ID работы: 9783127

Мальчик, море и музыка

Джен
PG-13
Завершён
35
автор
Размер:
478 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 33 Отзывы 10 В сборник Скачать

Эпилог

Настройки текста
Следующие несколько дней Марат был тих и задумчив. Говорил мало, больше всего — на дополнительных уроках с ребятами. Они собирались каждый день: оценки и правда нужно подтянуть. Марик терпеливо объяснял непонятное, не просто давал списывать предметы, по которым хорошо успевал, а еще и объяснял, почему всё именно так. Иногда приходилось останавливаться, чтобы уйти в соседнюю комнату и подышать у окна: чужая непонятливость доводила до трясучки, а срываться на друзей нельзя — он виноват, и он же кричать будет? Несправедливо получается. Еще договорился с Костей, как и обещал, а Костя подключил других знакомых студентов. Костя в комсомоле был, а комсомольцы, как он сказал с ноткой мягкой иронии, должны помогать пионерам, так что вперед, учиться, учиться и еще раз учиться, как завещал дедушка Ленин. Занятия шли хорошо, студенты оказались веселыми ребятами, многие сами умели на чем-нибудь играть. Часто уроки заканчивались песнями — совсем другими, чем привыкли Марик и его друзья. У них-то — опера, академическая музыка, на крайний случай джаз, а тут — студенческий фольклор, песни геологов, которые поют у костра под гитару и банку тушёнки, простенькие, задушевные… порой непристойные. Марик каждый раз краснел. Хорошие, теплые выходили вечера. Мальчики поначалу робели, даже нарочито нахальный Сережка Дыркин — было чувство, будто они соприкасаются с каким-то совершенно отдельным, взрослым миром, в который им еще только предстоит войти — но студенты оказались ребятами простыми, веселыми, и мальчишки расслабились. Даже подыгрывали кто на чем умел, а стихоплёт Павка впечатлился и принялся сочинять стихи, очень похожие на тексты студенческих песен. «Главное, чтобы тётя Алина не нашла», — хихикал Марат, читая ехидные, пересыпанные солью строки. На посиделках со студентами было хорошо, весело, но даже там Марик больше молчал и сидел в уголке. Во-первых, мучительно стеснялся незнакомых, взрослых парней и не хотел показаться выскочкой. Во-вторых, просто хотелось молчать. Молчать как можно больше. Молчать, быть одному и думать, думать, думать… Хотя он сам толком не понимал, о чем именно думает. Мысли не формировались в слова, не резали ножом, заставляя столбенеть и морозными мурашками покрываться от боли, как в те два мучительных дня после известия о статье, но постоянно, неотступно гудели глубоко-глубоко внутри, как — ну не умел Марат подбирать красивые сравнения, он не поэт, не средневековый трубадур, а очень даже пианист! — каша под крышкой. Бурлит-бурлит, когда-нибудь, наверное, будет готова. Когда-нибудь. Лодика Касынова тоже видел, конечно. Как его не видеть, если в одном классе учишься. Лодик посматривал то на него, то на Наумова тревожно и тоскливо. Марик пару раз ловил его взгляд, но отводил глаза без улыбки, без слова, вообще без какой-либо реакции. Что тут скажешь? Марик сидел за партой на уроке географии. Её вела старенькая бабушка, тихая и добрая, она никогда никого не ругала даже за откровенное хамство, поэтому на ее уроках ребята вели себя смирно — жалели старушку — и если кто и волынил, то потихоньку, чтобы не огорчать. Вот и Марик положил подбородок на скрещенные руки и скользил взглядом по классу, ни на чем не задерживаясь. Вот Наумов сосредоточенно, серьезно записывает за учительницей — он любит географию, хочет стать геологом, даже начал общаться с одним из друзей Кости, тоже геологом, отдельно, не на занятиях. Вот Костик Осин, наоборот, скучает, печально вздыхает, поминутно смотрит на часы и, кажется, играет сам с собой в морской бой. Вот Лодик Касынов… Смотрит прямо на него. Марик вздрогнул. Глаза у Лодьки были темные и отчаянные, будто больные. Спина напряженная, шея тоже, подбородок выпячен, губы искусаны, волосы растрепаны. Взгляд напряженный, ищущий. Чего ищет? Ответной усмешки, мол, да ладно тебе, все хорошо, чего уж там? Или злости, ярости, вызова на драку-реванш? Просто хоть какой-нибудь реакции? Губы едва заметно дёрнулись, сдерживая злую, кривую ухмылку. Да пошёл туда куда-нибудь подальше, Лодичка Касынов. Реакции он ищет. Уже который день я из-за тебя нормальной жизнью жить не могу (а ведь лето вот-вот наступит, скотина ты нечеловеческая!), а он реакции ищет. Чтобы полегчало, ясное дело. Не дождется. Наверное, он должен злиться? И, наверное, он даже злился… Но приглушённо, будто слышал гул моря, стоя высоко-высоко над ним. Злость не острая и кипучая, от которой хотелось толкаться, кричать, бить в лицо и ругаться, не язвительная и колкая, подзуживающая словами залезать под рёбра и бить порой большее, чем кулаками, не болезненная, от которой сжимаются кулаки, трясутся губы и хочется плакать, а не драться — нет, совсем другая, больше похожая на горечь. От нее хотелось разве что подзатыльник дать, как дедушка: «Ну, и что? Кому ты этим лучше сделал — себе?! Сволочь ты, Касынов», — и все, и хватит. А, впрочем, даже этого хотелось не слишком сильно. Ну его совсем, нервы на него тратить. Слишком много та драка перевернула в голове, всколыхнула в жизни. Без улыбки, вообще без выражения, Марик медленно отвел глаза, а потом и вовсе устало их прикрыл. Но даже под веками все еще стоял, раздражая, как старая болячка, темный, ищущий взгляд… Мысленно ругнувшись, Марат резко отвернулся, чтобы точно не увидеть