ID работы: 9755429

Dolor ante lucem

Слэш
NC-17
Завершён
62
fukai_toi бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
19 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
62 Нравится 9 Отзывы 16 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Маленький принц, облокотившись на борт корзины, раздраженно щипал измученные чашелистики розы. Утихший ветер лениво прикасался к белокурым волосам. Пеллегрини теперь смекнул определять силу и направление ветра по ним — это успокаивало и даже несколько завораживало. А что же завораживало маленького принца? В такой тьме и тумане не то что звёзд — собственного носа не увидишь. Благо, корзину украшало несколько искусно зафиксированных фонарей, но это было лишь импровизацией света… — Забавно, Эстер, не правда ли? — попытался отвлечь его Пеллегрини. — Ещё пару дней назад я говорил, как хорошо было бы, если б я управлял не аэростатом, а звездолетом, и смог бы тогда отправить тебя обратно на твою звезду. — Было бы, если бы… — передразнил его Эстер. — А вместо этого мы летим в дерьмо на твоём дерьмовом шаре! Он, замахнувшись, швырнул захватанную розу за борт. Рука Пеллегрини инстинктивно подалась вперёд. — Ух!.. Что ты ее туда-то?.. Ты же так любил ее! — К черту! Не любил я ее! Она такая же отвратительная, как и твои фонари, на которые мне уже тошно смотреть, — Эстер стукнул кулаком по корзине и тут же зашипел от боли, тряся рукой. Пеллегрини назидательно пощелкал языком. — Напрасно ты так, мой дорогой! Кроме этого «дерьмового шара», ничего больше в воздух не поднялось… Что там? В движение не пришло! Ты только представь, каково теперь бедным людям, которые остались там, внизу. Хорошо, если в живых кто остался… — он покашлял в ладошку, видя, что Эстер его не слушает. — А за то, что ругаешься, я тебе задницу-то надеру, ты не расслабляйся! Как только долетим, повода не давай — надеру. — Долетим мы, как же… — пробурчал Эстер и надулся, став похожим на Зефира из мрачноватого угла полотна Боттичелли. — Сколько раз ты уже это повторял? — А ты бы не спрашивал поминутно, а терпение заимел! — стараясь подавить нервозность, осадил его Пеллегрини. Принцы терпеть не привыкли, что поделать? По правде говоря, чувство эйфории у Пеллегрини было только в самые первые часы после взлёта. Нет, не от высотной болезни — к ней он давно привык — от надежды, увы, очень хрупко и шатко поселившейся в сердце. Когда по радио только объявили конец, он, как ребёнок, радовался и повторял, что предстоящая экспедиция в Альпы все же не накроется медным тазом. Как же он презирал себя сейчас за былую наивность! А самое страшное, что летел он не один, а с буквально свалившимся со звезды юным найденышем. Кто бы мог подумать! Всего несколько дней назад он нашёл его, дав надежду на жизнь лучшую, нежели у него была, а теперь (о, злющая ирония!) вынужден отнять. Это только в сказках принцы телепортируются из своего королевства в какую-нибудь страждущую глушь сразу красивыми, принаряженными, готовыми здесь и сейчас рубить головы врагам. Сущее враньё. Этот был оборванный, чертовски измученный и с явными признаками голода, обезвоживания и гипоксии. Да, именно ее! Бедняжка не привык дышать на земле: воздух для него был слишком тяжел, потому каждый вдох давался со страхом и болью. Лежал, свернувшись клубком на горячем песке, правда, не в пустыне, а возле моря (хотя, есть ли теперь разница?) и шептал какую-то блажь о звёздах да о розе. Если бы некто до Пеллегрини увидел его, без сомнения, подумал бы, что над мальчишкой жестоко надругались и оставили умирать. Возможно, там, в этом безнадежно чёрном небе с ним то и сделали: сам-то Эстер, как Пеллегрини окрестил его, ни черта про себя не помнил. Сейчас он, конечно, был намытый, накормленный, начёсанный и обласканный во всех проявлениях земной заботы. Что до ласк и мытья, с этим у Пеллегрини возникло немало проблем: маленький поганец оказался до смешного горд и не давал до себя дотронуться, не то что помочь раздеться и искупаться. Щерился, как дикий котенок, чурался его, но теперь, поняв, что Пеллегрини не из тех, кто хочет причинить боль, да и деваться больше некуда, стал пробовать потихоньку привыкать. Увы, длилось их совместное счастье совсем не долго. Летели они гораздо больше суток, но рассвет все не наступал. А с чего бы ему было наступать, если Земля совместно с нижним слоем атмосферы послали людей куда подальше?! А он, окрылённый безумным счастьем, запустил себя в последний полёт да упирающегося и совершенно к тому не готового мальчишку прихватил (не оставлять же его погибать), соврав, что обязательно отыщет место, где лучше, чем дома. Продлил мытарства им обоим, с чем сейчас себя мысленно и поздравлял. — Представляешь, мы вылетели из самого Рима! Это же праматерь городов! Существует ещё с античных времён. Римская империя!.. А теперь все пошло прахом… — он умолк, поняв, что выбрал не совсем удачную тему для разговора. — Существовал, — апатично поправил его Эстер. — Хоть бы воды попил, тебе нужно. Вспомни, какой ты был… А то пялишься все за борт — только зря тоску нагоняешь. Благо, воды было в достатке, ещё было несколько зачерствевших лепёшек, прихваченный в качестве ценной вещи кольт, причем неизвестно, заряженный или нет, какое-то в спешке ворохом сваленное тряпьё, таблетки, немного денег и потрескавшаяся, изрядно пожелтевшая от времени белая кожаная перчатка. — Не пропадём, — с иронией усмехнулся Пеллегрини, осматривая вещи. Отдохнувший мистраль с новой силой ударил по полиэфирному баллону, заставив Эстера наконец отскочить от борта. — То-то же! — хохотнул Пеллегрини, подтаскивая его к себе за плечо. — Скажи, как… — Эстер глубоко вдохнул носом, болезненно поморщившись. — Как высоко мы уже взлетели? — Однако, мой друг… — Пеллегрини поднёс фонарь к альтиметру. — На двести пятьдесят метров ещё поднялись с прежней высоты. — Всего-то… — убито протянул Эстер. — Может, ну его, этот груз? Быстрее бы взлетели. — Да Бог с тобой! Нельзя сразу все сбрасывать! Он нам пригодится ещё. Здесь, понимаешь ли, не мы за штурвалом, а ветер. Против природы нахрапом нельзя идти — нужно постепенно, помня о дальнейшем, будучи готовым к неожиданным ударам и падениям. Тише едешь — дальше будешь! Пеллегрини сел на корточки, осмысливая сказанное: против природы нельзя, а ей, получается, против них можно… Хотя, природа ли виновата? Всё — люди. Видимо, на них Господь и рассердился, и послал двух всадников: сначала тьму, теперь, вот, воздух, что дальше будет? Метеоритный дождь разнесёт к чертям озоновый слой, или земля разверзнется, поглотив и моря, и пустыни? Ко второму он уже был готов, только в то, что уцелеют горы, верить почему-то не переставал. — А почему мы летим именно туда, в те самые твои горы? — перехватил его мысль Эстер. — А это, мой дорогой, не мы летим, — Пеллегрини многозначительно покачал головой. — Это мистраль нас несёт. А несёт он нас не куда попало, а в спасительное место, туда, где жизнь ещё осталась, где воздух свеж и чист, для тебя — то, что надо, где высоко так, что в животе щекочет и голова кружится. Конечно, ниже твоих звёзд, но все же. — Несёт… — Эстер в унынии закатил глаза. — Мне так кажется, что никуда нас не несёт, а мы на месте стоим. — Хо-хо-хо! — Пеллегрини засмеялся смехом Санта Клауса. — Это только кажется так, а на самом деле — летим и весьма быстро, глянь-ка на спидометр — двадцать три километра! Считай, на четыре с половиной километра быстрее. Эстер послюнил палец и выставил против ветра. — Вот, вот! — улыбаясь, закивал Пеллегрини, обнимая его