на «трактирное лихо» и даже не возникло малейшей мысли, что это все может плохо для меня закончиться. Позабыв о всяком страхе, я свернул с дороги. Удивительным образом путь стал легче, а бурлак принялся трепать свои байки, из которых я мало что понял.
— Я-то здесь давнишний, хоть бурлаков и мало теперь осталось. Щепки в серебро — то жарт, забава. Ну, сам увидишь. То шутка не злая, сум унять, а то что вон теперь — то уже не я, то бес. А гончар — человек-делец, його руки кормят. Ну свара була маленько, из-за щепок, я ж кажу. Он мне горшок — я йому гроши, а потом они уже и не гроши, а, как бывает, щепки. Ну, так то уже не його щепки, а чужие, он их давно грошами раздал. Пришел этот помощник к нему в найм, а гончар да и по рукам! Я ж человек бувалый, вижу, что он нанимает. Думаю, дай придупрежу. Он: «Найму да найму».
Мы подходили к хутору, где из трактира доносилась ругань, перекрикивающая музыку бандуры.
— А я кажу йому: «Ой дурень, пропадешь!» Дурень пропал! Ты таке видал? Гончара горшки споили. Не можно с сухими ногами выйти, коли сделка с бесом укладена. Вот горшки и потекли. И что, пьянчужка? Репутация мокрая, глаза мокрые, ноги мокрые, глечик горилки сухой.
Хотя выглядел и вел он себя как сорокалетний мужик, любящий покутить и порассказывать небылицы, мы не обменялись именами. После того, как он про шутки с серебром и деревяшками заговорил, я насторожился. Как мне известно из наставлений матери, узнав имя человека, можно накликать беду. Смекнув, что мой попутчик вполне может оказаться не так прост, я согласился остаться для него пьянчужкой.
На улице в такой поздний час стояли только мы. Бурлак посмотрел с явным огорчением на дверь трактира, подошел к разрубочной колоде, возле которой осыпалось порядочно стружки, с осторожностью оглядется по сторонам, словно кому-то есть до него дело, зачерпнул горсть и сыпнул себе в левый сапог. Заметив мое удивление, он широко улыбнулся, едва не рассмеявшись, затем кивнул на входную дверь и мы вошли внутрь.
Я рухнул на лавку у входа, не осматриваясь. В глазах помутнело, и, следующее, что помню — звук бьющегося стекла. Не успел я подскочить, как на меня свалился пьяный гончар, придавив меня к стене и причинив тем испуг и нестерпимую боль. Я раньше никогда не сквернословил, но, кажется, мои слова как-то затрагивали песье вымя и мать бурлака. Впрочем, тому не было особо дел до моих слов — в тот момент он пытался не получить тумаков от завсегдатаев. Однако, будучи единственным трезвым участником потасовки, он не долго уворачивался от ленивых нападок.
В опухшем лице гончара я с трудом узнал своего прежнего нанимателя и мне стало не по себе.
— Пан бурлак, я знаю этого человека, — кликнул я спутника, усевшегося на табуретке и снимающего сапог. — Я у него был в услужении.
— Ба!— воскликнул бурлак. — Пьянчужка, так это ты — його горшки? Так то не бес його в конечном счете споил, видать.
Под грубый смех из сапога посыпались серебряные рубли. Звон монет казался каким-то неестественным, да и падали они так плавно и ударялись ни как положено металлу. Трактир тоже выглядел странным: все находящиеся в нем, кроме нас троих двигались в одном неторопливом темпе, не как настоящие люди, а как марионетки. Мне показалось, что бурлак это тоже заметил, но не обращал внимания. Заурчал мой желудок.
Заплатив проклятый серебром трактирщику с трудно скрываемой хитрой улыбкой, бурлак ожидал гуся. Я по детской наивности спросил его: «А как потом?» Он без тени веселости объяснил, что бывает здесь редко, так что к следующему его визиту хозяин поменяется.
Мы быстро управились с птицей, как раз к тому времени у гончара начали появляться первые признаки трезвости, и вместе с ней, ясность ума и скверное настроение.
