Орт и Лов

R
В процессе
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 23 страницы, 9 762 слова, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник

2

Настройки
      Сойдя с Черного шляха* у Проскурова, Яков направился в Цислейтанию*, в земли Буковинского герцогства. Слабая надежда отыскать, вероятно, почившего человека в плохо известном владении гасла с каждым километром. В последний день пути усталость так кружила голову, что он уже шел не сам, а что-то тянуло его, полудремлющего, за руку куда нужно. Тянуло через уснувшие вековые курганы, частоколы густых ельников, кривые ручьи студеных рек, севернее, к мольфарским горам. Ветер, похолодевший к вечеру свистел, бил в затылок, поднимал дорожную пыль. В зарождавшейся буре измотанному путнику почудилась музыка сопели. Дорога, занявшая пешую неделю, закончилась глубокой ночью, в поле, заросшем сухоцветом и полынью.       Что-то заглушило бушующий ветер, утяжелило висящий на шее крест, сворсило его веревку, впилось в шею, как клыки упыря. Снова охваченный пронизывающим чувством, которое настигало внезапно, вырывало из реальности и закидывало в безвременье, Яков стоял, поравнявшись с перекошенной дверью. Смиренная бедность и отрешенность от людей соорудили калечную избу из граба. Это одинокое скопище обрубков — хоть сейчас на бревна разбирай и переноси — выстраивалось, чтобы пережить хозяина.       В избе горел свет, пробиваясь через щели волоковых окон. Отогнав дурные мысли, Яков постучал. Прорвавшийся через вой ветра скрип не означал ничего хорошего. Он поднял голову — в следующий миг сверху летел брус. Едва увернувшись, Яков разразился бранью. Как он ненавидел это место! Как ненавидел необходимость возвращаться сюда, ненавидел себя за потерянное по-глупости время. Ненавидел ошибаться.       Дверь избы выровнялась и медленно приоткрылась. Изнутри, держа свечу, вышел старик, одетый в безрукавку-кептарь, порты и острые лапти-постолы. Прищуренный взгляд из-под нависших век, поджатая нижняя челюсть, кривящая иссохший рот, делали его морщинистое лицо злым. Причмокнув, старик с досадой посмотрел на развалившуюся крышу, затем, неодобрительно поморщившись, перевел взгляд на Якова. Байдар. Точно такой, каким Яков его запомнил, только усы стали длиннее и белее.       — Объявился, шмаркач!       От внезапности Яков вздрогнул, успев давно забыть громкий и раскатистый голос знакомого. Он отличался от голосов его командиров и начальников, отличался от разъяренных вскриков людей, пытавшихся оборвать его жизнь, и от отчаянных скорбных воплей. В речи Байдара всегда было что-то по-звериному рычащее и чужое человеческой душе. Проглотив ком в горле, Яков сказал: «Я нашел трактир», — но ветер унес его слова.       — Зайди быстрее, пока весь дом не развалил.       Яков пригнул голову и зашел внутрь. Дыра в крыше осветила луной и звездами глубоко вгрызшуюся в избу копоть, окрасившую черным налетом древесину дощатого пола и исцарапанных неизвестным стен. Яков подумал, что счищать бесполезно и хоть в чем-то оказался прав.       Изба почти пустовала: печальные иконы в углу, рассыпающаяся печь, мешки у двери, стол и прогнувшаяся кровать, охраняемая свисающими сухими травами, луком и чесноком. Зато пыли и копоти в избытке. Полвека назад старик Байдар выстроил эту ветхую курную избенку вдали от мирской суеты, от шума купеческих дорог и спешки растущих городов. Отыскать халупу для Якова еще пятнадцать лет назад было тем еще испытанием. За то время, что они со стариком не виделись, «внучек» Яков успел перейти в разряд сынков, расправить плечи, вымахать под три аршина, жениться и отслужить. Байдар еще помнил, как покойный друг Феодор нянчился с этим вспыльчивым мальчишкой. Трехлетний сопляк колотил кулачками по плешу его старого боевого товарища, но тот ни слова не смел сказать. Экое неспокойное и вздорное дитя. «Что тогда, что сейчас». Их последняя встреча закончилась матерным прощанием и едкими, злобными проклятиями. Тогда, уходя на службу короне и престолу, Яков обещал больше никогда не переступать порог его дома.       Байдар помешал угли в печи и пригласил его к столу. Разделив на двоих скудный горшок, Байдар уселся на табурет, разломал пополам черствый сухарь и принялся есть, не глядя на гостя.       — Так ты при деле? — с осторожным любопытством спросил Яков.       — С чего взял? — не отвлекаясь отвечал старик. — Ты про ураган? Нет, сам сдох. Еще с Феодором зелёными по Карпатам его гоняли.       Байдар отставил пустую миску и утер мокрые усы.       — Как твой дед помер, ты зарекался ко мне за советом ходить. Эта самая яблоня каждое слово помнит, не даст соврать, — сказал старик, взяв в руку курительную трубку.       — Бог направил, черт попутал, — процедил Яков, — не знаю. Но вот он я.       — Кто тебе наводку на трактир дал? Навряд ли архангел Гавриил, — набивая трубку, спросил Байдар.       Яков понимал, ответить правильно в этой ситуации невозможно. Чем дольше он тянул, тем нелепее ему казался предстоящий ответ. Сдавленным голосом он заговорил:       — После того, как я получил письмо от своячки из Курска, решил напиться до беспамятства.       Байдар укоризненно посмотрел на гостя, но промолчал.       — Тогда мне приснился сон… Трактир.       Повисла тишина. Яков вынужденно продолжил и осекся.       — Дед Байдар, я в эту всю чушь не верил, тебя бранил, назвал…       Старик приподнял уголки иссохших губ.       — Помню, хлопчик. Богохульником старым ты меня назвал. Это я самое ласковое припоминаю. Теперь ты бросил свою службу из-за пьяного бреда, который, возможно, ничего не значит, — сказал старик, маринуя собеседника в едком, напускном скептицизме. — Собираешься заявиться в трактир, не имея ни сил ни знаний, как с чем бороться. Совершенно один.       Яков опешил:       — Один? Как же это? Почему? А пасечник Гнат с сыном?       — На цвинтаре червей кормят. Младший без пяти минут с Клятым побратался. Не смотри так на меня! Не я грех на душу взял за гнатова хлопца. Гнат справился. Затем...       — Что ксендз Мартин? — перебил Яков, накрываемый отчаянием. — С Яшеком что? С Никодимом?       Байдар раскурил трубку и задумался, вспоминая товарищей.       — Ксендз проиграл врагу из своих проповедей. Пропил все мозги. Яшек, трусливая псина, второй раз женился и уехал торговать. С Никодимом что не знаю, исчез он. Чувствую, ничего хорошего. К гончарам вечно всякое липнет.       Байдар рассказывал о судьбах побратимов с интонациями давящей скуки и убаюкивающего спокойствия в голосе, точно говорил про покинувших отчий дом сынков и дочерей: тот женился и уехал, та вышла за купца из Житомира…       — Да как так? Мне нужны люди! Средства! Разворошим трактир, прижмем сидящую там тварь, узнаем где, ее хозяин и прибьем!       — Проснулся! — Байдар вскочил из-за стола, ударив кулаком. — Злостью кипишь! Только все сто раз проспал! Решил бороться по-настоящему? А давай прямо сейчас, ночью в шторм, пойдем в резиденцию к Коханскому! Хочешь — к Алесани*! Скажем, мол, краевое пьянство от лукавого. Неча богатеть, людей спаивая! Пускай сворачивают пропинацию* свою! Пускай все хмельное в реки выльют и таверны позакрывают! А если не захотят слушать, мы передавим десяток-другой шляхтичей и ударимся в бега в Канаду.       Яков не ответил, стерпел злость — усталость сдержала. Большую часть пути он проделал пешком, голод бил его по желудку, как бьют сапогами по бокам лошадей. Байдар мог всего этого не делать: не кормить его ужином и упреками, даже пускать был не обязан. Старик прав, Яков не умел ничего, что помогло бы, не знает что предпринять. Кошмар на яву. Какой нелепый дедов обряд сработает, а какой выставит его идиотом? А еще время... Закончилось, а занять не у кого. Завтра первая седина проступит, а он никак не сообразит, где в сказке намек.       — Ни черта ты не нашел! Тебя пригласили. Но тебе что с того? Раньше хоть прок имелся. Как полевик или мавь обнаглеют, придушат кого-нибудь, молва пойдет. Там, глядишь, на них управа найдется.       «Только на кума не нашлась», — подумал Яков, прикусив язык.       — А теперь как? Нэма здесь беса. Что теперь творится, то люди сами. Лет бы пятнадцать назад, а лучше пятьдесят…       — Если меня прикончат, нацелятся на тебя.       Байдар расхохотался, схватившись за полы кептаря.       — «Если»? Послушай совет, приструни свою гордыню, возвращайся домой и проведи время с женой.       Понадеясь отыскать здесь чувство, подобное облегчению после покаяния, он до момента внимал каждому слову своего наставника. Глядя на старика и мало что понимая, как если бы ему что-то агрессивно растолковывали на другом языке, Яков сказал:       — Не смею. Не могу прийти домой ни с чем.       — Я не знаю что в том трактире сидит. Ты что собираешься делать? Взять что поострее, потяжелее, и пойти воздух на авось кромсать?       — Пойду, дед Байдар. И зарублю.       Посмотрев на Якова, похожего на только что очнувшегося вовкулака, заросшего, спавшего знай когда и полностью потерянного, Байдар понял: что не скажи, как не объясни — все выслушает. И пойдет в трактир.       — Такой же упертый, как твой дед, царство ему небесное. Тогда иди, ищи трактир. На, возьми мою бартку*. Пригодится, раз ты лихим рубакой решил заделаться.       Семьсот верст ради топорика. Яков ожидал от старика большего и стыдился этого. За прожитые годы Байдар терял и набывал. Сын беглых крепостных после их смерти стал лишним, подкинутым ртом. Вечный голод сделал его очевидцем второй русско-турецкой и Отечественной войн, а злой рок — вдовцом и скорбящим над своими детьми. Отдав долги, почтя усопших, когда идти стало некуда и приходить ниоткуда, он стал «зарничным».       — Стой. Раз мою избу развалил, придется пустить старика в свой дом. Богу угодно, там тебя дождусь. Заодно присмотрю, чтобы ничего не случилось. А теперь ступай. Буря утихла, нет нужды ждать до рассвета у меня. Да и мне долго в обществе…       — Спасибо.       Трактир заждался. В высокой, сочной траве на холме проглядывались первые одуванчики. Давно не беленые хатенки утопали в густой зелени, спускаясь к воде тремя рядами. Зеленая от тины Мерла* пряталась в рогозе и камышах, мелкая галька вперемешку с серым песком очерчивали ее речной берег.       Рыбацкий хутор Мерлик своим названием был обязан реке, на скошенном берегу которой вырос. Близ дороги, на самой вершине, стоял трактир, встречающий редких гостей. Ничего особенного он из себя не представлял, обычная южная корчма, низенькая, беленькая, с пышной камышовой крышей. Лишь резная вывеска горделиво сообщала, что это ни какой-то там, упаси Боже, шинок, а трактир «Панчеха».       Сумеречный хутор пел стрекотанием сверчков, журчанием воды, шелестом травы и ленивым бренчанием бандуры. Его голос будил ночь и призывал темноту. Гладкоугольные, мутные окна «Панчехи» загорелись желтым светом. Приколдованный Яков потянулся ко входу. Ноги резко потяжелели и усталость надавила на плечи. Опустив голову, он покорно зашёл.       Запахи пота и дрожжей прижались ко двери и ждали чьего-нибудь прихода, чтобы вылиться волной гостеприимства. Яков замер на пороге и с отвращением поморщился. Притоптанные картофельные обрезки и рыбья чешуя выстилали по дощатому полу дорожку к кухне. Судя по вони, там что-то скисло еще до рождения Христа. Под ногами валялась бурая тряпка, чем только не пропитанная и смердела от придавливания. Засаленные, пожелтелые шторы мотылялись у распахнутых окон, обрамлявших розовый закат. Мальчишки-половые носились по всему помещению, только и успевали подливать и разносить, мухи под крышей повторяли за ними зигзаги. На бурых столах с ободранным лаком налипла темная грязь. За ними сидела клиентура под стать интерьеру, скверная и пестрая: разнорабочие, заводские, всякие валацуги. Всем не работалось и по домам не сиделось. Кто-то здесь торчал не первый день. Особенно привлекал внимание старик с бельмом на глазу, ведший себя уж больно шумно и умудрявшийся соревноваться в благоухании со всем остальным. Находились и приличного вида люди, хорошо одетые, но по повадкам причастные к сомнительным делам.       Осматриваясь, Яков похлопал по карманам шинели. В теплом, насыщенном зловонием помещении его посетило чувство, которое возникало, если рядом крутился жулик. Только вместо одного жулика целая пивнушка. Надурят. Половой разбавленного питья принесет, трактирщик обсчитает. Ну и? Надурят и надурят, сюда не за честностью заходят, а напиться.       Яков с безразличием расположился у окна, чтобы не давиться духотой. К нему подошел половой и принес заказ. Не задумываясь от кого он, Яков придвинул к себе кружку. «Панчеха. Нет бы швальню так назвать, или сапожную. Странное место». Историю заведения Яков не знал, но со скромной проницательностью догадался о ком название. «Женщины. Всегда женщины», — заключил он, сделав глоток пива. «Дрянное, не «Кочубей»*. Разбавили… Ладно уж. Даренной кружке на дно не смотрят».       Трактир родился из большой любви, быстрой и пылкой. На прощание какая-то панна оставила основателю чулок, ту самую панчеху. А дальше к трактиру привязался морок. Впредь, если речь шла о любви, то только к спиртному, еде и выручке. Неугодные не находили сюда дороги, а нет трактира — нет налогов. Про откуп* панчёшные трактирщики знать не знали, а как система издохла, только посмеялись.       От трактирщика к трактирщику вместе с ключами передавался сказ: «Как придет мужик, представится бурлаком, закажет есть-пить, ты с него денег не бери. Щедро платить будет, горсть перед тобой насыпет, а ты не бери. Примешь — сгинешь». Хозяева менялись все чаще, а бурлак появлялся все реже. За последние семьдесят лет от денег никто не отказался.       