Касынова, и сердито скрестил руки на груди. Ну вот какого ляда, почему он не может просто позлиться по-человечески, зачем обязательно надо себя на место этого вот ставить, а?! Марат бы на его месте никогда не оказался, вот что! Лодик оказался — сам виноват, пусть мучается, заслужил! Сердито поёрзал на стуле — и все-таки словно случайно скользнул взглядом по напряженной спине Касынова. Сутулится. Чуть-чуть, но сутулится. Непривычно, обычно у него идеальная осанка. Наверняка бабушка за этим следит, у пианистов, особенно у тех, кто проводит за инструментом столько времени, сколько Лодик, такой идеальной осанки не бывает. Но тут даже бабушка не помогла… Интересно, как она отреагировала на все произошедшее? А Белка? Самый лучший, самый храбрый в мире Лодик, наверняка еще и самый любимый внук (а может, напротив: раз ты старший, то с тебя и спрос больше, а любимица — малышка Белка, платьица-цветочки?). Отругали? Хотя зависит от того, как он им все представил и рассказал ли вообще. Может, они вообще не в курсе или думают, что Лодик, благороднейшей души человек, просто поговорить пришел, а Марат на него набросился, как бешеная собака. Нет, хватит себя подзуживать. Бабушку наверняка вызвали как минимум к Чингиске, такое без внимания не оставляют, дедушке вон тоже звонили. Так что бабушка точно в курсе, Белка — неизвестно… Кстати, на репетициях оркестра она давно не появлялась. Уж не поэтому ли? Запретили приходить к криминальным элементам? Или брата поддерживает? Или стыдно, что она теперь сестра «врага народа»? Черт. Вот не хватало еще, чтобы вся эта история сказалась на Белке. Она хорошая девчонка, добрая, веселая, угодить всем хочет… Марик поморщился, повел плечами, будто пытаясь оттолкнуть подальше эти мысли. Губы сами собой досадливо кривились. Ладно. Ладно, надо все-таки поговорить с Касыновым хотя бы насчет Белки. Хорошо. А самому Лодьке… Марик вновь невольно скользнул взглядом по его напряженной спине. Он не видел, но мог бы поставить на это свое пианино, что у Лодьки заострились черты лица. И что он сейчас чувствует его взгляд. Возможно, чувствует, даже когда Марик на самом деле на него не смотрит. «А что ему скажешь — самому Лодьке? — криво и с болью усмехнулся мальчишка. — Нет, ну правда? Да, мне его жалко. Правда жалко. Я бы на его месте на стенку лез. Но еще я бы на его месте скорее сквозь землю бы провалился, чем принял сочувствие от того, перед кем я виноват. Это унизительно. И я бы тоже никак не мог решиться попросить прощения… А если он правда попросит?» Марик принялся отрешенно рисовать чертиков в тетради, чтобы чем-то занять руки — они буквально зудели от желания во что-нибудь вцепиться, отбить ритм, сделать хоть что-то. «Не знаю я, что будет, если попросит. Он мне все на свете испортил. Я из-за него в футбол играть не могу, а ведь лето скоро, между прочим! И дедушка… — Привычно больно ёкнуло сердце, Марик сглотнул занывшим горлом. — И вообще… Не знаю. Я его вообще видеть не хочу. И в то же время жалко его… Он же никогда ничего такого прежде не делал, наверное, сейчас вообще с ума сходит… — Вдруг нутро обожгло горечью. Марик фыркнул: — А может, и нет. Я вот думал, что дедушка рвать и метать будет, а он… ну, довольно спокойно отнесся, можно сказать. В учительской думал, что Лодику стыдно, а он только про конкурс… Может, я вообще всех по себе сужу и… Да что вы ко мне пристали, я что — Вольф Мессинг, что ли!» География была последним уроком, так что Марат перехватил Касынова уже во дворе. Заступил дорогу, когда он проходил в узком месте под буками, и невольно ухмыльнулся, когда Лодька дернулся. — Не боись, бить не буду. Я тут один стою. В отличие от. — Марат, послушай! — Лодик так быстро и нервно снял очки, что они сверкнули в его руках, как чаячье крыло в небе. — Я уже давно хотел перед тобой… — Рот закрой, пожалуйста. Я про Белку хотел поговорить. Передай ей, что она может приходить к нам, как раньше, для нее вообще ничего не изменилось. На нее никто не злится, и мы все будем рады ее видеть. Передашь? Лодик секунду стоял с открытым ртом, будто не сразу вспомнил, кто такая Белка и о чем Марик тут ему толкует. Потом встряхнулся, закрыл рот и поспешно закивал: — Да, конечно, спасибо, она будет рада, переживает… — И вскинул глаза. Моргал часто-часто, будто солнце его слепило, хотя они стояли в тени от деревьев. — А… А я? — Что «ты»? — А я… Могу… Могу приходить?.. Марик устало склонил голову набок, медленно скользя взглядом по всей его напряженной фигуре. Сжатые руки, обычно аккуратно отутюженный воротничок помялся. Только галстук по-прежнему тщательно выглажен — ну, это уже рефлекс. У него, Марата, галстук тоже пока еще был на месте… Он тронул его пальцами и усмехнулся. Скоро уже не будет. Уже даже дату назначили. Дед, узнав об этом, вздохнул: «Я не удивлен, но очень, очень расстроен». Марату, конечно, захотелось превратиться в таракана и уползти в угол от мучительного стыда, но не так сильно, как он думал. Это всё так неважно, на самом деле. Пионер, не пионер, исключение, не исключение… Ерунда это всё. То есть, конечно, всё равно немного грустно, и он будет расстроен, когда это всё-таки произойдёт, может, даже походит денёк оглушённый и растерянный, то и дело хватаясь за непривычную пустоту на груди, но ведь в итоге почти ничего не изменится. Подумаешь, не будет галстука. Его друзья от этого перестанут быть его друзьями? Его школа — его школой с любимыми коридорами, золотыми от солнечного