— Чертов морок, на кой прах ты мешаешь мне пить? — поприветствовал он.
Он сильно постарел и подурнел. Теперь передо мной сидел не крепкий дядька, а опустившийся старик с дрожащими руками. На глазу у него висела повязка, грязная одежда местами изорвалась, а вонь, клянусь, могла накренить и развалить трактир. Гончар с большей легкостью узнал меня, чем я его, и мне совершенно не обрадовался.
— Это опудало ты ради чего сюда притащил, а? — он заговорил удивительно бодро, хоть его всего трусило. — А ну, пшел вон, щенок, здесь уже нечего бить! Мне бесов и вон этого, — указывал он на бурлака, — выше крыши!
Бурлак смел осколки стекла со стола, виной которых сам и являлся, положил локти на столешню и ответил:
— Чи связную речь, брат, глаголишь? А склади-ка мне про то, как ты до сего докатился.
— Снова забавляешься? Все тебе смех, а мне как этот, — покосился он на меня, — всех распугал, так я и нанять никого не мог. Некоторые, если не помнишь, стареют, вот я и схватился за того, кто первым охочий до работы заявился.
— От оно як! Пять тысяч горшков за неделю — у нас теперь так первый охочий может. Но коль у тебя пьянчужка столько же за неделю побил, то немудрено сглупить.
— Полно! Что старый дурак, без тебя знаю. Сперва твои щепки, потом этот немощный, — повторно дал он знать о радости моему присутствию, — а работа простаивает — хорошо, что хоть есть! Мне тот мерзавец говорит что, мол, все будет, пан, но ты не спрашивай, пан, я по ночам буду работать, а на утро работу сдавать. Потом, де, рассчитаемся. А ночью крики и визги, да работа идет. Я только глянул в замок — и сразу же один горшок разбился, и в эту же скважину осколок в меня и полетел. Вишь, что с моим глазом? — указал он на открытое бельмо, спрятанное до момента под повязкой..
— И что же ты им последнее видел? — спросил бурлак, заметив в глазу нечто больше, чем удалось мне.
Выдержав нужную паузу, которая позволила не давать ответ, гончар продолжил:
— Хорошие горшки, ни сколов, ни трещин. Дальше ты знаешь — понесли назад. В них воду налей — они уже сырая глина. Пропади оно все!
Он ударил кулаком по столу с такой злобной обидой, что я подпрыгнул, а бурлак цокнул языком и сказал:
— Та куда пропадать? Вже! Знал бы ты, что там в лесу сейчас. Я вот знаю, и на месте уже не сидится. Любезный, ты бери монетки и лепше поскорей откланяйся.
— Снова твои деревяшки? — зыркнул гончар, отрицательно закачав головой. — Не надобно, наученный.
— Те, что деревяшки, я беру взаймы и всегда возвращаю. А эти — самые обычные. За горшок я тебе так и не заплатил, или ты забыл?
Бурлак настаивая протянул несколько серебряников не из сапога. Не долго думая, гончар принял их. Когда бурлак выпустил их из руки и передал, я заметил на его ладони ожог, точно его только что клеймили рисунком монет.
— Вот и разрешили, — довольно произнес бурлак. — Теперь мне час спроводить вас.
— Куда же мне теперь? — рассеянно поинтересовался гончар, возможно, не зная сколько времени пьянствовал в трактире.
— Не по пути и потому бескрайно я за тебя радый.
Опомнившись, он покосился на трактирщика. Тот вертел обманные монеты и рассматривал с жадностью. Бурлак засуетился.
— Давай-давай, шановный, пора, — стал он подгонять. — Мне одного вон еще добудиться, и кончится Морока!
Гончар все понял. Они пожали руки, встали из-за стола и стоило мне моргнуть, как они исчезли, а вместе с ними пропал трактир и остальной хутор. Я стоял на погосте. Вместо лавки, на которой я сидел, осталась лежать замшелая коряга. Уже рассвело, на надгробных плитах проступили надписи, но читать я тогда не умел и, осмотрев буквенные узоры и даты, я решил больше там не задерживаться. Осторожным тихим шагом я удалился. Мать нашла меня три дня спустя возле Ворсклы и выпорола, как не порол никто и никогда».