Прибитая к кружке волнами пива мошка подрагивала крылышками — единственное существо здесь, достойное жалости. Яков усмехнулся. Отвращение — не к месту, к себе — показалось таким привычным, правильным. Удобным. В подобных заведениях слова «сделаю, выстою, защищу» ничего не значили и ценности не имели, зато «половой, налей еще, повтори» подходили отлично. Он, — «дурак», — мог бы пройти мимо хутора, забыть про сон, вернуться домой, как сказал Байдар. «А мог ли?» Готовясь нарушить обещания, посылая все к черту, Яков пьянел все больше, пока неожиданный приступ удушья не пригвоздил его к грязному липкому столу.       Когда-то он думал о постриге, как его покойный брат Алексей, но, в отличие от него, перестал ощущать себя рабом Божьим. А теперь с ним случилось то же, что и с любым человеком, готовым сдаться. Не имея ни средств, ни желания что-либо предпринять, поддавшись последнему отчаянному импульсу, он пришел в место, где можно топить горе и самому идти ко дну. Когда Яков разуверился, «Панчёха» пригласил себя посетить, предложил питье и яства. Стоило только подтолкнуть. Иллюзия окутала его как прозрачная шаль, вопросы «Зачем он сюда пришел? Когда?» выветрились еще на пороге. Ни у него одного — у каждого, кто попадал в лапы Мороки, кого она жаловала и приглашала, кто велся и приходил. Ни с ним первым, не с последним такое приключилось. Шел боец домой, оступился, зашел в пивнушку, пропал. Но нет, думал он, больше не боец, на службу не вернется. Не по своей воле туда пошел, не по своему долгу и жребию. Решено. Осядет где-то в глуши с Ганной, а там будь что будет. Сколько суждено им вместе прожить в мире… Мир бы принял, да война не отпускала. Придя в «Панчеху» он самонадеянно ожидал наткнуться на какую-то проказу, чем гаже и злее тем лучше, принять бой с тем, во что долго отказывался верить. И сгинуть.       Не помня как вышел из трактира, Яков очутился у своего порога. Чувство, которое он не испытывал с того самого дня, как дед Феодор вышвырнул нечто из дома, вернулось. Священник. Ганна. Скрип половиц…       — Близ Демидовки. В Сусиднем. Кум, коли разгуляется, усих сгубит, — поспешно закончил бурлак. — Бажаю удачи.       Решившись, Яков схватился за топор.       — Погана идея.       Шугнувшись, морок растворился подобно дыму папиросы. Наведенный на посетителей сон сразу сошел на нет. Под свист клиентов, Якова вышвырнули из загаженной питейной. Он только повернулся, чтобы вбежать через дверь, но трактир исчез вместе с хутором, оставив землю, усеянную крестами и надгробными плитами.       «Где же это такое видано? Брехня не дала честному человеку спиться!»       Яков не оценил ироничность ситуации, не рассмеялся, но и уныние его больше не сковывало. Свободный и злой, он стоял посреди размытой апрельской дороги с ошалелыми глазами, пьяно пошатываясь. Не теряя времени, он двинулся в путь. Вскоре ему повезло. Мужик, направлявшийся доискиваться какого-то «утёкшего в леса», согласился на скудного на слова попутчика.       В зреющих полях эхом разносилось «Го-о-ордий!»       Яков спросил:       — За урядчиком посылали?       — Старосте головная боль, — махнул мужик рукой. — Сами найдем. К нам вот лесник перевелся с месяц тому. Из Сибири что ли. Сидит в корчме сутками, пиво глушит. Думали сначала, прок хоть в поисках будет — ни черта не делает. «Сейчас не в полномочиях» говорит. Если он так на севере служил, то ясно чего к нам послали. За ним пойдешь — в трех соснах заблудишься. Хай лучше себе в корчме сидит, казну пополняет. Вы в наших краях по какому поводу? Ярмарка?       — Ярмарка. Сыщется здесь какой-то лекарь?       — За этим в город езжайте. А, впрочем, может. Холм видите? Там Пелагия живет, в девичестве Демиденко. Ворожка.       Горящий закат, как одноглазый демон жрал деревню взглядом, а дом на холме попадал в его слепое пятно, теряя контур и расплываясь в тускнеющем свете. Такие дома Якову были знакомы, там всегда происходило что-то, как дед говорил, бесовщина крутится. Но иногда в них находилась помощь, и дедов дом, если подумать, мало чем от них отличался.       — Не помним за сколько в первый раз вчера из деревни ушла. Утром приехал с винокурни. Вижу, идет по дороге. Бледна шо смерть, коса как у черта хвост качается и глаза как у рыбы мутные. Смотрю на нее и в мыслях молюсь. За свою душу. И за Радьку, чтобы нашелся. Жалко хлопца. Поехали искать.       — Часто в Сусиднем люди пропадают? — спросил он смотря на холм.       — Как и везде. Только здесь сильнее заметно.       Яков хотел спросить, от чего заметно сильнее, сколько это «как везде», но они уже приехали. Повозка остановилась у посеревшего кабака. Попутчик снял шапку и утер пот.       — Духотень и спека. Пойдемте, старосте нашему, Голове, представитесь. А то мы так от приличных гостей отвыкнем.       Внутрь зашло двое мужиков, раздраженно переговариваясь. Наученный, Яков посмотрел на крышу, затем на саму корчму, перекрестился и зашел.       — Полмесяца назад же, после Чистого четверга созывали. Не мог что ли пораньше исчезнуть, дурень несчастный?       — Исчезнуть? Чепуха! Видала я нашего Гордия. Вчера к Пелашке ходил зубы лечить.       — Гордию зубами березы кусать и сокыру беречь. К ворожке, кажешь, ходил?       — На мази свои Гордиюшку перетопила!       — Не до Гордия ей. Она нагулянка своего искать пошла.       — От язык у тебя паршивый! А кто первенца твоего калечного от перепуга лечил?       — А шо ж она своего не вылечила? Бог потому что наказал! Надоело ей сопли ему вытирать, сама небось и прикопала в своем бесплодном огороде.       — Угомонитесь! — вмешался спутник Якова. — Нашелся, оплеух от нее получил. С дороги сошел, заплутал, поганец. Говорит, заморочили его. Пелагия при мне из него всю дурь-мороку выбила.       Но шум не унялся. Бабы громко спорили, их мужики не встревали, терпеливо ждали старосту и, посмеиваясь, говорили про предстоящую ярмарку. Яков молча наблюдал, мысли его отлетели далеко. Обессиливающая грусть присосалась как жадная пиявка. Он гадал, когда это чувство к нему прицепилось. После встречи с Байдаром? После разговора с Морокой? Может, точила нервы наперед, от предстоящего прихода Кума, обрекающего все живое? Или появилась только что, когда он увидел дом на холме, миражный, отшельнический и что-то таящий?       — Пан Голова… — обращались к старосте, перекрикивая толпу. — Пан Голова, мир собрался.       — Тихо-о!       Стоявший гул как молодую кобылу обуздал коренастый мужчина с низким голосом.       — Голова! — прокричал в свежую тишину один из собравшихся. — Дай петуха гуйданчукового того… умерщвить. Горланит, паскуда такая, с утра до вечера, как брехливая собака!       — А Гуйданчуку ты что за петуха? — спокойно ответил староста. — Если всякого резать, кто невпопад горланит…       Он настороженно обвел взглядом сход.       — Пришлые есть?       — Яков Никанорович Похмурый, тринадцатый армейский корпус. Майор. В отставке. Здесь по делам. Ненадолго. На ярмарку, — представил попутчик Якова, подталкивая вперед. Весь сход вперился в одного человека, как на обнаруженное досадное упущение.       Голова задумчиво посмотрел на Якова, покрутил похожий на крысиный хвост ус и сказал:       — Пропал человек. Сотский с мужиками и собаками собираются завтра к лесу. Пойдешь, Яков Никанорович?       — Смогу остаться здесь до ярмарки — конечно пойду.       — Вот что, здесь не останешься, занято все. Пустим тебя в дом. Хочешь?       Не дожидаясь ответа, он спросил:       — Микитишна, не возражаете?       Маленькая старушка, теребящая в натруженных вздутых руках выцветший платок, с тревогой посмотрела на Якова и, немного помолчав, сказала:       — Раз окружной здесь пожелал жить, пущай. Брать там нечего.       — Захочешь, к делу тебя пристроим. Работы всегда хватает.       Голова сделал паузу, предупредительно посмотрел на Якова, наперед уличая его в чем-то, потом продолжил:       — Мы тебя просим, Яков Никанорович, как дорогого гостя, помоги, если хочешь, но кого не нужно не вмешивай. Наш это человек. Если мы его сами не найдем, волость и подавно.       Насмешливо Яков ответил:       — У вас же здесь своя «ворожка». Почему у нее помощи не спросить? Раз без волости обойдемся, все силы пригодятся.       — Грамотно придумал, — пропустив провокацию, ответил Голова. — Чего это Пелагия юбку на холме просиживает? Надо позвать. Может сам и пойдешь? На холм тебе, наверх по тропинке. Микитишна? Возьми, Яков Никанорович, ключ. Мы здесь без тебя закончим.       Кивнув, Яков, провожаемый всеобщим молчанием, покинул корчму. Закрыв за собой дверь, он выдохнул досаду. Сзади слышался приглушенный смех. Впрочем, почему бы ему не посмотреть на эту ворожку Пелажку? Одним глазком. Прям и бесхозная лентяйка, и нерадивая хозяйка, и плохая мать. Ободренный интересом, он взошел на манящий его холм, негромко постучался, и заметив, что дверь не закрыта, не думая дернул ее.       