сзади. — Только для этого анемометр существует. — Что это ещё? — вяло спросил Эстер, выворачиваясь из его рук. — Прибор, измеряющий скорость ветра. Видишь? Колёсико быстро вертится, значит, ветер сильный. Помню, когда я первый свой анемометр смастерил. И знаешь, из чего? Из пластиковых стаканчиков! Теперь-то они повсюду, на море, помнишь? Когда мы траекторию твоего падения рассчитывали. Весь песок ими завален, хоть сотни-тысячи анемометров делай!.. — улыбка внезапно сошла с его лица. — Пластик, знаешь ли… Он никуда не девается, хоть век пройдёт, а ему ничего не будет. — Это как твой Рим прямо, — мордашку скривила вялая ухмылка. — Вечное, вечное… А теперь, вот, жрите дохлых бабочек! Он с ненавистью растопырил пальцы. — Ну, ну!.. — Пеллегрини бережной рукой пригладил белокурую голову. — Там, куда мы летим, живых бабочек сотни. Тысячи! Смотришь со скалы на луг, а он весь белый, будто в цветах, — то все бабочки. Твои-то звёзды, они тоже, наверное, однажды гаснут? Эстер в упрямом отрицании смотрел на него. Даже не мотал головой, а просто хмурился и мелко трясся, совсем как звездочка перед падением в океан. Эта искристая синева глаз, полная хлещущей через край мальчишеской гордости, с недосягаемостью которой не могла равняться даже Бетельгейзе… Пеллегрини приподнял руку, держащую фонарь, хотя Эстер не любил, когда его изучают, будто насекомое: в чёрных каплях зрачков, не реагирующих на антропогенный свет, дрожали в унисон ветру газовые блики. Быть может, его звезда все же погасла, выбросив уснувшего, уже ненужного принца из своего королевства, а тот не мог и не собирался с этим мириться. Эстер устало прикрыл глаза, трогательно кутаясь в старую кожаную куртку, которая была ему совсем не по размеру. Ветровой поток, будто плотная бумага, хлестал по лицу. — Ух! — Пеллегрини рванулся к альтиметру. — Поднимаемся, однако, поднимаемся! Ты смотри-ка, если худо станет, не молчи. — И что же ты сделаешь, интересно? — колко покосился на него Эстер. Этот взгляд такой же колючий и холодный, как лучики звёзд и вершины гор. Такой же далекий, такой же вожделенный. — Дай трубу! — потребовал он, протянув руку. — И что же ты там, интересно, собираешься увидеть? — ехидно полюбопытствовал Пеллегрини, заложив руки за спину. — Плевать! Дай! Он терпеливо наблюдал, как его маленький принц хаотично вертит окуляр, смотрит, психует, дышит на объектив, снова смотрит, не находя ни одной звёзды в безответном небе. — Ни черта не видно! Не видно! — Эстер в ярости швырнул трубу под ноги. Посеребрённые сединой усы Пеллегрини натужно вытянулись в прямую линию. Какая-то большая, холодная рука с железной бесчеловечностью влезла под грудь и скрутила все узлом. Эстер всхлипнул и, закрыв затухающие глаза, попробовал нормализовать дыхание. Пеллегрини безумно хотел дать ему бесконечно многое, а на деле не мог позволить даже вдоволь надышаться. Он все больше нервничал и поглядывал то на часы, то на альтиметр. Без четверти пять и три тысячи триста двадцать метров над Землей — вот и все, что у них было сейчас, не считая хрупкой надежды, которая робела, как свеча, накрытая банкой. Боль росла пульсирующими толчками, как стрелка на альтиметре, когда он смотрел на посиневшие от холода и нехватки воздуха маленькие, пухлые губы, теперь бессовестно помятые блудливыми ветрами. Он был так близко к нему, но в то же время неумолимо далеко, легкомысленно парил где-то среди оледенелых пепелинок, казавшихся ему ещё тёплыми смеющимися звёздами. А Пеллегрини все летел и летел среди мертвых спиралей-галактик, латунных проволок-орбит и подсвеченных нимбов планет. Летел через космический пепел, убеляющий голову, пропуская сквозь себя сотни световых лет. — Присяду я… — Эстер пошатнулся и выпущенной из рук бумажной бабочкой сник на дно корзины. — На-ка, выпей, — Пеллегрини пошелестел бережно прибранной связкой блистеров и, встав на колени, протянул ему таблетку и открытую бутылку воды. — Давление тут совсем упало — конечно, с непривычки плохо станет… Эстер капризно отвернулся. — Ты мне тут не вороти мордаху! — Пеллегрини разжал расслабленные челюсти и протолкнул таблетку в рот. — Не проглотишь — через задницу вкручу отверткой, усёк? — Себе вкрути… — буркнул Эстер, отпив воды. — Я-то, как сам понимаешь, привыкши, а, вот ты, юный друг, со звёзд мне на голову рухнувши, слабоват для таких прогулок. Его сотканный целиком из эфира и звёздной пыли малыш таял, как ангел из белого шоколада в раскалённой пустыне. Он не мог вволю надышаться этим протравленным воздухом, а Пеллегрини не мог надышаться им. Если бы остановить неумолимо наступающее безрассветное утро! Если бы включить разом для него все звезды на свете, который уже никогда не станет белым! Вдохнуть бы, приникнув к самым губам, немного живительного воздуха напополам с грешным поцелуем. Сорвать бы да украсть тайком эту воспетую бессмертными творцами улыбку! О, Боги! Бездушные звёзды отринули его, а люди, алчные и жестокие, ещё не успели растащить по сахарным осколкам… Вот и достался он, поверженный и беззащитный, только ему, весь и навсегда… Эх, едва ли! Всего лишь на час до рассвета, который никогда не наступит. Пеллегрини, отойдя в дальний угол корзины, свесился с борта. Усталую голову кружила невидимая и неощутимая в чернильно-седом мареве высота. Он закрыл глаза, думая, что станет немного легче, но легче не становилось. Сквозь апокалипсическую тьму он видел… Видел тонкое плечо, что норовисто дернулось от случайного прикосновения. Должно быть, оно покрыто тонким слоем звёздной пыли, и, должно быть, она сладкая, как сахарная пудра. Пеллегрини положил в рот палец, на котором ещё оставались тёплые следы от языка Эстера: в самом деле, сладкая. Подгоняющий ветер со свистом дернул стропы, но Эстер не испугался и не вздрогнул, лишь поднял тусклые глаза на рукав шара. — Что у тебя там написано? — А там написано… — Пеллегрини повернулся и гордо поднял лицо, освещённое рыжим светом фонарей и слабой улыбкой. — «Самый тёмный час — предрассветный». Тяжёлая стрелка альтиметра подпрыгивала в пьяном танце. Забытое чувство расслабления тёплыми волнами плескало в каждую мышцу. — Это значит, — Пеллегрини, ссутулив спину, скосил хмелеющие глаза в сторону зажатой между острых колен и ладоней подзорной трубы. На отражающую газовый свет линзу не падало ничего: ни пыль, ни снег, ни дождь. Бессмысленный и мёртвый световой луч. — После самого долгого и тяжелого момента в жизни обязательно наступит счастье, главное — не терять надежду. Тяжкий вздох Эстера запутался в попавших в рот волосах, смешался с шалым ветром и улетел в сторону альпийских вершин, к которым они так стремились. Пеллегрини вздрогнул, будто от удара тока: недобрый знак. Лучше бы он кричал, плакал, ругал его, шар, Землю, разбил бы эту чёртову бесполезную трубу, но только не так… Присев напротив, Пеллегрини взял Эстера за запястье: пульс был просто бешеный. Спускаться нельзя: внизу чёрный туман, пожравший кислород, а точнее, неминуемая смерть. Медленно приклонив голову на плечо, Эстер взглянул на него из-под сонных приоткрытых век. — Слушай, пикколо, ты тут не раскисай мне, — он сел поближе к нему. Эстер с кукольной покорностью упал на подставленное плечо. — Посиди вот так и падать не смей. Чем выше залезешь, тем больнее, а нам-то куда выше? — Пеллегрини попробовал рассмеяться. — Только не засыпай пока, хорошо? Когда прилетим, тогда и выспишься нормально, и никто тебя не побеспокоит, обещаю. Нельзя сейчас засыпать. Давай поговорим лучше. Звезда твоя вон аж как высоко, а ты на нескольких