***
— Ну всё, — выдохнула Рогозина, захлапывая дверь квартиры. — Дома… Прихожая выглядела идеальной, аккуратной, разве что страшно пыльной. Серые валики невесомо колыхались вдоль стен. Обувь оставляла на ламинате светлые отпечатки. Рогозина дёрнула на себя дверь в комнату, и солнечный луч, прочертив сумрак, лёг поперёк, от узкого книжного шкафа прямо к ногам Ивана. — Проходи. — Вы ещё не были дома, да? — морщась от ощущения собственной грязи, мылкости под кожей, спросил Иван. Стоило выйти за ворота тюрьмы — и на него обвалились все чувства, все ощущения, всё, всё, что отупело и пропылились в камере. Смущение, страх, нежность, память, жажда жизни... — Нет. Сразу с самолёта за тобой. У него кружилась голова от нахлынувшего, пополам с недоверием, счастья. Он не давал себе поверить в происходящее, всё ещё держался за мираж, за мысль о том, что спит; иначе слишком больно было бы проснуться, поверив в реальность. Всё было, всё случилось как в прошлый раз — он сидел, сжимая трубку кальяна, левой рукой клацая по клавишам, почти вслепую, вспоминая птицу из сна и вглядываясь в строки кода на экране... А полковник (батюшки; тринадцать лет прошло — она всё ещё полковник; почему до сих пор не генерал?) вошла — и всё снова пошло наперекосяк, вылетело в трубу, всё его напускное спокойствие облетело, и он готов был броситься к ней, сжать, сграбастать, никогда не отпустить, а если отпустить — только с собственным мясом, с жизнью… Она была посвежевшая, загорелая, светящаяся, она забрала его без всяких проблем и преград, как матери забирают сыновей из детского сада. Иван чувствовал себя куклой, чувствовал, будто вернулся назад во времени, чувствовал, что, так долго сдерживая эмоции и мысли, теперь мог не сдержаться и рухнуть под их напором. Рогозина вела себя так, словно во всём происходящем не было ничего необычного. Что ж, впрочем, если брать во внимание предыдущее его вызволение из тюрьмы… Выходит, они всего лишь вторично разыгрывали уже случившуюся сцену. Он всю дорогу смаргивал с ресниц пот — отчаянно хотелось вымыться; пот — и ещё, кажется, слёзы.***
Полковник сбросила маску безмятежной, доброжелательной выдержки, только когда они оказались за столом в её кухне; она — в тунике и просторных спортивных штанах, без макияжа, с влажными распущенными волосами, он — в широкой футболке с чужого плеча, в мокрых, выстиранных и не успевших высохнуть джинсах. Галина Николаевна тяжело, протяжно вздохнула, подвинула ему чашку с кофе, взяла свою, отпила и наконец, таким стальным, таким родным тоном произнесла: — Ну… вот. Я же сказала: когда вернусь — поговорим. Иван нашёл в себе силы кивнуть, а дальше горло сжало; любое слово — и разревётся, как малолетка. Нельзя. Нельзя… — Ты спросишь? Или мне рассказывать? Он мотнул головой, хотел опустить глаза, чтобы она не видела, — но не мог отпустить её из поля зрения даже на секунду. — Ладно. Ладно. — Рогозина сделала ещё один глоток и посмотрела ему в лицо, глаза в глаза — пронзительный голубой, как рентген, как лазер, под которым невозможно солгать. ФЭСовский детектор лжи. — «Дело в Штатах» закрыто. — Я догадался, — нервно облизнув губы, кивнул Иван. — Иначе вы не были бы в таком благодушном настроении. Рогозина несколько раз кивнула, словно отражая его движения. — Да. Всё прошло гладко. Расчёт оказался верен — даже с лихвой... — Вы развелись? — перебил Иван. Полковник совладала с собой так быстро, что он даже не успел понять: удивилась? Раздосадована? Разозлена? — Разумеется, — сдержанно ответила она, и Тихонову показалось, что в глазах мелькнула лукавство. — Но… — Неужели ты думаешь, что, если бы я действительно хотела этого брака, всё не случилось бы раньше? — спросила полковник таким тоном, будто говорила о самой очевидной, лежащей на поверхности истине. — Но вы же сказали, что согласились бы, если бы он спросил… — Но он не спросил. Вот и всё. Рогозина улыбнулась и развела руками. Иван лихорадочно вглядывался в её лицо, силясь понять: смеётся? Или всё-таки всерьёз?.. — Ты-то должен понимать, как много всего можно решить, получить, узнать, просто задав вопрос, — хмыкнула она. — Всё, Вань. Я устала… Мы летели с пересадкой в Краснодаре, из-за какой-то поломки… Давай, пожалуйста, отложим остальное на завтра. Всё это было очень правдиво — и вместе с тем очень фальшиво, вернее — только по краешку правды. Главный вопрос оставался нерешённым; даже нетронутым. «Ты-то должен понимать, как много всего можно решить, получить, узнать, просто задав вопрос». Иван решился. — Что дальше? — ровно спросил он. — А далее — зима, — насмешливо процитировала Рогозина, но по глазам было видно: шутки кончились. И всё-таки — он ещё мог отступить назад, замять разговор, закрыться от решающего вопроса. В подвешенном состоянии недомолвок можно притворяться, можно