света, и чудесным запахом прогретого дерева и чернил? Может, Наташенька Лейсановна перестанет пить с ним чай после уроков? Нет, всё это останется на месте. Может, на пианино запретят играть или петь на побережье? И это нет. Так какая разница вообще? Есть гораздо более важные вещи. Музыка, например. — Конечно, можешь. Никто тебе не запрещает. — Нет, я понимаю, но… Слушай, я же понимаю, что вы там все на меня злитесь, и обижены, и… И я понимаю, что поступил плохо. Я правда понимаю. — Лодик говорил быстро и невыразительно, будто уже много раз мысленно это репетировал. — Я не должен был так делать. Это не по-товарищески, и это нарушает правила… правила правильного… — Он глубоко вздохнул, помедлил, будто вспоминая стихотворение: — Правила товарищеского соревнования. Просто я очень сильно нервничал, и мне очень-очень важно было победить, и… Я очень боялся проиграть. А ты был самым сильным противником, но… Но теперь я понимаю, что тебе тоже нужно было дать шанс, и я поступил нечестно, когда попытался его у тебя отнять. А драка... Я это сделал сгоряча, понимаешь? Я очень испугался и схватился за первую возможность. Вот… Ты… — Лодька заглянул ему в глаза. Для этого ему пришлось наклонить голову — Марик рассеянно смотрел в сторону. — Ты меня простишь? Можешь ударить меня, если злишься, я пойму. Магдаров весело — сам от себя не ожидал — фыркнул. — Ударить? Вот уж спасибо, этого мне не надо. Знаешь что, Лодька… Он снова окинул мальчишку взглядом, на этот раз почти веселым. Ну вот и за что на него злиться? Ну, то есть, конечно, есть за что. В зеркало посмотри и увидишь, за что — до сих пор морда от синяков жёлтая. Но в глобальном смысле — разве есть? Он себя сам наказал уже тем, что пошел на такой поступок. Жалко его, честно, жалко, но что Марату делать со своей жалостью? Сказать: «Ах ты бедняжка» и по головке погладить? Сказать, что понимает его? Ну да, наверное, понимает — а кому легче от этого понимания? Сказать, что прощает? Ну, наверное, да, можно сказать и так. Это он, Лодик, совершил подлость. Ему с этим и жить. А Марик — что Марик? Он всё сделал так, как посчитал нужным, так, как было для него хорошо и правильно, так, чтобы самому перед собой не было ни тяжело, ни стыдно. Чтобы самого себя уважать, и к морю приходить с чистым, открытым сердцем, как раньше, как всегда. А Лодька... Лодька пусть сам разбирается. Как Гаянэ говорит: господь ему судья. — Я на тебя не злюсь, — сказал Марик — и в груди у него вдруг сделалось легко и спокойно. — И не обижаюсь. — Правда? — Я не говорил бы, если бы была неправда. Все нормально. — Серьезно? Нет, серьезно? — Лодик недоверчиво помотал головой. — Подожди… Так просто? И Марик звонко и весело рассмеялся в ответ. Да. Оказывается, все это время это было вот так вот просто. Смеясь, он хлопнул Касынова по плечу: — Да за что на тебя обижаться, дурной ты человек? Ты сам дурость совершил, тебе с этим и жить. А я-то что? Кажется, Касынов не вполне его понимал. Он часто-часто моргал ресницами и машинально вытирал помятым, застиранным платком и без того чистые очки. — Так значит… Подожди, я не понимаю. Мир? — Мы с тобой не дружили. Но если ты захочешь на репетицию прийти — пожалуйста, приходи. Ребята на тебя сердятся, это да, но я поговорю, чтобы не устраивали скандалов. Подружиться со мной захочешь — да пожалуйста, сколько душа твоя пожелает. Я не против. «На твоем месте я бы держался настороже, — флегматично заметил здравый рассудок привычным голосом дедушки. — Допустим, один раз он поддался чувствам, а что мешает сделать так снова? Уже сознательно?» А и плевать. У всех должно быть право на ошибку, Лодька — не законченная сволочь, как бы Марат про него ни думал, когда внутри ворочалось глухая досада. Он просто мальчишка, такой же, как сам Марат. Все делают плохие поступки. И все заслуживают, чтобы от них не отворачивались сразу, едва они этот поступок совершат, ведь правда? — Спаси… Спасибо, наверное… Я приду. Лодик продолжал растерянно хлопать ресницами. Марат усмехнулся: он, похоже, тоже не ожидал, что все пройдет так. Думал, еще одна драка будет? Или что Марик рыкнет, чтобы подходить к нему больше не смел? Может быть, так и стоило бы поступить. И если бы Лодька к нему сразу после драки полез, или даже на следующий день — огрёб бы по самую макушку. А сейчас… Да ну его, в самом деле. Ему с этим жить. Марат что смог, на что его сердца хватило — то и сделал, а дальше Лодьке решать. «Интересно, правда придет? — думал Марик, легко и упруго шагая прочь от школы. Ветер бил в лицо, горячий, пахнущий морской солью и летом, и от этого внутри становилось хмельно и радостно. — Не знаю. И знать не хочу. Придет — на здоровье, кто я такой, чтобы лишать человека музыки? А нет — не соскучимся. Это его решение, а не мое». Он остановился и глубоко втянул в себя горячий, уже совершенно летний воздух, зажмурился до ломоты в висках, до ощущения морщинок там, где они когда-нибудь, наверное, пролягут уже навсегда, и весь обратился в слух, в ощущение. Жар солнца на коже, соленый, ласковый ветер, шорох шин, человеческие голоса (много детских — это его соученики возвращаются из школы), прозвенел велосипедный звонок… И если хорошо-хорошо зажмуриться, то можно представить, что это солнечная, жаркая Италия, издалека доносится ее звонкий язык, а если спуститься к морю — увидишь прекрасных девушек и сильных телом и духом юношей в тельняшках. И рядом будет кто-нибудь из его кумиров — одарит солнечной улыбкой, одобрительно хлопнет по плечу… Интересно, они бы поступили так же? Или они — артисты же, как дедушка говорит — гораздо подозрительнее и злопамятнее? Магдаров открыл глаза и решительно тряхнул головой. Стоп, хватит, не надо. Он не в Италии, он дома. И его кумиров рядом нет, а если и были бы, он бы все равно сделал так, как сделал. И хватит. Лучше пойти и натрескаться от души мороженым — у него в кои-то веки есть деньги. И Павку угостить! Очень много Марат играл на пианино, почти как тогда (сколько уже?), семь лет назад, когда навсегда уехала мама. Обычно, играя на пианино, он неосознанно подбирал что-то, чтобы выплеснуть эмоции. Словами получалось плохо, на побережье ускользнуть можно не всегда, хоть порой и хотелось безумно, а пианино — вот оно, всегда рядом, надежный черно-белый друг. Привычная прохлада клавиш, едва слышное гудение струн внутри, музыка шелком готова лечь в руки — только помани. Подходя к инструменту, Марик коротко перебирал пальцами клавиши, будто приветствовал, будто благодарил за то, что всегда рядом. Пианино отзывалось нежным, ласковым аккордом, привычно скрипел стул, когда Марик на него плюхался (надо же, уже достает ботинками до пола, а раньше не получалось), Магдаров глубоко вздыхал, задумывался… И играл совсем не то, что обычно. Не бурное и яростное, не нежное, не глубокое и печальное — сейчас Марат нарочно играл самое сложное, самое непривычное, порой даже нелюбимое (даже дед однажды удивился: «Ты же Баха терпеть не можешь?»). Играл такое, чтобы мелодия была — как математическая задача. Чтобы играть и не думать ни о чем, кроме игры, чтобы закончил — и виски и руки ноют от приятной усталости, и еще долго, долго в утомленной голове нет ничего, кроме самых простых мыслей: надо бы поесть, в комнате давно не прибирался («Гаянэ тебе не крепостная», бла-бла), ботинки почистить, за хлебом сходить. Зачем так, почему так — он не знал. «К конкурсу готовишься?» — тепло улыбнулся дед, когда Марик однажды, ног под собой не чувствуя от усталости, выполз из комнаты к ужину. Он в ответ неопределенно хмыкнул и дёрнул плечом. Конкурс так конкурс. Молчать и играть вещи, больше похожие на математические задачи, было почему-то настолько же естественно, как обычно — выплескивать эмоции бурным и яростным, ярким потоком; также естественно, как при простуде кутаться в одеяло, не говорить и пить горячее, чтобы не болело горло. Марат понятия не имел, почему именно такое сравнение пришло ему в голову. И его это совершенно не волновало. Странные, тягучие дни, одно сплошное ленто, (а может, квиэто?). Не мучительные, но ужасно долгие: ложишься спать и не веришь, что до сих пор длится все тот же день, похожий на вязкий кисель. И вдруг среди этого киселя — резким субито звонкая трель телефона. Марат нехотя оторвался от пианино, прошагал к аппарату, на ходу разминая пальцы. Их ломило, сколько ж он не вставал от инструмента? Взял трубку… — Марат Магдаров слушает. Раньше он представлялся просто «Магдаров слушает», но часто звонили дедушкины коллеги или просто люди, нуждающиеся в его помощи, с перепугу не узнавали его по голосу и принимались сбивчиво и быстро, зная, что дед — человек занятой, объяснять свои проблемы. Марат не успевал записывать (всегда записывал, пусть и фырчал иногда, что он не секретарь профкома, в конце-то концов), вот и начал представляться полным именем. — Ой, Маратик, золотце! Наконец-то смогла тебе позвонить! — Мама? Мальчишка качнулся и схватился за стену, ловя себя на растерянной улыбке. Обычно, когда мама звонила, он улыбался так, что болели щёки, но сейчас — нет. Наверное, просто устал после нескольких часов за инструментом. — Солнышко, прости, пожалуйста, прости-прости-прости, что я так долго не звонила, боже, мне так стыдно, ты меня прощаешь? Это все Теймуров, он меня просто загонял! Репетиции до позднего вечера, а еще эти прослушивания, боже мой… Вчера была читка, режиссёр меня очень хвалил, я лучше всех читаю с листа! Лещева страдания выдает по делу и без дела, а вот у меня все очень естественно и обаятельно. Представляешь, было так смешно, когда… Марик устало прислонился к стене лопатками и закинул голову назад. Опять двадцать пять. Сколько можно. Почему он раньше не замечал, какие ее звонки одинаковые? Одно сплошное ридэндо, скерцандо, грациозо, птичий щебет и благорастворение воздухов. Она звонит ему в одном и том же настроении или как? Может, она вообще на много лет вперед записала такие звонки, чтобы не тратить на него время? Или звонит только когда есть, чем похвастаться? Марик тихонько усмехнулся. Мама, конечно, всегда старалась звучать так, будто непринужденно болтает, рассказывая последние новости, вот только новости всегда были одни и те же: я одна прекрасная, великолепная актриса, и все мною восхищаются, а мои коллеги не стоят моего мизинца. Мальчишка поёжился, брови дрогнули, сошлись к переносице. Откуда у него такие злые мысли про маму? Это ведь хорошо, что она позвонила. Правда, очень, очень хорошо, не он ли еще недавно как оголтелый кинулся к телефонной будке, одержимый желанием услышать ее голос, не ему ли хотелось прийти к ней, прижаться, опустить голову на плечо, и чтобы она, как в детстве, перебирала ему волосы? Как в детстве… Как в детстве, да. Только сейчас ему уже не так удобно будет забиваться к ней под бок, как тогда — придется сутулиться. Шея и позвоночник между лопатками будут ныть, а руки с аккуратным маникюром царапать затылок. Он уже не тот пятилетний мальчик, каким был, когда она уехала. А мама даже не знает, почему не тот: много ли расскажешь за краткие минуты, когда мама соизволит прекратить поток рассказов о своей жизни и спросить, как он сам? Она даже Павку не знает, а ведь весь город в курсе, что они — не разлей вода. Дедушка, между прочим, каждый день звонит, если уезжает в командировки. И всегда первым делом спрашивает, как Марат. «Алло, внук? Привет. Ты чего не спишь, час ночи на дворе? Звонка ждал? А я тебя разбудить боялся… Вот делать тебе больше нечего, сразу видно, что мало вас в школе нагружают. — А в голосе чувствуется теплота, шероховатая, ворчливая радость. — Ну, как ты?» И слушал внимательно-внимательно, точно так же как когда они вместе сидели за столом и смотрели друг другу в глаза, и дедушка пил кофе и потирал переносицу и отмахивался от предложений пойти спать, а внутри у Марика все растекалось горячей, влюбленной благодарностью: ну какой же у него все-таки чудесный дедушка, ну просто словами не передать! По телефону тоже чувствовалась усталость. Порой откровенно заплетался язык, Марик отчетливо слышал, как он сдерживает зевоту и явно чуть ли не засыпает с трубкой в руках. Дед рассказывал, что командировка — это не поездка в отпуск: это решение всех дел буквально за несколько дней, так быстро и плотно, что отсыпается он только в поезде по дороге назад. И все-таки он каждый день находил полчаса, чтобы позвонить, а если на долгий разговор времени не хватало, то просил дать трубку Гаянэ (Марат ведь всегда сторожил телефон, зная, что дед позвонит, и первым кидался отвечать) и кратко расспрашивал, как дела дома. Марик немножко дулся (с Гаянэ интереснее говорить, чем со мной? я то же самое рассказать могу без проблем!), но внутри все равно трепетала горячая благодарность: дедушка так делал, потому что короткие расспросы и отказ на попытки рассказать подробнее о своем житье-бытье его обидят и расстроят. О себе дед говорил совсем коротко: «Работаем. Устал» (а в сдавленном, бесцветном, глуховатом голосе Марик отчетливо слышал правду: «Работы так много, что я не успеваю спать и есть»), или «Работаем. Все спокойно, скоро буду дома». Марик снова немножко дулся: ну неужели нельзя сказать хоть чуть-чуть подробнее, он же скучает, ему же интересно! Дед на это однажды мягко усмехнулся: «Ну и что прикажешь рассказывать? На сколько процентов упало производство хлопка? Это моя работа, внук, тебя она касаться должна в последнюю очередь. И потом… — Он тогда чуть помедлил, словно не зная, продолжать ли мысль; в том, каким чуточку неровным вдруг сделался голос, Марат с изумлением уловил… Смущение? Нет, серьезно? Серьезно?! Его дед? Смущение? Он умеет смущаться? — Когда я тебе звоню, твои новости слушаю — я отдыхаю. А то эти проценты, знаешь ли, за неделю уже вот где сидят… А у тебя никаких процентов, сплошная музыка». Что ж, возможно, мама тоже так отдыхает. Вроде как выговориться, поделиться новостями, поделиться радостью… Да? А он тем временем может послушать любимый голос и порадоваться, что у нее все хорошо. Наверное, так и стоит все это воспринимать. В конце концов, она ведь даже спрашивает, как он, правда спрашивает! Ну, когда выговорится, но что поделать, если у человека такой характер? Никто ведь не обязан быть таким, как он или дедушка. Его так-то тоже не заткнуть, если сядет на любимого конька. Только глухая, горячая обида все равно душит, сколько не оправдывай. Потому что даже если оправдания очень убедительные, Марик всё равно всегда, всегда знал, что это именно оправдания, тонкая вуаль, чтобы не так сильно в глаза бросалась правда. Но с вуалью или нет, она все равно есть, эта правда под вуалью, и именно она заставляет кривить губы и старательно не вслушиваться в щебет в трубке, потому что тогда раздражение нахлынет сильнее, отчаяннее, и он не выдержит и ляпнет что-нибудь очень грубое. А ссориться с мамой нельзя, она и так редко звонит, а если обидится — вдруг вообще не будет? Раньше эта мысль пугала его сильнее. Марат помотал головой: а ну успокойся, у тебя просто плохое настроение (и да, это тоже очередное оправдание) — и вздохнул в трубку: — Я рад, что все хорошо, мамуль. — А я как рада! Все просто замечательно, лучше и быть не может! — Хм? Марик чуть поморщился: висок вдруг укололо неприятным звоном, так всегда бывало, когда он вдруг допускал ошибку в произведении. Или, например, когда в оркестре фальшивят валторны — резкий, неприятный звук. — Ну, а ты как, солнышко? Мальчик задумчиво закусил губу, сильнее сжал трубку. Говорить?.. Он обычно не рассказывал маме о неприятностях, даже про тот случай с вывихнутым пальцем, хотя он тогда ногти на здоровой руке в мясо сгрыз от переживаний. Зачем ее огорчать? Но сейчас… Может, все-таки сказать? Поделиться… С кем еще делиться, если не с мамой, ведь правда же? А ему в тот день так сильно этого хотелось… Ладонь задумчиво легла на грудь, разгладила ткань привычно измятой рубашки. Странно. Его будто что-то подзуживает сказать, язвит: давай-давай-давай! Узнай ее мнение, что она скажет? Приторная вежливость, сладкое, как патока на губах, кокетство, завуалированные оскорбления, может, прекратишь уже делать вид, что их не слышишь… Что она скажет? — У меня тут произошло кое-что… — медленно проговорил Марат. — В общем… Он описал все в самых кратких выражениях и без эмоций: любимая музыка, статья, отказ, драка. Получилось даже холодно, дедушка так анкеты заполняет для госслужбы. — Может, я и неправильно