Яков эффектно прервал трапезу. Постояльцы испугались, увидя как высоченный, обросший мужик врезался лбом в притолоку. Мальчишка лет двенадцати, сонный и напуганный, дернул рукой и смел тарелку с борщем. Молодая женщина, гожая мальчику в старшие сестры, встрепенулась как испуганная птица и отскочила от стола. Скинутая ею глиняная солонка разбилась, взорвавшись осколками.       — К деньгам, хозяюшка, — потирая лоб, сказал Яков. — У вашей матушки мне помощи спрашивать?       Глаза женщины округлились и с ненавистью впились в Якова. По-змеиному наклоня голову, она быстро скрыла гримасу и сдержанно возразила:       — К ссоре. — Попавший в руку осколок не расположил ее к гостеприимству.       Со второй попытки перешагнув порог, Яков виновато протянул женщине платок помощи. Отмахнувшись, она стала крутиться в углу.       — Издалека пожаловал? Откуда и с чем? Уши? Глаза? — спросила она, доставая веник.       — Пустяк, хозяюшка, — сказал Яков. — Хорошо бы человека найти. Говорят, ходил к вам вчера, да дома не застал.       Она спешно смела осколки и раздраженно подбоченилась.       — Кого найти хорошо, а кого потерять. Как зовешься, гость? Или пустяком тебя звать?       У некоторых людей Яков вызывал особенное тихое бешенство. Он знал об этом и нарочно старался никого не злить, часто получалось само, по-неуклюжести или неуместной честности.       — А ведь правда! Майор Пустяк. Или здесь Пустяков не бывает?       — Как я вам, майор Пустяк, найду кого? По запаху? Морда собачья у меня еще не выросла. Или на сходе другое сказали?       — Ну не сердитесь, хозяюшка. Пошутили надо мной, к вам послав. Да и я только узнать…       — А вы рады смешить? —Поставив веник на место, Пелагия с обидой и гневом посмотрела на «Пустяка».        — Где же таких рослых шутов берут?       — В Грайвороне. А из полков и бригад потом добирают.       Стерпев шутку, Пелагия прикрылась рукавом. Радуясь небольшой победе, Яков усмехнулся.       — Вам что за дело с Гордия, пан Пустяк? Хотя...       Она задумалась, затем сказала:       — Лучшим помощником вам будет наш окружной. Сходите завтра к полю, он там бывает, если не спит в кабане и не ломает детям руки. Все больше толку, чем мне тарелки бить и сына пугать.       Будто протрезвев, он перевел взгляд с блестящих ведьмовских глаз на сидевшего за столом мальчишку.       — Завтра. Темнеет уже, майор. Не покатитесь с холма, — настораживающе произнесла ворожка. Яков встал со скамьи, пробубнил извинения, закивал в благодарность и вышел, как оплеванный.       «Плотник говорил, что я ночью "подзастудил мозги и мне наснилась всякая ересь". Как же. "Наснилась".       У межи мать слезла с телеги и попросила отвезти меня в деревню. Не обернулась. Я не захотел идти домой и умудрился задремать на лавке за деревенской корчмой. Трепач-плотник рассказал по дороге кем она сейчас занята. В мое отсутствие в деревню пожаловал окружной. Так он Голове и представился, небрежно и коротко: «Окружной. Окружным и звите». Что потом началось! Об этом вся деревня судачила, мол, ишь какой грубиян! Ни ратной выслуженности, ни канцелярского снобства, ни, куда уж там, деревенского простодушия.       В манерах и жестах окружного улавливались раздраженность, тяжело скрываемые пренебрежение, скованность. Он был как сплошной натянутый нерв. Слова подбирал очень тщательно и осторожно — от того все сказанное им звучало неестественно и высокомерно. Все его черты деревенские лаконично умещали в «лентяе» и «хамле». Его странности и скверный характер забрали у нас с матерью внимание, так что мне он заочно понравился. Самый ближний к лесу дом, известный висельником, отдался ему. Но жить там он настойчиво и благоматерно отказался. Вместо этого, он понадеялся отыскать гостиную, зло шутил, что если не найдет ничего приличного, остановится у помещика Остроградского. Достойного пристанища у нас не оказалось, а помещик своими тремя аршинами не захотел делиться. Тогда окружной засел в корчме и почти никуда не выбирался.       Корчмарь распространялся про дни своего постояльца неохотно. Неизвестно, окружной ему рот деньгами заткнул или он настолько раздражал корчмаря, что тот не хотел говорить лишнего, что побудило бы к дальнейшим расспросам. Просыпался поздно, противился завтракать, спрашивал почту, причитал за ее отсутствие. Затем уходил куда-то, в полдень прогуливался у поля, чего-то там высматривая. Возвращался за полночь и пил до раннего утра.       