В мрачном сводчатом зале с выцветшими гобеленами и заржавевшими доспехами на стенах сошлись двое — и оба лишь отчасти принадлежали к миру людей.
Первым был незнакомец в черном; второй — белесая полупрозрачная фигура, как бы сотканная из клубящегося в воздухе тумана, в монашеской рясе и с четырехугольным чепцом на низко опущенной голове. Фигура эта не шла, а плыла над самым полом — и, казалось, в любой миг готова была взлететь или рассеяться в воздухе, но ржавые цепи, со скрежетом волочась по каменным плитам, тянули ее к земле.
Свет молний, проникая сквозь старинные витражные окна, окрашивал это немыслимое свидание в фантасмагорические тона. Благодаря ли молниям, или тусклому свечению, исходящему от призрака, или какому-то еще более загадочному оптическому эффекту — но Амалия фон Левенштейн, затаившаяся в тени на галерее, видела все почти так же ясно, как днем.
В первые мгновения Амалия изнемогала от страха и помышляла лишь о том, чтобы какая-нибудь рассохшаяся доска, случайно скрипнув под ногой, ее не выдала. Но вот демон заговорил — и, пораженная его словами, она скоро и думать забыла о себе.
— Наконец-то! — воскликнул он с глубоким волнением в голосе. — Теперь сомнений нет! Урсула, узнаешь ли своего сына?
Увидев его, Падшая Монахиня замерла на месте, однако не шевелилась и не произносила ни слова.
— Матушка, — заговорил демон, подходя ближе, — я принес тебе благую весть! Окончен срок твоего заточения! Ныне исполняется триста лет со дня казни. Ты свободна! Дай мне снять с тебя эти проклятые цепи — и лети, куда пожелаешь: на Небеса ли, где всем замученным без вины обещано утешение, или в Преисподнюю, где помнит и ждет тебя мой отец… или просто останься со мной!
С этими словами он протянул руки, чтобы снять с нее цепи; но пальцы его прошли сквозь призрачное тело, как сквозь туман.
Монахиня отшатнулась, прижав руки к груди, и испустила стон — низкий грудной стон, говорящий о боли безмерной и бесконечной, звук, от которого у Амалии перехватило дыхание и на глаза навернулись слезы.
— Не надо, матушка, прошу тебя! — вновь заговорил демон. — Забудь о былых страданиях — с ними покончено! Тебе нечего больше бояться. Все, кто преследовал тебя и мучил, давно погибли от моей руки и ныне горят в аду! Идем же со мной!
Снова он протянул к ней руки — и снова она отпрянула, и новый душераздирающий стон слился со звоном и скрежетом цепей.
— Ты мне не веришь? — воскликнул демон. — Или не узнаешь? Три века прошло, и оба мы страшно изменились; но, матушка, я все тот же! Это меня ты прижимала к груди, и на лоб мне капали твои горячие слезы. Мне шептала: «Мой маленький Михель, мое сокровище! Отец твой меня покинул, но теперь у меня есть ты!» Память моя не такова, как у смертных: я помню все, с первого дня и часа. Помню твою теплую грудь, полную благоуханного молока; помню колыбельную, что ты мне пела — ту, про золотой венец и ангела в изголовье, и могу повторить из нее каждое слово. Помню, как чужая женщина заворачивает меня в платок и уносит прочь: ты с рыданиями простираешь ко мне руки, и я тоже горько плачу, не понимая, почему должен с тобою разлучиться…
Хриплый голос его, полный муки, мог бы тронуть и камень; но Падшая Монахиня не поднимала на него глаз, не говорила ни слова — лишь качала головой и, клубясь и дрожа в бледном призрачном свете, отступала все дальше.
— Триста лет скитаюсь я по свету, — продолжал Михель. — Три столетия влачу унылую, бессмысленную жизнь. Нет мне места ни на земле, ни в подземном царстве! Люди страшатся и избегают меня, ибо чуют во мне темную силу и злые страсти, собратья-демоны презирают — для них я слишком слаб: как смертный, тоскую в одиночестве, как смертный, ищу любви. Я пробовал творить зло, и многих погубил — но не находил в этом утешения. Пытался творить добро — но все, что ни делал, оборачивалось бедой и гибелью. Только ты не давала мне отчаяться! В самые черные дни я помнил о том, что срок твоего наказания не вечен, что однажды я приду и освобожу тебя, и ты снова меня обнимешь!.. Матушка!.. Будь ты проклята, неужели даже тебе я мерзок?! — свирепо вскричал он вдруг и бросился на нее, как видно, в гневе желая схватить за плечи и начать трясти.
И снова руки его прошли через нее, словно сквозь туман.
Урсула вскрикнула и отшатнулась к стене; от резкого движения призрачный чепец слетел с нее, обнажив обезображенную голову.
Предание гласило, что нельзя взглянуть в лицо Падшей Монахине, не лишившись рассудка. Амалия увидела ее лицо — и не утратила разум; однако и пятьдесят лет спустя, рассказывая свою историю внукам, говорила, что зрелище это оставило у нее на сердце рубец, не заживший и до сего дня. «Не так страшна была чернота ее лица, — добавляла она, — не так ужасны шрамы и ожоги, как взгляд — слепой, безумный, полный неизбывного ужаса».