Яков закончил молиться, спрятал крест под рубашку и переступил порог дома, куда без молитвы не осмеливался войти.
Над кроватью стояла фигура в рясе, нервно перебирая четки. Церковник, судя по лицу, был раздосадован и ожидал, что его начнут спрашивать, чего крайне ему не хотелось.
— И что же? — обратился Яков к человеку, чья фигура, залитая светом, укрепляла надежду на чудо и веру в Господа.
— Увы, — холодно ответил тот, набивая трубку порохом из кисета.
Человек церкви готовился уйти, надеясь, что разговор с Яковом, как и дела в его доме, на этом закончены. Но лесоруб дернул его за рукав.
— Но как же так? Вы же говорили!
— Мало чего я говорил! — гневно выдал гость. — Даже у нашего Господа на всех глаз не хватает. Пусти.
Яков выпустил сукно, позволив насмоленным сапогам дойти до двери шаркающими шагами. Потом раздался хлопок, и он оказался наедине со своим горем, впервые за долгое время.
Золотистые волосы его жены спадали на перьевые подушки локонами. Тонкая как паутина ночная сорочка свисала с края кровати и касалась голых полов. Внутри их дома становилось все меньше вещей, которые можно продать, но ему все равно. Даже если бы пришлось стоять на голой земле, держать ее бездыханное тело в руках, но с твердой верой, что еще существует кто-то способный помочь, не было бы человека счастливее. Но теперь никто не мог спасти ее, потому-что ее давно здесь нет. Но не тоска поднималась с низов его души. Страх. Здесь стало слишком вонять тиной. Этот запах начинал душить, он оглянулся на кровать — она опустела. Как рвущиеся струны, скрип половиц подсказал — что-то подбирается сзади. Каким же он был глупцом. Нужно срочно выбираться из этого чертового дома! Яков, охваченный паникой, метнулся к двери, но не успел он выбежать, как дом ушел под землю.
Проснувшись в трактире, Яков вскочил со стула, толком не помня, как и когда здесь оказался. Как часто бывает с великанами при рассеянности, разворачиваясь в тесном, битком набитом помещении, он неосторожно толкнул какого-то работягу. Тот пролил немного спиртного на столешницу, а остальное — на бандуриста, решившего сделать перерыв и переговорить с трактирщиком о своем.
Отшатнувшийся работяга, коим оказался невовремя подошедший бурлак, было хотел швырнуть стаканом в негодяя, из-за которого он потратился зря да еще и доброго человека облил, второй раз, между прочем, за вечер. Но, вместо этого, расхохотался со стекающих капель с усов музыканта. Поддатый бандурист оскорбился и, не раздумывая, запустил кулаком в лицо хохотуна.
Так и не притронувшись к горячительному, бурлаку пришлось перейти к кульминации своих посиделок в трактире. Однако, сегодня он был занят и уже не в том настроении. С досадой сжав стакан так, что тот лопнул и его осколки полетели на стол, он вмазал донышком отвлекшемуся бандуристу.
— Гэй, как там тебя? Опять? Вылетишь!— рявкнул трактирщик, по-прежнему зачарованный серебром и потому снисходительный к битью недешевого стекла.
При том, что творилось здесь раньше, нынешнему хозяину воистину удалось превратить это место в довольно приличное заведение. Не без сторонней помощи, разумеется. И все же, одну пакостную деталь бурлак не мог изменить. Каждый раз, когда он подносил к устам, горилка так или иначе оказывалась пролитой, иногда на кого-то, и часто начинался обмен любезностями. По-началу, ему это казалось забавным, но затем он догадался, что не может напиться и опьянеть. А хотелось! Морока нельзя заморочить, оттого спиртное отлетало от него, а запах дурманящих трав уносился внезапным сквозняком. Зато ложь начинала сладко пахнуть, когда ее плетут.
Усадив отключившегося бандуриста, и, как любая нечистая сила, не прощающая «должков», бурлак оглянулся на Якова, прикидывая, стоит ли осадить и его. Тот еще не оправился от прежнего наваждения и очутившись в новом, только и смог вымолвить:
«Свят, Свят!»
Подавившись, бурлак махнул рукой и рявкнул:
«Черт с тобою! Я не для того тебя сюды притяг, чтоб ты меня святовал! Дом и бабу свою рядувать думаешь?»
Яков с недоверием посмотрел на нечистого, но креститься повременил.
— Хошь гуся? Хороший гусь... Да ты сядь! Потолкуем малость и ступай хоть на Лысу гору.
С чертовщиной Якову приходилось сталкиваться, еще когда он был совсем кроха. Он думал, что то, увиденное, ему приснилось после рассказов деда Феодора— мужика сурового, набожного, но былинки-страшилки любившего. Одна такая развернулась в дедовом доме, когда у него гостил Яков.
Путать пряжу в доме кто-то стал, по ночам доносились стуки и маленький Яков утратил сон. Видя такое, дед дал ему камень с дыркой посередине — «куриного бога», и сказал, что с ним кто-то хочет поиграть в прятки, но искать надо через камень. Вдруг Яков заметил ворошение за печью, заглянув за нее, он увидел, что там сидит какая-то скрюченная запыленная старушонка. Дед Феодор схватил ее за волосы, перекрестил, и потащил. Та вертелась, кричала, хватала за руки и царапала длинными, острыми ногтями, но дед не проронил ни звука. Он открыл дверь да и вышвырнул ее, зааминил окна, растопил печь, сжёг какую-то траву - и как ни в чем не бывало.
Внуку дед про многих рассказывал, но в памяти детской они оставили о себе только страх. В бытность зарничным, Феодор много по миру находился, многим людям помог и знал как с чертями совладать, пока один такой черт его не споил.
Про морока Яков не знал почти ничего, кроме того, что тот с блудом водит хороводы из людских душ и якшается с бесом, что не правда. Не совсем. Блуд, бурлак считал, то лесные заморочки, «варварство». В лесу, однако же, бурлака всегда доселе жаловали и щедро давали взаймы. Кроме того, на него теперь имел зуб бес, с которым в прежние времена, ещё до того, как морок в бурлака начал играть, составляли спетый дуэт. Знать, кто там кому брат, а кому сват, Яков не мог, и потому без разбору записал всех в диаволы и черти, морочащие, порочащие, калечащие, в общем, нечисть.
— С чего мне знать, что это не какая-то твоя очередная выходка? Ты из тех, что голову морочат, зачем мне слушать тебя?
— Значит, дед тебе все-таки кой-что рассказал о справе? А морочу я тебя чи нет — того и мне не знать. Я угадываю, а не гадаю. Но раз ты слухать все же вырешил, то знайдется к тебе одно дело.
Яков не ответил. Пятнадцать лет он отслужил императору, а теперь его внаймы хочет взять какой-то черт. Злиться он не любил, горячая голова часто приводила к неприятностям, впрочем, тогда он радовался злости — слишком долгое время бесплодная скорбь поедала его душу.
— Демидовку знаешь? Есть деревня в десятке верст от нее, — продолжал морок. —Чего бы тебе со своими молодцами не засесть там под лето?
— Какими молодцами? — горько усмехнулся Яков. — Никто за мной не пойдет. Нет теперь никого, кроме старика Байдара, да и тот не сегодня-завтра помрет. Некому больше этим заниматься. Если что ты удумал — с меня потеха никакая, я лесоруб, а не зарничный.
— Значит один впораешься, не прибедняйся, — пренебрежительно сказал морок. — Как раз твой извечный друг в тех краях скоро зъявится. Неужто такую встречу пропустишь?
В глазах Якова вспыхнула ненависть.
— Кум?
Трактирщик злобно заревел.