поступил, но я правда очень люблю джаз и итальянскую музыку и не хотел идти против себя. А ты что об этом думаешь? Трубка немного помолчала. Марик старался дышать глубоко и спокойно. Может, он ошибается. Нет, правда, он может ошибаться (только почему-то, когда он так думает, все оказывается именно так, как он предполагал), он правда может слишком плохо о маме думать, он на нее очень обижен, вот и мерещится всякая гадость, но мама ведь не плохая, она не виновата, что решила быть артисткой, она правда не виновата, и он тут не в детском доме живет с игрушками, прибитыми к полу, у него дедушка, друзья, любимый город, любимая школа, у него все хорошо, ему, может, даже обижаться на нее не за что, ну подумаешь — не звонит, подумаешь — не приезжает… Да черта с два это «подумаешь», — жестко стиснулась рука на телефонной трубке. Даже пальцы побелели. Это обидно. И это больно. И её звонки, её визиты — это не солнечный праздник радости, как казалось ему раньше (как он старательно себе внушал, очень старался, даже получалось), это изматывающий карнавал, где нужно старательно играть роль — роль, которую она тебе назначила. И ты стараешься, стараешься изо всех сил, потому что правда ее любишь, а после нужно минут пять обнимать деда, чтобы восстановить силы с человеком, который его на самом деле любит. Ладно, стоп, стоп, стоп. Его заносит. Мама его любит! Правда любит, ну в самом деле, ведь в детстве, когда она еще не уехала, не было этого ощущения фальши, да? Просто… Марат чуть поморщился, прижимая пальцы к гудящему виску. Никак не уловить мысль. Просто… — Ты знаешь, Маратик… — аккуратно начала мама. — Мне кажется, что ты немножечко слишком категоричен. Внутри как будто посыпалась штукатурная крошка. Понятно. Всё понятно, мама может даже не продолжать. — Ну, что бы случилось плохого, если бы ты написал всё-таки ту статью, которую от тебя требовали? Это абсолютно нормальная практика! Да, это немного нечестно, но это чистая формальность, понимаешь? И профессиональные журналисты иногда тоже вынуждены писать неправду, и говорить неправду… Просто чтобы никого не обидеть, понимаешь, Маратик? Это просто вежливость. Соблюдение правил, приличий. — Враньё, — резко рубанул Марик. — Соблюдение приличий — это учителям не хамить. А если хамить, то хотя бы на вы. А статья — это враньё. И шантаж. — Солнышко, ты всё-таки слишком рубишь с плеча. Я понимаю, сейчас уже ничего не изменишь, но ты подумай на будущее, хорошо? Иногда гораздо легче и проще пойти обходным путём. Немножко поступиться своими интересами, чтобы тебе же самому было хорошо и выгодно. Выгодно? Марик аж дёрнулся. В его окружении это слово просто не звучало, вообще никогда, априори, дед вообще иногда называл любое понятие о выгоде пережитком капитализма. Говорили — честно или нечестно, правильно или неправильно, справедливо или несправедливо. Но выгодно? В детстве мама любила обнимать его, чтобы Марик мог положить голову ей на плечо… Как это было? Мягкое, шелковистое плечо под щекой, ласковая полуулыбка, золотое марево волос, ласковые руки, ощущение полного покоя и безопасности. Будто в теплом, нежном коконе, от нее даже пахло мёдом — мама его любила, часто ходила к соседке, которой мёд привозили с гор. Нежные поглаживания, бессмысленно-ласковое воркование… Как это было? Это так было? Он вообще помнит, как это было? Или ему просто нравится помнить, что так было? Или воспоминание докручено, приукрашено тоской по маме, сотнями одиноких минут, когда он тоскливо сжимался в комок под одеялом и тихонечко шептал «мама» просто чтобы вспомнить, как звучит это слово, произнесенное его голосом? У тёти Алины теплые, натруженные руки, очень нежные, профессионально-аккуратные прикосновения опытной медсестры и тщательно постриженные, чистые ногти. От неё иногда не очень приятно пахнет заношенным фартуком (и приятно — вкусной едой, она божественно готовит), но обнимает она всегда крепко-крепко и называет его «дорогой» (а потом обычно следует «хочешь кушать?»). Наташенька Лейсановна прикасается совсем редко, только иногда мимолетно погладит по плечу (руки далеко не такие нежные, как у мамы, часто перепачканные чернилами), но от неё пахнет крепким чаем и конфетами, она постоянно угощает конфетами… Марату хотелось бы верить, что только его, но на самом деле всех, конечно, всех, кто попросит. А тётя… тьфу ты, господи, постоянно забывает, что она не любит, когда зовут тетей… Айшет-ханум обнимает по-мужски грубовато, крепко, любит ерошить волосы и щипаться. Больно, но всё равно приятно. Эти объятия — реальность и повседневность. Он их не всегда хочет. Они приятны, но в них нет ничего священного и особенного (может, только с Наташенькой, потому что она учительница), это просто человеческие объятия. Не образ, не символ, не священное воспоминание — просто объятия, какими они и должны быть. И он их помнит такими, какие они есть, ради бога, вчера его тётя Алина обнимала! Он бы не отказался, чтобы его и сейчас кто-нибудь обнял, на самом деле. Холодно. И спина напряженная. И больно внутри, так больно, словно оттуда что-то вырывают. — Ну согласись, Маратик, — продолжала его увещать мама, — тебе бы сейчас гораздо приятнее было бы слушать свою любимую музыку просто так, да? Без драк, без ссор с друзьями. Ведь никто бы эту музыку у тебя не отнял, понимаешь? Подумаешь, какая-то статья, ну что она значит, если — вот ты сам говоришь — все бы понимали, что это неправда? Просто такой маленький