Это зрелище поразило и Михеля.
— Матушка!.. — вскричал он душераздирающим голосом. — Прости меня!.. О матушка!.. — И, рухнув на каменные плиты у ее ног, глухо зарыдал.
Он рыдал так, словно сердце его разрывалось — а мертвая мать дрожала и колыхалась над ним, прижав руки к груди и уставив невидящий взор во тьму, и с губ ее срывались бессмысленные, животные стоны.
Амалия не могла отвести от этой сцены глаз; слезы струились по ее щекам, но она их не замечала.
«Да ведь она безумна! — хотелось крикнуть ей. — Потому и не узнает тебя, и не понимает ничего, что ты говоришь, и пугается, когда хочешь ее обнять. Неужели ты не видишь?»
Могут ли призраки сходить с ума? Как видно, могут. Когда и как Урсула впала в безумие? Тогда ли, когда после смерти перенеслась под своды монастыря и увидела, что прикована к своей обители, быть может, навеки? Или когда со всех сторон обступили ее языки огня? Или еще раньше — посреди нескончаемых пыток, когда Господь оставил ее и возлюбленный «ангел» не пришел ей на помощь? Или, быть может, разум несчастной пошатнулся еще прежде, когда у нее отняли сына?
Так или иначе — она обезумела и теперь обречена вновь и вновь переживать пытки и казнь. Что за горькая ирония судьбы: грозный призрак, которого так страшатся живые, — на деле самое жалкое существо из тех, что бродят по земле! И что толку возвещать Урсуле свободу, или мстить ее погубителям, или напоминать о прошлом и взывать к материнской любви? Запертая в своей тюрьме, она ничего не видит и не слышит…
И вдруг Амалию осенило.
В предании говорилось, что более всего на свете Урсула любила петь. Что дьявол обольстил ее и овладел ее душой, когда подхватил ее песню. И своему сыну она пела — как видно, ту же простонародную колыбельную, что и поныне поют матери детям в этих краях, что и сама Амалия слышала в детстве от няньки…
Не раздумывая более ни секунды, не страшась того, что ее присутствие откроется, девушка шагнула вперед и запела:
— Сладкий сон, пеленой
Чадо милое укрой,
И из лунных лучей
Ты над ним свой полог свей…
Стихли и рыдания, и стоны. Словно оцепенев, демон и призрак смотрели, как по винтовой лестнице спускается к ним сверху двойник Урсулы — такая же стройная девичья фигурка, в таком же монашеском одеянии, но живая. Она пела, и голос ее, поначалу слабый и дрожащий, звучал все увереннее, все сильнее:
— Спи, дитя! Златым венцом
Пух сияет над челом,
И кружит в головах
Кроткий ангел на крылах…
И вдруг второй женский голос подхватил:
— Спи, дитя, счастливым сном!
Целый мир уснул кругом.
Спи же, спи, родимый мой,
Я поплачу над тобой…
Урсула запела — и белесый туман, составляющий ее призрачное тело, начал клубиться и менять очертания. С каждым словом призрак словно уплотнялся: теперь он прочно стоял на земле, и тусклое мертвенное сияние, окружавшее его, сменилось слабым, но теплым золотистым светом. Спали с рук и с тихим прощальным звоном растворились в воздухе цепи. Стерлись с лица ожоги, и шрамы, и выражение ужаса и безумия. Перед Амалией стояла женщина немного старше ее самой, с длинными белокурыми косами, с лицом печальным, но нежным и ясным; а перед ней сидел на полу заплаканный темноволосый мальчик лет четырех или пяти. С радостным возгласом женщина опустилась перед ним на колени и прижала к себе, а он крепко обхватил ее руками и спрятал лицо у нее на груди. Так, обнявшись, мать и сын медленно растаяли в воздухе.
***
Долго еще после того, как погас последний луч золотистого света, Амалия стояла у подножия лестницы, в благоговейном изумлении перед тем, чему стала свидетельницей и что совершила сама. Наконец глубоко вздохнула и обвела взглядом холл, словно просыпаясь от сна.
Гроза за окном стихла; по витражным стеклам лениво стекали последние капли дождя. Где-то в глубине дома часы пробили один раз.
Ничего больше не страшась и ни о чем не тревожась, девушка медленно прошла через зал, отперла дверь и вышла из замка — навстречу своему счастью.
***
Мне осталось досказать совсем немногое. За стенами замка Амалия благополучно встретилась с Паулем; резвые кони за несколько часов домчали их в Мозель, и на рассвете в скромной кирхе на городской окраине влюбленные принесли друг другу брачные клятвы.
Счастью Пауля не было предела, а вот Амалия держалась задумчиво и серьезно.
— О чем задумалась, любовь моя? — спросил он, когда они вышли из церкви. — Уж не жалеешь ли о своем побеге и о том, что стала моей женой?
Не сразу решилась она ответить откровенно; но наконец, взяв с мужа обещание, что он поверит каждому слову, как бы невероятно оно ни звучало, поведала ему эту историю. В должное время узнали ее дети Пауля и Амалии, затем и внуки; а теперь знаете и вы.