километрах уже лужицей растечься вздумал. Как же так, а? — У тебя был когда-нибудь?.. — отрешенно протянул Эстер. — Что? — вперемешку с дрожью выдохнул Пеллегрини сквозь постукивающие зубы. — Кто был, мой мальчик? — Тот самый долгий час перед рассветом. Он снял с себя клетчатый шарф и заботливо обмотал вокруг обмякшей шеи Эстера. — Надень-ка, а то тебя колотит всего… — усевшись поудобнее, он достал помятую пачку и, прикрывшись от ветра, закурил. — Был, Эстер, был… Я ещё студентом был, а тебя, наверное, и вовсе не было. Горы меня очень давно манили. Мы летели тогда с профессором-метеорологом и его сыном. Вроде экспедиции… Ветер отнести нас должен был ни куда-то, а в самые Пиренеи!.. Пеллегрини, качнув тяжелой головой, пьяно улыбнулся. — Я тебе о них расскажу однажды. Приземлились мы, можно сказать, не совсем туда, куда надо, поэтому вернулись за нами немного позже, чем должны были. Пришлось на ночь остаться… — твёрдые губы Пеллегрини плотно сжались. — Профессор разнервничался, а мне лишь бы повеселиться, в голове, знаешь ли, ветер, такой, вот как этот, примерно… Он с рацией да с приборами маялся, а мы с сыном-то надумали подняться выше, на скалу. Он, гаденыш, меня на слабо брать пытался. Я-то взрослый уже был, да, считай, новичок, даже на шаре так высоко ещё не летал, а он — твоего возраста где-то и с отцом с детства по горам лазил… Голос Пеллегрини все чаще спотыкался о воздух, рот все сильнее кривился в пьяном оскале. — Не дам, думаю, этому сопляку себя заткнуть. Полезли мы, а я чувствую, что хреново мне становится и идти дальше не могу. Гипоксия, как у тебя сейчас. Так что, мой друг, или тебе человеческое не чуждо, или мне, мать его, звездное да монаршее… Ему смешно было, а я чувствую, что голова лопнет сейчас. Вниз он меня едва ли не на себе тащил, это как раз последний час до рассвета был, в который я особенно промучился. С тех пор летать — летаю, а горы-скалы — ну их… Как-то нехорошо там мне почему-то, сам не знаю… Вроде и без высоты не могу и без ветра, а все же… Его голос оборвался, а рука лихорадочно сдавила плечо Эстера. Как же хотелось закрыть его собой от всего яда, что есть во тьме и в людях, чтобы этот мальчик никогда не узнал о взрослых проблемах и бедах, чтобы страх и отчаяние никогда не витали над его головкой, чтобы он был уверен, что смерти не существует! Но что же, что же Пеллегрини мог сделать теперь, когда волей случая Эстер оказался им же самим втянут в этот ад, и выхода нет?! И остается лишь легкомысленно отрицать боль и смерть, кричать о том, что все хорошо, лететь, застив глаза, на острые скалы, любить истово и безответно, делать вид, что живешь, но все равно неумолимо гореть… — Тогда почему мы туда летим? — Эстер подозрительно посмотрел ему в глаза. — Потому, мой мальчик, — просипел Пеллегрини, отвернув от него лицо. — Что мой час предрассветный там так и остался, а вместе с ним и надежда. Так я все это время жил, отчаявшийся, думая, что рассвет для меня уже никогда не наступит, а тут меня уговорили в Альпы лететь, Земля подыхать надумала, да ты на мою голову свалился… Экая оказия! Решил я, что слишком долго хандрил, час-то мой там, просто мистралем его унесло и в альпийских вершинах запутало… Пеллегрини сглотнул и потёр кулаком глаза. Эстер с недоверчивым прищуром смотрел на него: не верит, не верит, не верит… Пеллегрини сам презирал себя за такое дешевое враньё. Маленький принц не так наивен, каким казался, с зефирно-мармеладной головкой звёздами управлять не выйдет. Он больше не пытался заглянуть Пеллегрини в лицо, а молча, совсем, как взрослый мужчина, откинулся на тростниковую стенку, непринужденно вытянув одну ногу, и настойчиво потянул его за карман. — Куда же тебе сейчас?.. — квело вздохнул Пеллегрини, но положил сигарету ему на ладонь и, бережно согнув каждый палец, похлопал по руке. Какое теперь дело? Слишком давило сердце на рёбра, когда из его незалеченных клапанов выковыривался по вжившимся осколкам тот час. Дернуть бы за фал управления да, вырвав его из груди, сбросить за борт. Голодная тьма пожирает все. Вот бы и его тоже со всей этой болью… С каждым этим проклятым звёздным взглядом, таким же, как у его зефирного чуда, что теперь, выпендриваясь, давилось сигаретной горечью, с каждой пожёванной белокурой прядью, с каждым неумелым прикосновением, что жгло сквозь перчатку, не хуже Наоса. Какого черта он не остановил его тогда? Голубая звезда подарила этого безумного мальчишку миру, который совсем того не заслуживал. Тянуло его вверх, неудержимо тянуло так же, как и Эстера, что вполне естественно для таких. А Пеллегрини, одержимый желанием соприкоснуться с голубым сиянием, пошёл за ним следом и все улыбался, как последний влюблённый кретин. Несколько прикосновений к горячей нежности под желтым шарфом, белая полоска носков, когда мальчишка вставал на цыпочки, да разорванный ревнивым ветром поцелуй на краю уступа скалы, обветренная рука, доверчиво впущенная под кожано-шерстяные дебри, в самое-самое щекотливо-сладкое место — под шеей, между костлявых лопаток. И почему только эти чертовы звездные мальчишки так дуреют, когда их трогают там? Слишком хорошо для него было, опьяненного сладостью голубой пыли, изголодавшегося по кислороду и любви… Недостойный счастья слабый безумец. Недоглядел, позволил оступиться, не удержал… Все, казалось, случилось так быстро, не больно, не страшно. Звездочки в синих глазах горели каждую эту проклятую долю секунды: ему ничуть не было страшно, до последнего небось думал, глупыш, что не слетит вниз, а поднимется к звездам. А Пеллегрини все таращился в каменно-предрассветную бездну, сжимая оставшуюся в руке белую перчатку, которую потом трусливо припрятал, сняв с себя какую-либо ответственность, тихонько уйдя на сторону. Весь этот проклятый час смотрел туда с сопливым выражением лица ребёнка, упустившего гелиевый шарик. И из ночи в ночь, бродя по гиблому побережью, он смотрел на далекие, черные скалы, вылавливая упавшие в океан мертвые звезды, а обреченная на вечное одинокое скитание любовь, не останавливаясь, медленно текла из сердца в воду, разливаясь зловещим нефтяным пятном. И вот, спустя много лет тоски и безнадежности, найдя среди жгучих песков и тлена пластиковых стаканчиков своего истерзанного, но еще не померкшего мальчика, он понял, что не может позволить себе погубить его снова. Теперь же, когда становилось совсем невыносимо и хотелось вопить, срывая голос, он закрывал глаза и чувствовал звездистую невесомость и пьянящую свободу и был в самой-самой вышине, где острия скал щекочут экзосферу, и видел Эстера, скользящего по бескрайнему межорбитью, едва касающегося кончиками пальцев ног мерцающей снежности, кружащегося среди разноцветных звездно-льдистых огней, как балерина из музыкальной шкатулки, игриво-игристые снежинки-звездочки запутывались в длинных, белоснежных волосах и облепляли все тело, будто роскошный наряд из латекса, подчеркивая каждый изгиб неземной стройности. И Пеллегрини был так близок, но Эстер смотрел не на него, а сквозь, и шаловливо взмахивал волосами, и, оглядываясь, улыбался, и воздушным поцелуем сдувал с ладони россыпь сладко-холодных стразов, которые кололи и жгли лицо Пеллегрини, будто сухой лед. Иногда он подлетал совсем близко и бесстрашно оглаживал щетинистый подбородок, иногда даже обвивал гибкие ноги вокруг его талии, похотливо терся бедром, но стоило Пеллегрини попытаться коснуться его, тот мгновенно отдалялся, изящно раскинув руки, взмывал вверх, а потом и пропадал совсем. А Пеллегрини все реял над безжизненными