заставлять себя верить во что угодно. Но если задать прямой вопрос — такой возможности больше не останется. Если сейчас она скажет «нет», ему придётся отступить, сложить своё нехитрое оружие, уйти… уйти... Это крайняя точка. Последний рубеж. Даже там, в подвале, прикрываясь от пуль старым ноутбуком; даже в тюрьме — тогда, в первый раз; даже в клинике, когда за стеной умирала Лариса, — ему не было так страшно. «Но вы же сказали, что согласились бы, если бы он спросил… — Но он не спросил. Вот и всё». Я — спрошу. По привычке захлопал по карманам — сигарет не было; откуда бы им взяться, если джинсы час назад побывали в стиральной машинке. Рогозина дёрнула краем рта и выложила на стол аккуратную полупустую пачку с надписью латиницей. Иван протянул руку. Отдёрнул. — Хватит. — Сам не узнал своего голоса. — Не могу больше. Галина Николаевна, я хочу быть с вами. Я не могу без вас. Позвольте или прогоните. Закончил хрипло — в горле пересохло в мгновение, Тихонов залпом проглотил остаток кофе и закашлялся снова — от горечи, жара. После такого уже почти не страшно было поднять на неё глаза. Рогозина смотрела на него изучающе, долго, слишком долго, у него снова пересохло в горле, ему показалось, что он вот-вот отключится прямо тут, в её кухне. — Ты действительно хочешь? — наконец спросила она иронично и сухо одновременно. Иван кивнул — говорить сил не было. — Ты понимаешь, на сколько я старше? Она вытянула вперёд и положила на стол руки, ладонями вниз. Свои идеальные, невероятные руки, которые так часто словно жили своей жизнью. От загара явно, как никогда раньше, проступили морщины. Кожа — сухая и в мелких трещинках, с углубившимся, чётким рисунком, с привычной картой вен. — Да. Полковник потянулась вперёд — на миг, в сумбуре мыслей, Ивану показалось, что она хочет его поцеловать; нет — она всего лишь включила бра над столом. В ярком и тёплом свете повернулась так, чтобы он видел её в профиль. Чего она хотела? Чтобы он заметил какие-то складки, морщины, синяки под глазами, сеточку у глаз? Он видел всё это, он знал, что она человек, что она живёт, что старится. Он слишком хорошо знал, как старятся, как в момент сгорают люди. Он отчаянно боялся, что с её работой, с её принципами такой момент придёт очень скоро. Её было не свернуть с этого пути. И Иван отчаянно хотел разделить всё, всё, что осталось, до самого дна. Ему было всё равно на седые волосы; на усталость в глазах; на борозды и морщины; на эту проклятую разницу. — Ты сумасшедший. — Да. Да. Да! — Ты ещё совсем молодой, Ванька. У тебя вся жизнь впереди. — Нет, — сглотнул он. — Нет — если без вас. Она вздохнула. Покосилась на него с грустью и с жалостью. Иван вскочил, обогнул стол и рухнул рядом с ней на колени. Схватил её руки и прижал ко лбу. Рогозина дёрнулась. Резко вырвалась. — Нет. Не делай так никогда, — глухо велела полковник. Иван застыл, чувствуя, что коснулся запретного; дело было не в том, что он снова прикоснулся к ней без разрешения; кажется; дело было в самом жесте. — Я… Я не… Он не знал, что сказать. Он чувствовал страшную, тяжёлую вину за всё дурное, что сделал ей; он чувствовал стыд, и страх, и тоску, невозвратность, неправильность, неотвратимую притягательность того, что случилось в Крапивинске. Это было почти полгода назад; это было почти вчера. — Не надо, — негромко попросила она, сжимая его плечи. — Не надо. Встань, пожалуйста... — Я… Я могу?.. — Тс… Я устала, правда. Давай будем спать. Я постелю тебе в зале, хорошо?.. Это была та Рогозина, которой он не знал. О которой не смел даже думать. Это была Галина Николаевна, снявшая пиджак. — Не торопись никуда, — сказала она. — Давай спать… А завтра — в ФЭС. Иван понял. Прочистив горло, спросил: — Но если… как… как мы это объясним? — Завтра… Всё будет завтра. До завтра ещё — целая вечность. — Она быстро улыбнулась и со странной усмешкой добавила: — Пока мы оба ещё что-то чувствуем, пока мы ещё здесь. Иван вспыхнул. Преодолевая себя, преодолевая высунувшегося из глубины мальчишку, проговорил: — Я обещаю, я не буду… ничего такого… никогда больше… простите меня. За тот раз. Она откровенно рассмеялась. А потом глаза потемнели, и он отступил, чувствуя озноб от разошедшихся вокруг неё волн холода. — Разумеется, никогда больше. ...Иван засыпал на диване в зале, чувствуя грызущую, тугую, мешающую дышать вину. Он видел под дверью спальни полоску света — она не спала; может быть, смотрела что-то в телефоне, или читала электронную книгу, или открыла ноутбук. Он знал, что она вряд ли не спит из-за него; мало ли у Рогозиной дел. Он понимал, что был не первым, не вторым, да что там, он даже не считал, каким по счёту был в её жизни. Точно не единственным. Он знал, видел, понимал, помнил, верил... И всё-таки — хотя бы так, хотя бы сейчас, хотя бы здесь — он был с ней.