Случалось, забредет к нам мудреный ум — тут как тут длинные языки, готовые мыть кости. С окружным все насторожились, но переговаривались между собой нехотя, будто ничего интересного в нем нет и он всегда здесь жил и умеренно действовал на нервы, наподобие нашего дровосека-дурачка Рудого. Даже отдельным прозвищем не наградили. Благодаря постороннему острому взгляду на его документы, окружной у нас оказался «Феофаном Метрофановичем Кухтином».       Беспокойство, как я сейчас думаю, рядом с "окружным" (в своем чине и на своей земле он исполнял свои обязанности достойно, как я знаю) возникало не из-за его характера, не из-за высоких и чахнущих амбиций. Он оказался заевшей шестеренкой в механизме бюрократии. Душа его визжала, лязгала, скрипела. На шум оборачивались и кривились, но руку протянуть боялись — зажует. Но это лирика. А было что-то ещё.       Я разбудился тихим коротким криком, доносящимся из кабака. Крик набирал силу и разрастался до вопля. Я вскочил и подгоняемый любопытством обшкандыбал кабак. Несколько моих сверстников высыпали на улицу и разбежались, ничего не видя, кто от боли, кто от страха. Потом я узнал в чем дело.       Кухтин пришел налегке, с одним только небольшим чемоданом, одетый в мундир, с кортиком на ремне. Знали бы какая то красота! Особенно переводя взгляд с пресной, обветренной рожи хозяина. Выпив лишнего, Кухтин задремал и мальчишки решили этот кортик стащить. Только один из них протянул руку, окружной схватил неудачливого воришку своими кривыми пальцами. И раздался хруст.       Там меня встретила мать. Ростом невысокая, немного косолапила. Помню ее круглое, бледное лицо, толстую черную косу. Слои пестрой одежды нарастали на ней, скрывая хрупкость. Залитый закатом силуэт отвел меня домой, к моей обычной жизни. Что еще написать?       Я ее любил несмотря ни на что, но, признаюсь, побаивался. Нет, я неправильно выразился, это даже не страх, скорее недоверие, неизменная недосказанность, которая существует между двумя людьми, насколько бы родными или близкими они ни были. Но я ничего не знал о ней. Совсем. Откуда она, как познакомилась с моим папашей, где мои дед с бабкой, как давно мы живем на холме? Много вопросов, много страшных догадок и странных мыслей, которые я до сего момента прокручиваю в голове и не нахожу ответов. Меня должны были заботить две вещи: на что дальше жить и когда сойдут синяки. Проблемы, о которых я даже не подозревал, снова стали ее заботой. Но тогда, перед ярмаркой, у нас с матерью возникла новая головная боль. Пустяковая.       Посещая церковь по воскресеньям и бывая в деревне по делам, матушка покрывала голову и становилась условно замужней крестьянкой, живущей с сыном на холме. Она терпеть не могла прятать волосы. Без очипка* она была ворожкой Пелагией, ходила как семнадцатилетняя девица с длинной черной косой, мудрила с лечебными травами, иногда орудовала спицами. Она, я, остальная деревня принимали эту «игру». Куда там дворцовым интригам! Пустяк оказался не так прост, без труда перешагнул наш порог, разглядел матушку.       Мужик абсолютно странный: заросший, белобрысый, огромный, одетый в военную шинель, в которой, чувствовалось, он давно жил и успел с ней срастись. Смотрел на всех с нежно-печальным выражением лица, с каким-то просящим собачьим взглядом. Взялся из-под Курска, только отслужил, и, вместо того, чтобы тягать баб и пить в трактирах, найти работу или пойти домой к жене и детям, решил поиграть у нас в деревне в уголовный сыск.       Снова пропал наш дровосек. На первый день псы взяли след по кафтану, но, зайдя недалеко в лес, заскулили как кутята, прижались к земле и отказались идти дальше. Никто не говорил вслух, но правда в том, что его исчезновение было вопросом времени. Когда Рудый ушел в лес, матушка предприняла меры. Без особого оптимизма и веры, что они подействуют, выждала нужный срок, и пропавший вернулся. Что ей мешало сделать то же во второй раз я не понимал. Никто не мог доискаться его уж как неделю, а она бездействовала. Если кто-то в лесу пропадал перед Святками, ничего хорошего не ждешь, но разделять границы нашего и чужого несчастья, задаваться лишними вопросами морали мне было ни к чему.       