скалами и звал его, забыв, что в экзосфере не слышно голоса. — Хочешь лепешку пожевать? — глядя в закрытое и полиэфиром и тьмой небо, безучастно спросил Пеллегрини. — Сам жуй, — проворчал Эстер, клоня покачивающуюся голову вниз. Неужели лучше стало? Однако, приподняв его лицо за подбородок, Пеллегрини понял, что ошибся: от кукольного носика прямо до бантикообразных губ зловеще поблескивала мокрая, красная дорожка. — Ээ… Да у тебя, мой друг, все, как у людей, — он промокнул кровь, потом смочил водой из бутылки платок и приложил к переносице. — Я-то думал, у тебя и кровь голубого цвета! — Где мы уже? — рука Эстера беспорядочно шарила по дну корзины. Пеллегрини тускло посмотрел на стучащую о стенку в такт с покачивающим шар ветром трубу, а потом на часы. — Должно быть, уже над горами, Эстер, должно быть, уже… — стараясь сохранять бодрый тон, ответил Пеллегрини, удерживая его запрокинутую голову. Чертовы глаза!.. Веки так тяжелы, а с ресниц ветер уже сдул звездную пыль. Больно, а смотрит. Прямо в душу смотрит. Не верит, нет… Двадцать минут шестого. Минутная стрелка неумолимо ползла вниз. От последнего часа оставалось все меньше и меньше. Розовый кончик языка навязчиво зализывал трещину на верхней губе. А Пеллегрини ему запрещал на холоде облизывать губы… Высота, медленно вытягивая жилы-канаты, отнимала все: и кислород, и давление, и надежду, вот только боль и воспоминания ей были не нужны. Не нужны они были и Пеллегрини и его маленькому принцу. В оставшиеся им жить полчаса зачем то было нужно? Чему он успел его научить за эти несколько дней? О чем успел рассказать? Сколько роз успел для него вырастить? Сколько пластиковых стаканчиков ради него уничтожил? Сколько прочитал ему сказок? Сколько подарил ему сладко-нарядного вздора? А через сколько километров, дождей, ветров, лезвий-меридианов пролетел с ним? НИ-ЧЕР-ТА!!! Ничего он не успел дать ему, кроме того, что все показывал, как горят спички и плавится сахар, да водил его неумелой рукой с карандашом по замысловатым, заляпанным кофе чертежам. Вот и все, чем запомнится он вторично воскресшему маленькому принцу, когда тот вернётся на новорожденную звезду. С собой он его не возьмёт. Конечно, не возьмёт. В его мире такие, как Пеллегрини, к черту не нужны. Из кармана торчала сложенная карта, но какой в ней сейчас прок? Стрелка анемометра плавно сникла. Подсвеченный фонарями шар одичало парил среди слепоглухонемых скал. — Расскажи мне, как там будет, — сбивчиво попросил Эстер, ощупью пытаясь отыскать его руку: боится, ищет защиты. — Когда мы прилетим. — Там будет… — Пеллегрини, встрепенувшись, жадно прижал его прохладную ладонь к щеке. — Там будет очень здорово, малыш! У меня есть немного денег: мы сможем снять небольшой домик в горах, я найду работу: может, в воздухе, а может, где-то ещё, но летать мы с тобой все равно будем, это я обещаю! А ещё у нас будет озеро, в полумиле от дома. Вода в нем холодная-холодная, что пар из тебя идёт, когда выныриваешь. А с вершин гор оно кажется маленьким зеркальцем. Наверное, ты со своей звезды видал вдалеке маленькие блестки — так вот, это они. Люди, когда смотрят на небо, тоже видят блестки — для них это звёзды, а для тебя — озёра. А на свежих, зелёных лугах цветут белые бессмертные цветы, тоже похожие на звёзды, тёплые и пушистые, как сахарно-облачные барашки. Они в самом деле бессмертные! Срывай, засушивай — никогда не завянут! Когда-нибудь ты насобираешь их много и вложишь по одному в книжки, которые я буду дарить тебе. Книжки — это чудесное изобретение человечества! Знаешь, малыш, не все люди умеют только бросать на берег моря пластиковые стаканчики… От меня ты ещё узнаешь и о Боккаччо, и о Боттичелли, и о Верди, никуда не денешься. А что розы у тебя больше нет, так это ерунда. Когда мы прилетим, то целую грядку под домом засадим розами. И никто, и ничто, запомни это, не встанет на пути нашей с тобой счастливой жизни: ни Земля, ни небо, ни воздух, ни люди, ни эта гребаная тьма… Все труднее выдавливать из себя слова, все труднее сжимать стучащие от разрывающей боли зубы, все труднее сдерживать пугающую гримасу. Сжимаемая рука ещё шевелилась, а тяжелое дыхание ещё грело его шею. Хватит… Нет! Ещё бы немножко… Ещё маленькой капли не хватает, чтобы давящая, раздирающая горло и грудь боль хлынула через край. Ещё немного помечтать, добив себя. Чертовски нужно было любить эту заветную звезду, исчезающую из-под пальцев. Любить больше жизни и до самой смерти, которую они усиленно и бессмысленно гнали от себя. Чертовски хотел он, насытившись дневным светом в горах, где однажды выронил из кармана надежду, отнести его на руках холодным утром в тёплую-тёплую ванну, а потом — на разложенную простынь какого-нибудь кремового цвета, потому что белого постельного белья он всегда боялся: какое-то оно мертвяцкое. На живот бы да губами в то самое щекотное место под шеей. Целовал бы, нализывал, щекотал, кусал, чтобы он дурел и извивался, как червяк. Звёздные мальчишки уверены, что им этого достаточно. Как мило и наивно. Пеллегрини знал, что ему на самом деле нужно. Он бы показал ему все, что умеет. ВСЕ. И перевернул бы его, как пушинку, и спрятал бы любопытные ручонки за спину. Лучше их связать к чертям, да жалко тонкие запястья да и пугать как-то не нужно… О, как не хватало Пеллегрини этого вставшего дыбом прозрачного пушка после невесомой дорожки из поцелуев! Эстер узнал бы наконец, каково это, когда твой член берут в рот. Небось краснел бы не хуже своей розы, безнадёжно пытался бы выскользнуть и смущённо скрестить ноги, что раззадорило бы ещё больше. И Пеллегрини узнал бы все. И узнал бы, и увидел, и услышал. И как его невинный Маленький принц кричит, срываясь на писк, и как безуспешно пытается зарыть раскрасневшуюся мордашку в подушки, и как целомудренно закусывает большой палец, словно фарфоровый амур, и как, однако, раскидывает тощие ноги не хуже самой заядлой шлюхи. Наверное, у звездных мальчишек сперма на вкус сладкая, как это охренительное концентрированное молоко в банках — то самое, что в горы берут обычно. От этого еще сильнее хотелось вставлять ему во все дырки и пальцы, и член на всю длину. Хотелось, чтобы он сам оседлал его, шмыгая носом и морщась, шлепал бы его по щекам, оскорблял бы разными смешными словами, значения которых даже не знает. До дрожи, до судорог во всех конечностях хотелось распластать его по кровати, как заспавшуюся в душной комнате ночную бабочку, и ласкающими пальцами изучать, из чего он сделан. Возможно, его тело мало чем отличается, хотя, кто знает… Выискивать разные сладкие местечки внутри, чтобы сорвало крышу да мокрые глаза увидели эти гребаные звёзды, заставить его наконец обкончаться по-человечески! А перед всеми этими приятностями (о, это высшей степени наслаждение!) открыть бутылёк с розовым маслом да, сунув его ему под нос, сказать: «Понюхай, малыш! Это семенная жидкость твоих любимых оскоплённых роз!» и измазать им его с ног до головы. Жаль, что слизывать будет противно, нежели его естественную сахарно-звездную пыльцу. Пеллегрини так обожал ее и так ненавидел розы за то, что маленький принц любил их, а не его… А потом, налюбовавшись на свое сокровище, лежащее в позе затраханной звезды, просто натянуть бы на него трусы, какую-нибудь свою мешковатую, серую футболку да на каждую благородно миниатюрную ступню, вылюбив языком каждый палец и между ними, — белый носочек. А после — взять эмалированную кружку с жирными уродцами без ртов и носов, типа Муми-троллями, намутить там клубники со сметаной и сахаром да покормить бы с ложечки, облизав потом оставшиеся вокруг губ следы бело-розового месива. — Знаешь, Эстер, может, однажды люди научатся жить в воздухе… — зачем-то сказал он, наверное, чтобы отвлечь немного и его и себя от давящей тоски. — Из пара же придумали производить энергию, может, придумают и из воздуха. — Слушай, а у тебя когда-нибудь была семья и все такое? — будто сквозь гудяще-свистящую толщу ветров минорным аккордом ещё слышался голос Эстера. — Нет, мой мальчик, нет… — Пеллегрини повернул к нему обветренное лицо, отягченное усталой думой, что залегла крепкой морщиной на высоком лбу. — С женщинами как-то мне не везло. Все они хотели семьи, детей и покоя, а я, сам видишь… Он прикрыл глаза, словно Эстер мог прочитать на веках ответ на вопрос. — Я отчаявшийся, мечущийся в поисках свободы и ещё более сильного порыва ветра, вечно летящий неизвестно за чем и неизвестно от кого. Как герой Байрона, эх… — Пеллегрини выдавил сквозь зубы тяжкое шипение, исполненное отвращения к самому себе за то, что о Байроне ему уже никогда не поведать. — Когда готов был изнемочь Я в битве долгой и упорной, И, клевете внимая черной, Все от меня бежали прочь; Когда в измученную грудь Вонзались ненависти стрелы, Лишь ты во тьме звездой блестела И мне указывала путь… — немного успокоившись, прочитал он наизусть, туманно глядя на одиноко болтающийся канат. — Уныло как-то, — скривился Эстер. — У него все стихи такие… С женщинами у Пеллегрини действительно не ладилось, и дело было не только в разнице характеров. Все брало начало из глубин тела. Именно тела, а не души. Мальчишеская, гиацинтовская фигурка раз и навсегда посеяла в нем нечто дикорастущее, распускающееся душистой, фиолетовой кистью и абсолютно ничем не выпалываемое. Как-то удобнее и приятнее было класть усталую голову на идеально плоскую грудь, нежели на мешающуюся мягкость, которая с годами дряблеет и обвисает, и маленькие персиковые соски гораздо интереснее ласкать, искать чувствительные точки, любоваться тем, как они сжимаются и твердеют, превращаясь в игривые иголочки. С вульгарно огромными чёрными сосками, становящимися потом похожими на увядший баклажан, такого ощущения не будет никогда. Из маленького большое наслаждение извлекать всегда увлекательнее, изысканнее. И мокрая одежда гораздо эстетичнее подчёркивает строгие линии юношеского тела: подтянутый живот, стройную талию, переходящую в узкие бёдра, упругие ягодицы, созданные для того, чтобы помещаться в мужские ладони. Женское же тело казалось Пеллегрини непропорциональным, перегруженным пошлыми округлостями. В постели с мальчишкой ему было проще довериться, понять друг друга. Тело юноши невероятно правильно и удобно создано для мужчины. К тому же за свою жизнь он пережил немало курьезов, после которых у него сформировались определенные предубеждения. Например, если женщина попросит что-то сродни «глубже и правее» — будешь полчаса копаться и пыхтеть, пока она не поднимет тебя на смех да не вышвырнет за дверь, а если попросит мальчик, понимающе улыбнёшься и все сделаешь, как надо, забыв о всяком смущении и грубости. С женщиной до конца расслабиться он просто не мог. Тем более, женщина во время секса казалась ему существом, которое поминутно может и хочет завести потомство. Такой процесс соития априори нельзя назвать безупречным, да и мужские половые органы, что ни говори, эстетичнее, приятнее и полноценнее, и аккуратная, узкая дырочка, с годами не теряющая свою упругость, не может сравниться с мягкой, податливой «дурноскладчатостью», как он сам сие называл. С одной стороны, природой задумано все предельно просто, а с другой — любящие мужчины, постепенно познавая друг друга, могут открыть однажды для себя что-то необыкновенно сладкое и красочное, что ни одной женщине, да что там, самой природе не снилось. О, если бы Эстер принял его любовь, он показал бы ему самый настоящий рай… Конечно, мальчишки далеко не все были красивыми: были и бочкообразные с большими задами и болтающейся при ходьбе грудью, похожие в свои неполные семнадцать на тридцатилетних евнухов, были и кривоногие, с жирными, чёрными, редкими волосами, премерзкими усиками, выкаченными чёрными глазами и грубой смуглой кожей, что обычно дополнялось простолюдной развязностью и крикливостью. Но были и вполне приятные глазу: с млелым румянцем на прохладных гладких щеках, кремовой кожей и вишневым сонным взглядом из-под тяжелых густых ресниц — такие, должно быть, в прошлой жизни были наложниками римских императоров. Когда-то в античном Риме, возможно, и жили красивые юноши, но теперь и они, и их красота, и, впрочем, все вокруг кануло в Лету. Однако звёздные мальчики — совершенно другое. Такие были редкой и величайшей ценностью неба, потому что Земля ни за что не могла бы отыскать тот изысканный фарфор, из которого было выточено это тело, ни за что бы не рассчитала столь удачно эти пропорции: маленькие, королевские ступни и ладони, запястье, которое можно обхватить большим и указательным пальцем, кошачья гибкость в спине, лишённой мальчишеской сутулости, бросающая в дрожь величавость в каждом повороте головы, подергивании плечом и вытянутом носке, когда тонкая нога ступает из бассейна на каменный пол, белокурые густые гладкие волосы и чарующая голубая дерзость в глазах, таящаяся под маской до прозрачности хрупкой кукольной робости… Все мальчишки со временем мужают, приобретая отталкивающую грубость и скучную обыденность как во внешности, так и в поведении, в характере, в жизненных целях и желаниях. Звёздные же мальчики не стареют никогда, у них не бывает щетины, жестких волос на ногах, выпяченных животов, морщин. Право, они даже не бывают косолапыми, пузатыми, орущими младенцами — их кропотливо отливают, шлифуют и ткут сильфы из лунных кристаллов, звёздно-цветочной пыльцы и эфира. Они пленяют сердце раз и навсегда, но могут ли полюбить сами? Это еще большая редкость, чем само их существование… Они могли бы быть величайшим достоянием самых элитных борделей, но Пеллегрини за всю его жизнь удавалось находить лишь жалкие пародии. Лишь однажды, там, перед рассветом, среди скал… Он совсем недолго был с ним, держал за руку, но он так быстро улетел, оставив в его сердце на долгие годы боль и неизлитую, неподаренную любовь. За таких пала Троя, Рим, возможно, и Содом с Гоморрой… Слишком давящая и безнадежная тьма… Конец был все ближе, и вдруг Эстер так страшно и очаровывающе посмотрел на Пеллегрини, расправив плечи и гордо подняв голову. — Знаешь, что я думаю? — с тихой мудростью прищурился он. Пеллегрини молчал, готовый выслушать и принять абсолютно все, что скажет его нежная звезда. — Я думаю… Я думаю, что твой проклятый час никогда не закончится! — набрав в грудь воздуха, закричал он, выхватил лежащие на расслабленной ладони часы и швырнул их перед собой. Затаившаяся за бортом тьма разинула грязно-чернильную пасть и поглотила последние шестнадцать минут, оставшиеся до рассвета. Пеллегрини несмело поднял глаза на скалящего зубы, пышущего на него не ребяческим страхом и усталостью, но самой настоящей ненавистью к его потерянной, но все ещё мреющей надежде. — Эстер, — тонким от давящего комка в горле голосом просипел Пеллегрини. — Что же ты натворил? Эти часы — единственный здесь прибор, по которому мы следили за временем, что нам оставалось лететь… Тот, придерживаясь за борт корзины, поднялся и с презрением уставился на сморщенный в жалкой мольбе и недоумении лоб все ещё сидящего внизу Пеллегрини. — В задницу твои часы, твой рассвет, твою надежду и все твои хренометры! — он истерически расхохотался. — Рассвет никогда не наступит, воздух на этой гребаной Земле чище не станет, и тьма никогда не отступит! Почему ты никак не можешь это принять? Мы сдохнем здесь, как сдохли те люди, что остались внизу. Он, грациозно расставив руки и пошатываясь, будто шёл по канату, ступил на носочках несколько шагов вперёд и уперся острым коленом в плечо Пеллегрини. — А знаешь, что самое страшное, мой капитан Надежда? — он, интимно понизив голос, наклонился к его уху. — То, что нет никаких твоих гор, к которым мы должны лететь… Ты все это просто-напросто придумал. — Эстер! — Пеллегрини в ярости вскочил и, схватив его за плечи, прижал к борту корзины. Ноздри свирепо дрожали, рот безмолвно и болезненно кривился. — Ну, давай же! — хохотнул Эстер, тряхнув взлохмаченной головой. — Сбрось меня! Хотя нет… Сначала трахни… Давай же! Думаешь, я не вижу, как ты слюни пускаешь? Пеллегрини просто смотрел в безответную льдистость глаз, крепче сжимая кулаки и челюсти. Десять секунд и восемнадцать ударов сердца. Эстер часто заморгал, выдернул стесненные руки и, колотя кулаками ему в грудь, как ребёнок, разревелся. Смиряющая рука Пеллегрини монотонно гладила по спине. Ветер то утихал, то раздраженно кружил, подпрыгивал на макушке шара. На приборы смотреть не было сил. Интересно, если горы как раз под ними, скребнется ли корзина о какую-нибудь вершину? Пеллегрини тотчас представил одинокий, унылый шаркающий звук тростника о скалу. Чахоточный столбик гигрометра хлюпал кровавой жижей, разряженный воздух по-прежнему мутил, пьянил шаткое тело, однако сердце Эстера отзывалось все реже и глуше, прячась под потертой мешковатой курткой да танцующими скромный брачный танец ветрами. «Не потерять бы его», — с этой мыслью Пеллегрини отвязал несколько мешков: шар встряхнулся, будто после долгой спячки, и сквозь взвывший воздух взмыл вверх. Эстер, расставив ноги для равновесия, враждебно смотрел на глупую пурпурную надпись на полосатом рукаве шара, которую сейчас жевал ветер. Сколько оставалось времени до конца предрассветного часа? Минут пять, быть может, больше… Пеллегрини мрачен, болен и измождён. Надоело терзать бедного принца, надоело обещать то, что не в силах дать, надоело тыкать мертвого мотылька в засохшую розу, надоело прижимать к губам давно остывшую кожу перчатки, надоело считать одинокого безумца спасителем. Эстер не верит ему. Не верит, не видит, не слышит, не любит… Все слишком отвратительно, тяжко. Пеллегрини противен сам себе. Эх, сжечь бы все звездолеты на свете, да взорвать все звёзды, чтобы наверняка. Если не ему, так пусть и им не достанется. Как жалко, как мелко, как мерзко… Положив тяжелые руки на плечи почти догоревшему Эстеру, он надавил, сникая вместе с ним. Боялся смотреть в глаза, дабы ненароком не обменяться ранящей безнадежностью. Поспать бы, что ли? Остудить бы голову, а там дальше… Во сне безнадежности, как известно, не бывает, и тьмы не бывает, и смерти. Он рухнул на бок, притянув к себе дрожащего и жмущегося в ознобе Эстера. Немного бы сна… Последнего сна рядом с возлюбленной, далекой и благодатно прохладной звездой, к которой он по-прежнему тянулся, тлел на раскаленных углях, горел заживо в адском пламени, плавился, как пластиковый стаканчик, но тянулся… Когда умирают, становятся прахом во прахе, а они станут тьмой во тьме. «Сладких снов нам, малыш», — не вырвавшиеся хрипом слова застряли в горле. Самых сладких и крепких. Проснуться бы рядом… Не здесь бы, а может, и здесь, только бы живыми да горячими. Пеллегрини раздраженно дернулся, пряча в кулаки лицо от слепящего сквозь опущенные веки солнечного света. Страшно открывать глаза. Если это не солнечное утро, а гигантский атомный ангел с пылающим нимбом, разрастающимся по мертвому небу? Тёплый палец настойчиво провёл по чувствительной со сна скуле. Замотаться бы поглубже в герметичный кокон, дабы не потерять этот свет и это прикосновение, дабы сохранить это тепло в себе. Разлепив слезящиеся от студёного ветра горячие глаза, Пеллегрини увидел молочно-голубое небо под колышущимся кружевом, а потом увидел слепящую ясность синих глаз и морщащийся от наивной нежности лоб под взлохмаченной челкой. Казалось, если он моргнёт, этот мираж рассеется, исчезнет, сменившись прежним зловещим кадром на пленке вечного сплина. — Эстер… — выдохнул он тёплым паром его сильфидное имя. — Мы долетели? Тот по-детски сморщил подбородок и поджал губы. — Смерти нет на свете, так ведь, капитан Надежда? Пеллегрини положил дрожащие руки на обыкновенно дёрнувшиеся плечи: это не сон?.. — Нет, мой милый, конечно, ее нет, — в его голосе звучала невиданная безмятежность. Так обычно разговаривают после долгого и непрерывного подъема по километровой тропинке пологого склона, а достигнув вершины, поворачиваются к востоку и с силой упираются руками в колени, сбрасывая усталость. — А ещё… Тьма… Ее же тоже нет? Скажи, ее нет? — доверчиво спросил, нет… потребовал Эстер. — Нет! — с жаром ответил Пеллегрини, замотав головой. — Посмотри вокруг! Разве ты не видишь? И тотчас прибавил, предчувствуя его следующий вопрос: — И воздух есть, посмотри, сколько его много! Эстер, восторженно взвизгнув, метнулся к стропам и вскочил на канатную лестницу, чем до ужаса перепугал Пеллегрини. Лизнув пальцы, он вытянул руку, вдохновенно закрыв глаза. — Воздух, воздух, я чувствую его! — кричал он сквозь воссиянную проснувшимся солнцем улыбку. Улыбка была и в зажмуренных глазах, и в приоткрытых губах, и в ребячески подогнутом колене — все его хрупкое существо светилось звездистой, голубой улыбкой. — Ну, довольно, слезай оттуда! — Пеллегрини погрозил ему кулаком. — Эстер, сейчас сам тебя стащу и задницу надеру — не посмотрю, что мы не на земле! Эстер, глубоко и часто дыша счастьем, повернулся к протянувшему руки Пеллегрини. Подхваченное легкое тело со всем юношеским порывом обхватило за шею, обвило ногами и уткнулось холодным носом в щекочущие усы. — Мой мальчик… Мой прекрасный мальчик… — шептал Пеллегрини, покрывая колючими поцелуями нежный персиковый румянец. Сердце буквально разорвалось на мириады микроскопических осколков искусственного льда и обожгло грудь изнутри. Его возлюбленный, его настоящий Эстер, его звездный принц, бегущий на кончиках пальцев по млечному пути, танцующий на снежно-ледяных вершинах… Эстер лишь подрагивал от коротких, подавленных смешков да от приятно пронизывающего холода. Он здесь, он с ним, его шаловливый, любящий, бесстрашный принц. И он больше никогда не улетит и позволит любить себя… Любить. Душой, сердцем, глазами, кровью, кожей, членом, пальцами, языком, губами!.. Любить. Как в воздухе, так и на Земле, у озера, с накинутым на худые плечи махровым полотенцем, на кремовой простыни, перепачканной розовой масляной дрянью, на заднем сиденье старого Форда, в наушниках и пошлом девчачьем леопарде, на кухонном столе, в одном носке и измятой безразмерной белой рубашке, с подогнутыми по-птичьи ногами, среди разбросанных жидких ягод клубники. Эстер, забыв отбросить прилипшие ко рту волосы, прильнул дрожащей, приоткрытой для неумелого поцелуя улыбкой к обветренным губам Пеллегрини. Мокро, тёпло, сладко, как давно налившаяся прогретым солнечным соком клубника. Обвившиеся вокруг талии ноги постепенно расслабились и опустились на цыпочки, вероятно, обнажив белую полосочку носков. Ладони накрыли так легко поместившиеся в них ягодицы. Нет, нет, мальчишеские ягодицы не созданы для того, чтобы их упрямо, небрежно и тупо мяли, включив режим орангутана в брачный период, — их касаются невесомой поступью пальцев и губ, согрев дыханием, укрывают шелковой, скинутой с себя рубашкой, чтобы потом стащить ее, прикусив край, как протирают попки золотых и фарфоровых статуэток амуров. Эстер отстранился от познающих его губ и, причмокнув, стыдливо хихикнул то ли от чувства первого поцелуя, то ли от того, что теснящаяся в штанах твердость уперлась в него. Пеллегрини томно выдохнул в лицо Эстера, раздув упавшую на глаз челку. Повлажневшие глаза с прежним затаенным в синей льдистости лукавством посекундно поглядывали в душу. Сердце готово было вырваться из груди, в которой, раздуваемые ветром, все ярче разгорались тлеющие угли. Эстер широко распахнул длинные ресницы и разжал губы, когда волнующаяся ладонь накрыла разохотившийся пах, но не вздрогнул — принял раскрывшейся, как летящий на свет мотылёк, душой ласки одинокого капитана Надежды. Удержать, не думать ни о страшной схлынувшей тьме, ни о завтрашнем дне — взять, любить, пока дрожащие парящим над землей миражом плечи не рассеялись под пальцами!.. Подтолкнув Эстера к борту корзины, подставив бьющей в лицо холодной, как вода в горном озере, свежести ветра, он спустил с него мешковатые джинсы. Где-то между руками, слоями одежды да разбросанными по тростниковому плетению вещами нашлось нечто, пахнущее ланолином и облепихой. Бережные скользкие пальцы плавным танцующим движением прошлись вверх и вниз по тёплой ложбинке, проникнув кончиками в тугое, нежное колечко, как в плотно сжавшийся бутон нераспустившейся розы. Чем глубже, тем аккуратнее, страшнее, жарче… Эстер что-то мяукал и выпячивал зад, насаживаясь на ласкающие пальцы. Тревожащееся тело Пеллегрини трепетало, готовое выпустить рвущуюся на волю нежность. Скорее, не то снова все может исчезнуть и уже навсегда!.. Смазанный член туго, осторожно вошёл между раздвинутыми ягодицами. Как узко, как скользко, как горячо… Эстер зашипел и впился в борт корзины. — Потерпи немножко, мой мальчик… — на вдохе прошептал Пеллегрини и медленно-медленно подался бёдрами вперёд. — Господи… Как хорошо!.. От долгожданного ощущения живот свело судорогой, а в голову ударил пьянящий чад. Так входит изнуренный палящим солнцем скиталец в свежую прохладу чистого моря. Упругие стенки податливого нутра крепко обнимали принимаемую плоть. Пеллегрини двигался осторожно, боясь спугнуть своего сотканного из шалых фёнов и одичалых бризов принца, окуная лицо в пахнущие ванилью волосы, прикусывая губами шею, слизывая клубнично-сахарную пыльцу. Эстер психанул и дернул ногой, застрявшей в джинсах. — Снимай их к черту, — сбивчиво пробормотал Пеллегрини, с мотыльковой нежностью гладя ладонями шелковистый пах. Эстер выдернул ногу из штанины с оставшимся в ней носком и ловко задрал ее на бортик. Ещё несколько глубоких толчков заставили его промычать сквозь беспутный смех наслаждения и, выпрямив спину, раскинуть привыкшие чувствовать межзвездную невесомость руки. Где-то внизу грациозно проплывали зелёные желанные холмы и убеленные искрящейся сединой острые вершины скал; пробудившееся после долгой комы выздоравливающее солнце играло озёрами-зеркалами. Пронизанный тёплыми и теперь такими близкими лучами капитан Надежда и душой, и телом любил своего маленького принца с пульсирующей частотой бьющейся стрелки анемометра. Руки беспорядочно хватали и, осознав ошибку, нежно гладили в знак извинения втянутый живот, залазили под куртку, в тёплый открытый рот, с трепетным обожанием касались подставленной солнцу паховой складочки — самого нежного и любимого места. Его упавший со звезды мальчик не погиб, нет! Не поглотила его тогда скалистая мгла! Он вернулся, чтобы остаться с ним навсегда, чтобы открыть ему второе дыхание, чтобы позволить любить себя ему одному. Он страстно хотел обожать и лелеять его любого: в вечернем полумраке комнаты, скрестившего ноги и залипшего в книжке, утром, без трусов и в полосатой футболке, с ужасной прической и со стаканом бананового молока или с предательски перепачканной клубничным вареньем мордахой, в ванной, с собранными в хвост волосами, протирающего лоб какой-нибудь мятно-фруктовой чепухой, полуголого на подоконнике, наматывающего на палец пожеванную жвачку, промокшего до нитки под дождем, в подранной белой майке, подчеркнувшей замерзшие соски, зареванного и матерящегося. Любого, всего и всегда. И он любил. И бормотал в ванильную, тёплую мягкость какие-то нелепые слова извинения, которые путались в обжигающем тело мистрале, и, прижимая его к истомленному отчаянием телу, долбился в узкую, горячую сладостность, массировал ягодицы, промежность, наклоняя его, откидывая на спину, поворачивая, поднимаясь на носки, входил под другими углами на всю длину, ища самое сладкое и волшебное место. Бывалому аэронавту найти нужный угол нетрудно, как угол взлёта и планирования. — Скажешь, когда будешь кончать, понял? — потребовал он, прикусив мочку идеального ушка. Глубокие, немного грубые толчки сменялись нежными, тягучими, как размякшая на солнце карамель. Он приподнимал его над километровой высотой, над мягкими подушками из облаков и насаживал, как тесный хрустальный колпак на разомлевшую свободолюбивую розу, выцеловывая влажное ожерелье на гибкой шее, которое холодил своим дыханием ветер. — Я… я больше не могу!.. — плаксиво простонал Эстер, пряча раскрасневшуюся мордашку в развеянные, лезущие в рот и глаза волосы. — Ну, чего ты не можешь? — Пеллегрини, схватив его за макушку, повернул к себе. Эстер конфузливо жмурился и пытался отвернуть лицо. Распаленное нутро сжималось, пульсировало крупными толчками, отдаваясь кипящей, брызжущей через край тяжестью в паху Пеллегрини. — Говори, малыш! И не смей воротить от меня нос! — прошипел он ему в ухо, короткими ритмами толкаясь в готовое взорваться раскалёнными розовыми лепестками и ледяными звёздными осколками тело. — Кончаю я, мать твою! — взвизгнул Эстер, прогибая спину, ерзая и пытаясь самостоятельно насаживаться на член. Продуваемый насквозь мощью гуляющих высоко в небе потоков разряженного воздуха, счастливый неприкаянный капитан Надежда, крепкой и вечной любовью вжимаясь в бьющуюся мелкой дрожью истомы плоть, полупрозрачную, но ещё мреющую в счастливых глазах, ещё пульсирующую в каждой клеточке тела, забыв о последних мгновениях до рассвета, нёсся на вздымающихся к вечно светлому небу зефирных парусах навстречу прорезывающим облака вершинам скал и зелёным холмам, где цветут бессмертные эдельвейсы, навстречу золотым и клубничным рассветам, куда изо дня в день взлетают сотни разноцветных воздушных шаров, потому что там нет места отчаянию и нет места давно остывшим звёздам, слепленным изо льда и синих осколков, что светят ночью и не дают заснуть, будто холодные энергосберегающие лампочки. Слезы безудержно текли по щекам не то от ветра, не то от переполняющего счастья, и заложенная каким только можно демонам и их посредникам за это счастье душа вопила в сжатые челюсти: «Остановись, мгновение!» Маленький, одинокий, раненный ледяным лучом звезды в самое сердце принц, должно быть, понял, что бесчувственные звёзды не могут любить, да и глупая, гордая роза тоже вряд ли кого-то любит, кроме себя. Стратосферная эйфория сна брезгливо и без предупреждения выплюнула Пеллегрини обратно. Унылый свист ветра разбудил его. Немного притупившаяся сном головная боль снова нарастала. Дышать становилось все труднее: очевидно, пожравшая Землю тьма поднялась ещё выше. Потерев лоб, куда боль сильнее всего отдавалась, он встал и посмотрел за борт. Ни черта не изменилось! Ни на йоту не рассеялся проклятый морок! Он перевёл воспалённый взгляд на свернувшегося клубком Эстера: спит. Жив, это точно: утонувшие в куртке плечо и грудь, подрагивая, вздымались. А лучше бы… Нет! Пеллегрини, усевшись на дно, закурил. Проклятый сон… Зачем? Зачем он опять позволил себе упустить его? Упустить вместе с надеждой, которая замёрзла, как нежеланное дитя в колыбели? Зачем проклятый бог послал ему этого чертового призрака, развеянного ветром, превратившего мреющее счастье в холодные капли ядовитого тумана?! Да, был он с ним во сне, был. Был счастливым, и улыбающимся, и любящим — таким, каким тот хотел его видеть. Скверное явление — сны. Если Бог хочет сделать в сотни раз больнее, он навевает на человека именно их, чтобы потом вмиг отнять, в спешке начеркав в качестве извинения какую-нибудь шаблонную эпитафию. Он швырнул сигарету за борт и воздел кулаки к глупому шару, закрывшему глупое небо. Если бы перемотать пленку да вклеить вырезанный кадр поглубже в сердце… Слишком поздно: пленка порезана ножницами и развеяна по ветру, как конфетти. Он мысленно, а затем зловещим шёпотом, скаля зубы, проклинал бога. Теперь уже все равно: звёздный мальчик вернётся на небо, не в это — в свое собственное, чистое, как снег с самой вершины Монблана, сахарно-синее, устланное лепестками роз, а он будет вечно гнить и гореть под этой постылой землей и во тьме, царствующей на сотни тысяч миль вокруг. Он с яростью стукнул по фонарю и сбил его за борт. Как ненавистен ему этот фонарь! Ненавистен, потому что его мальчик вынужден смотреть на него, вместо солнца! Достиг ли шар уже скал? Вероятно, достиг уже давно, как и минутная стрелка двенадцати часов. И бессмысленно плывет по гнилостно-тухлому небу над мертвыми скалами, будто Летучий голландец. И не горит маяк в гиблой тишине телепортом исчезнувшего рая, одинокий капитан Надежда уныло согревает пальцы очередной сигаретой, да протяжное, как рыдание, эхо ветра кричит в тяжелой голове. Больно ли будет умирать? Или от холода, голода и гипоксии, или от отравления ядовитой тьмой. Во всяком случае, и то и другое будет нелегко, особенно, если учесть неизбывное отчаяние, от которого нет спасения ни на Земле, ни на небе. Быть может, отчаяние и есть тот самый третий всадник? Плевать. Вся земля ими давно изъезжена, и не осталось ни одного местечка, где можно было бы обрести долгожданное и заслуженное счастье. Если он его не заслужил, то неужели Эстер тоже? Дай Бог, он обретёт счастье, вернувшись на свою звезду и, дай Бог, она не погасла. Только бы не осталось в его сердечке ни капли воспоминания об унылой катастрофе безмерно любящего его капитана Надежды. Порывшись в сумке, Пеллегрини вынул бережно припрятанную перчатку и страстно прижал ее к губам. — Прости, малыш… Прости меня, моя звезда… — подступающий к горлу ком мешал даже хрипеть. — Смерти нет на свете, правда? Для нас с тобой нет… нет этой чертовой смерти… Искривлённая судорогой рука легла на случайно прихваченный в дорогу кольт. Давящая боль ломала рёбра, вскрывала изнутри мясо и кожу, рвалась наружу чёрным дымом, готовая слиться с всесильным мраком, доедающим последних оставшихся в живых. Хотелось разодрать себе лицо, выцарапать глаза и переломать пальцы, лишь бы заглушить эту боль. Лихорадочно запрокинув кудлатую голову, Пеллегрини зажал рот рукой, чтобы случайно не закричать и не разбудить Эстера. — Проклятый мерзавец… Что же ты творишь? Трус, слабак!.. На тебя Богу давно плевать — за него не простит, нет!.. Не простит!.. — он, как безумный, кивал и мотал головой. На напрягшейся шее проступили вены. — Просто… Сиди в этой чертовой корзине и не рыпайся!.. И убери… проклятую руку. Он закрыл глаза, сбивчиво дыша и сглатывая гнусные слёзы. Эстер зашевелился в углу. Холоднее северного ветра уныние хватило Пеллегрини за плечи. Проснулся… Он, силясь вернуть не такое пугающее выражение лица, открыл глаза: нет, просто повернулся на другой бок. Так лучше. Спать, сидеть, дышать, черт возьми, жить! До самого проклятого конца, который давно должен был наступить! Всадники, трижды обскакав травленую, испепелённую Землю, уже мчались наверх, к ним, стучались в незапертые двери и окна опустелых воздушных домов, в голову, в душу, в каждый пережатый безнадёжностью нерв, но они не тронут… Не тронут, окаянные, его до рвущей сердце боли любимого мальчика, руку которого он больше никогда и ни за что не отпустит! Пусть всё против них: люди, скалы, ветер, пусть никто не ответит и не поможет, но он не может, не имеет права потерять себя и должен любой ценой выгрызть спасение для своей любви! Любовь — вот, что вечно. Не Рим, не Мекка, не Иерусалим, не даже пластиковые стаканчики. Еще вечны надежда да горы. Да, возможно, горы… Подозрительный взгляд Пеллегрини жадно впился в какую-то точку наверху. — Подожди-ка… — с осторожностью хищника, боящегося спугнуть добычу, он поднялся, схватив закатившуюся за мятую коробку подзорную трубу. На цыпочках, держась борта корзины, он сделал несколько шагов и замер. Покрасневшие глаза округлились, будто впереди маячил сам дьявол во плоти. Бегло подкрутив окуляр, он посмотрел вверх, потом в сторону. — Твою-то мать… — вырвалось хрипом из его груди и вернулось судорожным вдохом. Приборы?.. К черту приборы! Он свесился с края и долго смотрел вниз. Надоедливый ветер скоро высушил замершую на острой скуле слезу да и все лицо Пиллигрини, сраженное, будто далеким колышущимся светом в неведомой бездне. — Рассеивается… — прошептал он. — Рассеивается, мать его! Рассеивается! Он кривился, мотал головой, нервно запускал руки в волосы, кусал, щипал губы, только бы убедиться, что это не очередной проклятый сон. — Да, черт меня побери! Хо-хо! Рассеивается! Хрен вы угадали! Мы ещё переживем!.. Переживем эту проклятую Землю! — он хохотал, щурил один глаз, потрясал в воздухе сжатыми кулаками. И окованная чугунной цепью грудь впервые и с долгожданной свободой вздохнула, и обмотанная канатами потертая надпись о предрассветном часе сонно парила над острыми макушками скал, с которых, как драконья чешуя, сползал туман, перемешанный с темнотой. Зеркальца ещё не отражали солнечный свет, но все же лежали на кажущейся с высоты синие-зелёной земле, курящие сединой облаков. Пеллегрини стоял, сжимая в спрятанной за спину руке подзорную трубу. — Я обещал, что наш предрассветный час закончится… — окрылённый, он прикрыл усталые глаза, стараясь выжать все наслаждение и счастье из этой минуты. — Я не соврал тебе, малыш. Поседелый от одиночества и усталости романтичный капитан Надежда и его звездисто-зефирный строптивый миньон, подгоняемые ветрами-кочевниками, спешили к своему сокровенному скиту. Едва слышный стон пробуждения остановил его руку на полпути к фалу управления. Расправляющий косточки после сна в неудобном месте Эстер повернул голову в его сторону. Расслабленные губы, устало прикрытые глаза и розовый след от рукава куртки на щеке придавали его лицу милую Боттичеллиевскую весняность. — Дай лепёшку свою пожевать. Пеллегрини молчал, жмурился до холодящихся ветром слез, открывал глаза и снова жмурился, тёр глаза, глядел за борт и опять на недоуменно моргающего Эстера. — О, господи!.. — тот цыкнул и закатил глаза. Но Пеллегрини, измятый и лучистый, опустившись на корточки, взял тоненькую, еще не привыкшую к нему руку и держал, рассматривал, глупо хихикая, водил пальцем по просвеченным солнцем синим ниточкам, переворачивал ладонью вверх, прикладывал запястье к щеке и к губам, держал, счастливый от того, что никогда уже ее не отпустит.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.