обман, фокус… Мама всегда с ним говорила так, будто ему до сих пор пять лет. Чуть ли не сюсюкала. Наверное, где-то в глубине души она и думает, что ему пять лет, и ему достаточно, чтобы ему улыбались, щебетали и говорили, что он солнышко и лапочка. Это правда приятно, чего уж там. Только вот уже семь лет прошло, и он уже давно не тот ласковый пятилетний мальчик, которого одним удушливо-жарким летом навсегда бросила мама. И она давно уже не та, наверное. Сложно это осознать, если слышишь ее по полчаса не каждый месяц, но это просто логично: если он вырос и изменился, то и она, должно быть, тоже. Если мама его совсем не знает, то… То и он ее, получается, тоже не знает. И сейчас с ним, получается, разговаривает совершенно незнакомая женщина. Чужая женщина, потому что только абсолютно чужая, посторонняя ему женщина могла бы сказать то, что она только что сказала. Какая-то совершенно отдельная — и от него, и от всей его жизни, и от его мамы, той мамы, которую он очень старается помнить. Марат глубоко-глубоко вздохнул, слушая, как с треском рушится, осыпается крошкой что-то внутри. С трудом разжал одеревеневшие на трубке пальцы и перехватил поудобнее. — Ладно, мам… Я тебя понял. Спасибо. Извини, я пойду. Конкурс, надо готовиться. Пока. Немного оглушенный и онемевший, Марат медленно прошёл в кухню. Просто так, лишь бы чем-нибудь занять руки, принялся строгать бутерброды. Был уже вечер, смеркалось, так что дед, наверное, скоро вернется с работы — он обещал прийти пораньше и выделить, наконец, время, чтобы послушать его любимую музыку — и ему будет приятно, если Марат встретит его бутербродами. Надо будет только салфеткой накрыть, чтобы не засохли, и приготовить еще что-нибудь, чтобы не всухомятку есть. Руки двигались размеренно, в ригорозо и тэнуто, будто нарочно для того, чтобы такими же сделались и мысли. В какой-то момент бросил взгляд вниз, на свои руки на разделочной доске, и усмехнулся: у движений сразу ритм появился, надо же. Пианист он все-таки, уже в кровь и плоть въелось, не отнимешь, кем бы он ни стал в будущем. Кем бы он ни стал. Марат очень любил своих близких. Дедушку, маму, друзей. Даже учителей, ну, за редким исключением. Даже сейчас он не убежал в комнату, не уселся рассерженным филином в угол, а пошел делать бутерброды деду, потому что он приедет вымотанный и голодный, а Гаянэ Марик недавно прогнал, чтобы хоть немного побыла с сыновьями. Он правда очень любил тех, кого считал семьей. Всем сердцем, всем существом. И, несмотря на резкий характер и горячую кровь, меньше всего хотел делать им больно. Даже за самые незначительные вспышки он всегда просил прощения. Ему нравилось, что его называют Маэстро, он любил, когда хвалит Наташенька, млел, когда мама звала его солнышком, и больше всего в мире боялся дедушкиного неодобрения. «Дед для меня вообще царь и бог, — хмыкнул Марат, и нож резко клацнул о дерево, отрезая еще кусочек. — Причем он же меня за это сравнение отчитал бы по полной программе». И свою музыку он безумно обожал тоже. Своих артистов — прекрасных, идеальных и в то же время таких живых и страстных, таких глубоких и страдающих. Эти мелодии, эти упругие, серебристые переливы, звучные рулады итальянского языка, это живое солнце, сконцентрированное в музыке — оказывается, солнце можно запечатать в ноты, будто мёд в соты! — эти божественные голоса, уносящие далеко-далеко… Показывающие совершенно другой мир, отличающийся от привычного. Совсем иное будущее, чем то, о каком Марат привык думать «ну, наверное, дальше будет вот так». И петь на побережье он любил тоже. Даже сейчас хотелось помурлыкать песню, напеть что-нибудь тоскливое, мятущееся, страстное… Марик тепло усмехнулся, дотрагиваясь до горла кончиками пальцев. Потом. Самую малость попозже, но — обязательно. Размеренные, привычные движения рук, отрешенный взгляд в стену, мысли, мысли, мысли… Марат, кажется, в жизни еще столько не думал, как в последнюю неделю, честное слово. Он любил свою семью — свою огромную семью, которая, на самом деле, гораздо больше, чем только он и дедушка, просто называется разными словами. И любил свою музыку. И две этих любви однажды неизбежно должны были столкнуться, просто произошло это чуть раньше и чуть более неожиданно — Марат, если честно, надеялся, что либо как-нибудь само рассосется, либо он хотя бы успеет морально подготовиться. Не получилось. Сшиблись, как шары в бильярде (дед его учил на даче играть в бильярд). И он между ними. И это больно. Вот, почему так чертовски тяжело и больно, изнуряюще тяжело и больно все это время. Тяжело идти против семьи, которую любишь больше всего на свете, тяжело и страшно до ледяной дрожи: а вдруг не поймут, не примут, вдруг я им стану теперь совершенно чужой?! Тяжело идти напролом через кусты вместо проторенной тропинки, шарить руками вокруг и не знать, подставит кто-то плечо или так и будешь брести один, собирать на рубашку репейник и жечь ноги об крапиву. Тяжело — потому что раньше такого никогда не было. Всегда кто-то был рядом, протяни руку — почувствуешь родное тепло: друзья, учителя, дедушка… Словно ты — это не один только Марат Магдаров, словно ты — это ты и плюс еще кто-то, плюс десятки рук, которые в любое мгновение подхватят и поддержат. Ты — и твоя семья. И они каждую секунду будут рядом, что бы ни случилось, даже если поссориться, даже если в чем-то друг с другом не согласны, они все равно будут рядом. Получается — это вовсе не так? Марат аккуратно накинул на горку бутербродов салфетку и побрел к себе, натыкаясь на стены, по самую макушку в собственных мыслях. Думать было сложно, как играть Баха, как петь филигранную арию Фигаро — семь потов сойдет с певца, чтобы добиться точности, и чтобы еще и звучало озорно и непринужденно, чтоб не видны были эти семь потов. Нет. Если он решит, что всё, никакой больше поддержки, и он один, как в поле крокодил, это будет нечестно, несправедливо: его поддержали все, кто его любил, поддержали каждый настолько, насколько сумел, насколько Марат позволил поддержать. Мама — мама не поддержала, да. Потому что она чужой, отдельный от него человек. Но и все остальные — чужие тоже! Или нет, не так, фальшиво сыграл, не на ту клавишу попал… Марат поморщился, нервно прошелся по комнате взад-вперед, раздраженно щелкая пальцами, пытаясь уловить нужный аккорд, нужную ноту. Чужие? Нет, родные, конечно, родные, любимые, близкие, но все-таки… Не чужие, нет, но... Отдельные. Они не часть его, он ни с кем не слился в единое целое, и никогда не сливался, он всегда был — один. Сам по себе. Его поддерживали, любили, и сейчас поддерживают и любят… Насколько могут. Насколько, — Марат медленно, не ощущая собственное тело, опустился за пианино и прислонился к крышке горячим лбом, слушая, как тихонечко гудит, будто подбадривает, любимый инструмент, как тепло нагрелось дерево от солнца, — насколько им самим созвучно то, что Марат делает и решает. И да, могут не поддержать, конечно. Могут вовсе отвернуться, сказать: э, нет, брат, куда-то ты не туда идешь, мне не нравится, — и уйти в совершенно другую сторону, играть и петь совершенно другую музыку. Ну мало ли! Вот нравится ему джаз — а кто-то тот джаз в гробу видал и в белых тапочках. И да, речь, конечно, не о джазе, хотя и о нем тоже. И да, это ужасно больно, и да, Марат еще ни раз, наверное, будет изо всех сил оправдывать маму, еще ни раз окаменеет спина, стоит только вспомнить тот дедушкин взгляд… И с дедом они еще ничего не решили: если уж ему сложно принять, что Марату действительно важна его музыка, что это не просто милый пустячок, чтобы послушать на досуге, то что будет, когда вскроется насчет пения?.. А оно непременно вскроется рано или поздно, Марат уже знал, знал так же чётко, как то, что абсолютно правильно, честно перед самим собой поступил, когда не стал писать статью — знал, что пение не прекратится очень долго. Скорее всего, никогда. И у Марата заранее пугливо бежала зябкая дрожь по позвоночнику от мысли, какие у деда будут глаза, когда он это узнает, и пугливо сосало под ложечкой… Но это ничего не меняло. Ничего вообще. Марат медленно и задумчиво, будто впервые после долгого-долгого перерыва, хотя играл буквально полчаса назад, провел подушечками пальцев по клавишам — и почувствовал, как касание отзывается таким знакомым и таким, оказывается, забытым теплом. Даже если кто-то от него отвернется, даже если его — ну вот так вот вышло — не поддержит никто вообще, он все равно сможет идти дальше так, как ему кажется правильным, так, как он сам того хочет, так, чтобы самому перед собой в первую очередь не было стыдно. Даже сейчас. Даже если бы все друзья дружно на него накричали и обозлились, даже если бы дед со скандалом вышвырнул из дома все его «рёбра» и припечатал, что он предает память отца или что-нибудь в этом духе… Марат бы обревелся, конечно же. И чувствовал бы себя как хорошо перемолотый фарш, и метался бы в отчаянии, и бог его знает, как бы себя повел… Но он бы всё равно стоял на своём, упорно и жёстко. Потому что у него есть семья, близкие и любимые, родные, чудесная мелодия драгоценных голосов, любимого смеха, которую так радостно слушать, и так больно, когда она звучит с тобой вразнобой. И ещё у него есть он сам. Его собственная мелодия, которая всегда будет звучать если только он сам перед собой не сфальшивит, потому что тогда будет совсем худо. И он может идти на этот звук, даже если непонятно, куда идти, и каким будет путь, и будет ли его хоть кто-то на нём поддерживать… Это все неважно. Потому что Марат всегда может пойти на звук своей собственной мелодии. Даже если идти далеко и сложно, и он совсем, совсем не знает, куда в итоге придет, и получится ли хоть что-нибудь. Даже в самом ужасном варианте у него всегда будет хотя бы один попутчик. Он сам. И его музыка. Даже если это совершенно не та музыка, что от него ожидали. И даже не в той форме. Ну, случаются в жизни огорчения. По-мальчишески шаловливо улыбаясь этой мысли — а что, ему всегда нравилось нарочно идти против всех! — Марат легонько, не извлекая звука, пробежался кончиками пальцев по клавишам, машинально прикинул: ага, окно закрыто, дед еще нескоро вернется, об этом им еще предстоит поговорить, но не сейчас, ради всего святого, ну не железный же он, в самом деле… По спине пробежали мурашки, Марат кинул быстрый, искристый от озорного предвкушения взгляд за спину: точно никто не видит? Он же впервые собирался… это… сознательно… в доме! Кажется, все тихо… Мальчишка зажмурился, медленно набрал полную грудь воздуха… А затем от души, изо всех сил, насколько только хватило прыти в руках и огня в сердце, вдарил любимую «На качелях». И запел — впервые с разговора с дедом о драке и статье запел весело и разухабисто, озорно и горячо, как и полагается петь самые любимые на свете песни, как их и пело сейчас его горячее, совсем еще юное, двенадцатилетнее сердце.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.