Матушка послала меня раз на рынок, велела возвращаться до полудня, сказала пойдет дождь. Деревеньке в тот год не свезло, жара сжигала недоспевшие посевы. Сырой урожай засыхал в земле, горячий ветер иссушал плоды, висящие на ветвях. Жажда морила скот и всех нас деревенских. У некоторых бедняг мозг настолько спекся, что они заявились к Голове с предложением выкопать опойца и перехоронить на старой божедомке, объясняя, что пьяница после смерти высасывает влагу из земли и облаков. Земля накалялась и в проделки опойца начиналось вериться. Вопреки запретам Головы, двое рискнули откопать давно отдавшую душу старуху, в чем не было ни стыда, ни смысла. Я видел с холма, как они ночью крадутся и по-волчьи косятся на наш дом. «Если не опоец виноват, то ведьма», — вот что думали они.       На рынке я наткнулся на Пустяка. Стоял столбом посреди площади и тупыми глазами смотрел на лавочников. Мясник, разделывающий молочных поросят, так закричал, что все застыли. Промахнулся, задел палец. Царапина. Пустяк прикрыл ладонью рот и с отвращением и ужасом на лице скрылся.       На той же неделе, возвращаясь с матерью с воскресной службы, мы проходили мимо дома-висельника. Пустяк трудился у разрубочной колоны. Он натянуто улыбнулся, выдавил что-то похожее на здорованье. Больно смотреть. Тогда мать шепнула: «Если завтра вернётся — поможем». И вернулся же! Точно ее услышал.       Я разыскал его у озера. Он сидел облокотившись на поваленную сосну, задумчивый, угрюмый. Какая-то мысль замешкала меня, заставила хотеть сбежать. Пустяк заметил мои болезненные мельтешения и повернул голову. Я понуро подошел к нему и протянул посылку, поучтивее произнеся: «Матушка велела для пошука передать пану Пустяку». В смехе Пустяка зазвенели детские нотки. Тучи расступились и солнечный свет упал на нас, он поморщился, у его глаз собрались «гусиные лапки». Ответив мне доброй и спокойной улыбкой, он меня отпустил. Тогда я понял: он не знал обо мне и матери достаточно, чтобы относиться к нам как остальные. Настоящая. Его улыбка. В тот день дождь так и не пошел.       Я боялся. Пустяка тоже, на всякий случай. Мы называли таких как он пришлыми. Не очень дружелюбно, знаю. Они грозили недоговоренности, которая сковывала деревеньку. Я тоже не понимал зачем весь этот цирк, хотел его прекратить, но понимал, что не смогу. Приходилось учиться угадывать когда шутки не шутки, распознавать полунамеки, прислушиваться к ночному шепоту. Жить так мне не нравилось, но я привыкал.       Страшно потерять дом. Да, мать была полезна, незаменима, но долго ли? Куда нам оставалось идти, если нас сгонят? Просить приюта у моего отца? Смешно. Его я невзлюбил настолько, что хотел отравить беленой — так, по крайней мере, он считал, когда его женушка заметила ее в борще. Потом все как по обычному сценарию. Выбросили. По крайней мере, мне не пришлось идти домой пешком, папаше хватило совести не выкидывать меня в ночь на улицу. Я не озлобился, это произошло позже. В девять лет я не созрел для крепкой ненависти, для холодного презрения. Но что-то треснуло во мне, надкололось. С моим вступлением в пору отрочества, это что-то стало задавливать любопытство к людям, притупило влечение к обществу. Что меня спасало? Воспаленное чувство справедливости, желание противостоять тому, что в порядке вещей, что я, как мне казалось, могу изменить.       Удивительным образом, за короткое время прибывания в доме отца, я успел привязаться к Богусе — моей единокровной сестре, дочери отца от законного брака, что менее важно. Хотелось защитить хрупкую девчонку от беспринципности её мамаши и ненадежности нашего папаши. Откуда-то взявшаяся, возможно врожденная, склонность опекать других привела меня к настоящей действительности.       Оставаясь слишком слабым, чтобы шататься по округе и искать лишние проблемы на немощное тельце, я поспешил домой. У холма я не разобрал что слышу: то ли скулеж, то ли плач. Взобравшись, я потянулся к двери — она распахнулась, чуть не добив меня. Из хаты выскочила головина дочь, не обращая на валяющегося меня внимания, она убежала прочь. Поздно пришла. Головина дочь любила сапожника, да и не только. Кто ее сгубил непонятно. Приходила к нам и раньше, бывало. Разное бывало.       Она, Рудый, я. Тяжелая, дурачок и калека. За такими являются первыми. К чему гнаться за резвой добычей, если рядом плетется кто послабее? Про дочь Головы я мало знал, но завидовал. Мне земскую школу не доводилось посещать, а вот она в гимназии выучилась. Ни то что бы я тянулся к светочу знаний, но, особенно в сравнении с детьми сельского старосты, лишения испытывал. Отчего-то жизнь моя стала связана с ней. Можно сказать, она утащила меня за собой».
Примечания:
1 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник