ID работы: 9783127

Мальчик, море и музыка

Джен
PG-13
Завершён
35
автор
Размер:
478 страниц, 34 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 33 Отзывы 10 В сборник Скачать

16.5. Близкие

Настройки текста
Примечания:
«Так. Все. С меня хватит, я на такое не подписывался, к черту это все», — решил Марат и, разумеется, ни на какие уроки больше не пошел. Друзья хотели было увязаться следом, но Марик резко обернулся: — Да хватит уже! Я не маленький, в конце концов, что вы ко мне пристали! — выпалил голосом, готовым вот-вот надломиться, сверкая яростным, темным взглядом… И тут же выдохнул, чувствуя, как отступает мгновенная вспышка, и волной накатывает жгучий стыд. Ну вот чего он кричит? Виноваты они, что ли, что Лодька сделал так, как сделал? Что Марик оказался таким дураком, что до последнего ничего не понимал? Вот в чем они виноваты? Как лучше ведь хотят, это он тут… Эх, ну что за дурацкий у него характер! — Не надо, не идите, — мягким, извиняющимся тоном продолжил мальчишка. — Пожалуйста… — дрогнули ресницы, в глазах мелькнул влажный, умоляющий блеск. — Пожалуйста, не надо. Вы и так уже много всего сделали. Если я один с уроков уйду, то учителя поймут, а если мы все — то это полкласса будет. Хватит. Я сам дальше. Павка, тебя тоже касается. Огнев издал обиженное сопение, а Эличка посочувствовал: — Один побыть хочешь? Марик бросил на него благодарный взгляд, невнятно угукнул… Смутился собственной открытости и досадливо дёрнул плечом: ну да, хочу, ну что вы пристали-то. Хоть Эличка и прекрасный совершенно человек, конечно. — Марат, ну чего ты киснешь? — Сережка дружески двинул его по плечу. Сережка вообще-то не особо сильный был мальчишка, самый сильный из компании, разумеется, Наумов, но ослабленный вчерашней дракой Марик покачнулся от хлопка. — Все же хорошо закончилось, что ты нюни развесил! Хочешь, в футбол погоняем? Темные брови сошлись к переносице, взгляд Марика сделался жестче и холоднее, спина безотчетно распрямилась, руки скрестились на груди. — Так. Дыркин. — Он аккуратно отступил на шаг, бессознательно-надменно, как дедушка, приподнимая подбородок. — Я сам разберусь. Мои нюни, хочу развешиваю, хочу не развешиваю. С какой это радости я должен гонять в футбол, если я хочу побыть один? — Ты чего завелся-то? — набычился Дыркин. — Я к тебе по-хорошему, а ты драться? — Я не дерусь. — Так, добавь мягкости в голос, теплоты, спокойнее, убавь нажим, перейди с форте на анданте, Дыркин не хотел ничего дурного, если продолжишь в том же манере, то вы правда подеретесь, а у тебя до сих пор рёбра ноют. — Я объясняю. Понятно? Дыркин что-то обиженно пробурчал и отвернулся. Марик глубоко вздохнул и мысленно сделал пометку: потом извиниться перед Дыркиным. Он хоть и лезет постоянно на рожон, но в целом хороший парень, не надо с ним ссориться, тем более, из-за пустяка. — Ладно, как хочешь. У нас тут у всех свои дела есть. — Примирительно вступил Павка. Марик посмотрел на него, будто хотел обнять одним взглядом. — Потом увидимся тогда? — Конечно. Завтра давайте у Павки соберемся, поиграем что-нибудь, а потом будем с уроками разбираться. Что смогу — все сделаю. Сольфеджио и английский можете у меня списать все, только с ошибками, а то понятно будет. Если кому что-то непонятно — я объясню. У меня есть знакомый студент, он мне с математикой помогал, я с ним договорюсь, у многих же с математикой проблемы, да? Завтра разберемся, кому и с чем помощь нужна, и все подтянем, у меня знакомых много. И… Он скривился, как от зубной боли. Вот вообще не хотелось этого делать. Вот абсолютно. Но он обещал помочь всем, и Ленечка тоже «в зоне риска»… Марик тяжело вздохнул и нехотя, невольно чуть кривя губы в досаде, добавил: — Шакурину тоже передайте, пусть приходит. «Крысеныш». Потом он распрощался с друзьями, ушел и, едва переступив порог школы, решительно, будто по футбольному мячу ударил, отбросил в сторону все тяжелые мысли. Хватит с него, с ума сойти недолго, если еще целый день накручивать и переживать: а что скажет дед, а как пройдет разговор, а что, а как… Он себя до паники доведет, если продолжит. И про Лодьку тоже думать нечего. То есть… Стоит, конечно, подумать… Но пока у Марата при мысли о нем просто бессильно опускались руки, и в голове не оставалось ничего умного, только беспомощное «Ну как так? Ну почему, ну зачем?..». А он ужасно устал чувствовать себя беспомощным и обессиленным. Поэтому — хватит. И Марик весь день прошлялся по городу. Бродил всюду, где только хотелось, забредал в самые отдаленные уголки и улочки, где если и бывал, то один раз в жизни. Случайно наткнулся на маленькую чайхану неподалеку от рынка, во вроде бы оживленном месте, но в таком закутке, что если не знать — точно не натолкнешься. Заведение держал огромный, добродушный дядька по имени Арарат, такой громадный, что напоминал одноименную гору, в заляпанном фартуке. Манеры у него были… Что-то среднее между одесским биндюжником и ленинградским профессором с выговором гоголевского Тараса Бульбы. Увидев Марика с опять кровящими губами и наполовину фиолетовой физиономией, он всплеснул могучими ручищами и провозгласил «Юноша, молодой человек, сынку! Несите сюда ваше покореженное тело, я буду по вам панихиду петь! Пирожки будешь? — Не успел Марик растерянно хлопнуть ресницами, как Арарат уже перешел на ты. — А с ливером? Как зовут? А, Магдаров, мама дорогая, какие люди! Деду привет передавай, благороднейшей души человек! Ты кушай-кушай пирожки, амбал-сороконожка, худенький такой, ветром сейчас унесет! Кофе будешь? А я сказал, что будешь!». Когда ошалелый от такой напористой заботы Магдаров («Откуда дед знает этого колоритного персонажа, мне интересно?!») выполз обратно на улицу, успел откуда-то начаться дождь, хотя с утра небо на него даже не намекало. Но Марик ничуть не расстроился: оказывается, когда тебя хорошенько побили, жара ощущается гораздо тяжелее, так что дождь принёс облегчение. Мальчик быстро юркнул в переулки, чтобы дядя Араарт не успел вынырнуть следом со своей оглушительной заботой о подрастающем поколении, и, убедившись, что хвоста нет, неспешно побрел по влажным улицам. Теплый весенний дождь мягко шелестел по брусчатке, пах морем и почему-то фиалками. Откуда фиалки, интересно? Они же давно отцвели. Марик запрокинул лицо, позволяя каплям скользить по щекам, по шее, за воротник, пропитывать насквозь густые волосы, падать на ресницы… Замер, ощущая, как постепенно изнутри поднимается теплое спокойствие. Хорошо. Нежная прохлада, привкус соли на губах, одуряющий запах влажных цветов и брусчатки, на языке еще горит вкус крепкого, сладкого кофе (на горячих камнях, из джезвы — даже дед такого вкусного кофе не готовил). И звук… Нежный, мягкий шелест сразу отовсюду заполнял голову, словно бы гладил изнутри, и от этого хотелось прикрыть глаза, как в детстве, когда мама перебирала ему волосы, если он приходил за утешением. Дождь неспешно пропитывал рубашку, но Марик заметил это, только когда синяк на груди укололо болью, он поёжился и понял, что рубашка прилипла к телу. «Ну и ладно! — засмеялся мальчишка. — Так даже веселее!» — И зашагал прямо по лужам, слушая, как смачно хлюпают ботинки. «Мама… — вновь мелькнуло в голове, когда Марик проводил пальцами по мокрым волосам, и сердце заныло тоской и нежностью самой красивой на свете неаполитанской песни. Язык закололо мелодией, и Марик невольно принялся тихонько ее мычать, покачиваясь в такт. «Все-таки неаполитанские песни — это что-то удивительное. Самые красивые, самые… чувственные, наверное… — Щеки обожгло румянцем. «Чувственные». Выдумает тоже. — Они все-все-все передать могут, все человеческие чувства, не только любовь к женщине, а любые! И к маме тоже… Мама…» Он по радио всегда слушал, какая погода в Москве. Каждый день слушал, с пяти лет, когда мама решила там остаться. («Решила там остаться? — Брови чуть дрогнули, почти нахмурились, Марик растерянно облизал и, наученный горьким опытом, осторожно, чтобы не сделать себе больно, прикусил губы. — Странно… Раньше я об этом думал просто «уехала».) Сегодня не слушал, не до того было. На душе сделалось неуютно: он не знает, как погода у мамы! А вдруг холодно? Вдруг она замерзнет? Или у нее тоже дождь? И она вышла из театра, идет по московскому парку с аллеями шире, чем улицы здесь, у него (это мама однажды так сказала, и Марик очень постарался решить, что это просто такое выражение, чтобы ярче передать картинку, а никакая ни шпилька в адрес его города), яркая, красивая, в цветном платье, с изящным зонтиком, как француженка или итальянка из прекрасного фильма о любви, и смеется, и стучит звонкими каблучками, и это похоже на сцену из фильма с Марио Ланца. Марик светло улыбнулся, глаза просияли нежностью под мокрыми от дождя ресницами, а внутри, напротив, заныло горечью. Светлой. Наверное. Было бы здорово с ней так пройтись. Она часто обещала, что заберет его на каникулы — может быть, в этом году? И они бы вместе сходили в Большой театр, и гуляли по парку, и ели мороженое, и он бы шлялся по Москве, дожидаясь ее с репетиций, и перезнакомился со всей московской театральной труппой. И, наверное… Наверное, будь она здесь сейчас, то Марик обязательно бы к ней пошел. Она не стала бы ничего спрашивать, как дед, не испугалась бы, как тётя Алина, в ней он бы не сомневался, как в Наташеньке. Она бы просто крепко его обняла и позволила полежать мокрой головой на своем плече. Как в детстве. В груди стало так больно, что Марик вдруг сорвался с места и со всех ног побежал к ближайшему телефону-автомату, едва в него не врезался и только распахнув дверцу вспомнил, что у него, как обычно, нет с собой денег. С досадой пнул угол кабинки и тут же с независимым видом засунул стиснутые кулаки в карманы. Ну и ладно! Ну и пожалуйста! Ну и больно надо! Ну и подумаешь! Шмыгнул носом и медленно побрел к морю. Когда дошел до побережья, дождь уже едва-едва накрапывал, тихий и нежный, словно ласка чьих-то рук, пахнущих фиалками. Как только брусчатка под ногами сменилась песком, Марик скинул обувь, и прибой игриво и ласково лизнул его босые ступни: «Здравствуй, малыш». — Я не малыш, — вслух ответил Магдаров, тепло улыбаясь, и море словно тихонько рассмеялось в ответ, древнее и прекрасное, древнее и прекраснее всего на свете: конечно, не малыш… конечно, нет… Марик немножко постоял, покачиваясь с носка на пятку. Прибой набегал и вновь убегал от ног, и каждая волна словно уносила с собой немножко внутренней тяжести, немножко болезненных мыслей. Море шумело, гудело, шелестело, смеялось, пело… Марик поймал в ладонь немного влаги и посмотрел на свет, как сияют капли, срываясь с его тонких пальцев. Хорошо. Море заполняло его разум через уши, баюкало, успокаивало. Распутывало болезненно пульсирующие клубки мыслей, внутри. «Я все сделал правильно». Марик уже решал так, но тогда он себя успокаивал, чтобы с ума не сходить слишком сильно, а теперь море словно шепнуло на ухо: ты все сделал правильно, мой хороший. Потому что если бы ты поступил по-другому, то сейчас не стоял бы, наслаждаясь привычным успокоением морской песни, привычной, но каждой раз новой, нежной лаской, а заживо сгорал бы от чувства вины и ненависти к себе. Ты все сделал правильно. У тебя самые лучшие друзья в мире. Они тебя поняли, и это чудесно. И ты им со всем поможешь, и все обязательно будет хорошо, все будет как раньше, словно этой глупой истории вообще между вами не было. С дедом будет тяжело, да. Но рано или поздно этот разговор — не только про драку, а про другое, что к этой драке, по сути, привело — должен состояться. Набери воздуху в грудь и просто пройди через это, как через трудное место в песне, как через пресловутые молоточковые интервалы, будь они неладны. Ты справишься. Лодька… Марик взъерошил себе волосы. Лодька, наверное, просто очень боялся проиграть. Очень сильно. Марат не знал, почему. Он не плохой, наверное, просто очень напуганный, и очень… Для Марика тоже важны были победы. Он себя не обманывал, мол, главное не победа, главное участие — да чушь это собачья, победа главное, конечно! И тоже обижался, и расстраивался, если где-то проигрывал — да вот хотя бы в футбол или в ножички. Но обида проходила так же легко, как вспыхивала: пару минут куксился, а потом бежал с теми же приятелями слушать Лолиту Торрес. Лодька, похоже, переносил это гораздо болезненнее. И его слова про консерваторию, серьезный, болезненный взгляд… Марик глубоко вздохнул и принялся решительно стаскивать с себя одежду. Ему срочно нужно искупаться. Желательно так, чтобы вся кожа сморщилась, и он превратился в лягушонка. Прямо сейчас. И он долго-долго, так долго, что потерял счет времени, плавал в море, ловил грудью мягкие, невысокие волны прибоя, позволял соленой влаге подхватывать себя, отрывать от дна, кружить, лишая чувства опоры, в полной невесомости. Первые пару минут, правда, болели кровоподтеки, но это быстро прошло. Губы горели от соли, макушка — от солнца, и на берег Марат выполз совершенно измученный, только сейчас, когда на него вновь начала действовать гравитация, осознав, как ноют разом все мышцы. Он растянулся на песке, чтобы немного обсохнуть, закрыл руками глаза от солнца — под веками плыли розовые и оранжевые вспышки, будто северное сияние из песен про дальний север. А после он оделся, потому что песни не поют стоя в одних перепачканных песком трусах, сел на любимый камень у самой кромки воды, немножко подумал и тихонько, а потом все громче, все чище и яснее, все больше и больше растворяясь в мелодиях, запел любимые итальянские песни.

* * *

Вечером, когда стемнело, Марик тихонько пробрался домой. Гаянэ, увидев его, ахнула и выронила кухонное полотенце, огромные, как у лани, глаза потрясенно распахнулись: — Марик-джан, что с вами… — О, Марик-джан все-таки? — звонко засмеялся мокрый, как мышь (он еще раз искупался напоследок) Марат. — Гаянэ, милая, хорошая, дорогая… — Он по-детски порывисто обнял ее обеими руками и, как теленок, нежно прижался лицом к плечу. — А можно вы ничего-ничего не будете спрашивать? Да? Хорошо? — Но как же… Что случилось, кто тебя так? — Пожалуйста… — настойчиво повторил Марат. — Мне еще с де… Адалатом Гадировичем разговаривать об этом всем, можно я не буду вам рассказывать? Я подрался, вот и все. Ничего страшного. — Но… Так. Осталось прибегнуть к последнему оружию. Марик закинул лицо так, чтобы Гаянэ его видела, и состроил самую умильную мордашку, какую только сумел подсмотреть у Павки — признанного мастера умильных мордашек. Неизвестно, насколько умильно у него получилось, учитывая насквозь мокрые патлы и расквашенную физиономию, но Гаянэ засмеялась, прикрыв рот ладонью, и нежно, одними кончиками пальцев, взъерошила его волосы. — Как скажете. Может, вам приготовить что-то? «Настоящая женщина! — восхитился Марат. — Сразу знает, чем порадовать». — А давайте мы лучше вместе что-нибудь приготовим? — лучезарно улыбнулся мальчишка, сверкнув озорными черными глазами. — Печенье? Пельмени? Пирожки? — Конечно, Марат Алиевич. — Господи, опять Марат Алиевич! — Марик звонко и возмущенно хлопнул себя по мокрым коленкам. — Мне каждый раз нужно себе что-нибудь разбивать, чтобы меня назвали просто Марик? Гаянэ снова весело рассмеялась и засуетилась по кухне, начиная делать тесто. Марик быстро, чтобы ее не отвлекать («Она не крепостная, а ты не барчук, — всегда строго говорил ему дед, когда ему казалось, что он начинает терять берега, — не наглей и не смей ею помыкать») сообразил себе чашку чая и бутерброд: он ничего не ел с тех пор, как унес ноги от дяди Арарата, и успел здорово проголодаться, пока плескался в море и наслаждался пением. И они с Гаянэ вместе напекли пирожков. Вернее, Гаянэ только приготовила тесто и начинку, а сами пирожки полностью слепил Марик, решительно усадив женщину за стол: «Я — леплю, вы — пьете чай, кушаете конфеты и рассказываете мне что-нибудь. Я правильно делаю?» — «Правильно, правильно…» Марик удивленно на нее покосился в этот момент. Какая-то необычная, теплая интонация порой мелькала в последнее время в голосах женщин, девушек, девочек, когда они с ним разговаривали. Например, у Айшет-ханум, иногда, совсем редко, у Наташеньки — например, когда он притаскивал ей шаль, чтобы согреть в продуваемом всеми ветрами классе — или вот у Гаянэ. Теплая, по-матерински нежная (он от такой всегда таял, как мороженое на солнышке, и безумно смущался, начинал ковырять ботинком пол, вжимать голову в плечи, прятать глаза и всячески проваливаться под землю), одновременно чуточку снисходительная и восхищенная. Странно. И девочки в последнее время какие-то странные… Ладно, не о том сейчас речь. Девочки в принципе существа странные и малопонятные. Он наслушался вдосталь историй про сыновей Гаянэ, натрескался вкусных, хрустящих пирожков (Гаянэ его осторожно журила, что пирожки нужно запечатывать одинаковым образом, а он постоянно чередовал — одинаково было скучно), а когда совсем стемнело — проводил женщину домой. «По-моему, кое-кто трусит и сбегает из дома, — насмешливо хмыкнул, шагая вместе с Гаянэ по совсем уже темным улицам. — Не хочешь с дедом встречаться?» — «Не хочу, — признал совершенно честно. — Даже немножко надеюсь, что он придет домой и спать ляжет… Хотя нет, на это не надеюсь. Лучше уж все сразу, если это все еще и завтра будет тянуться… — Он зябко передернул плечами и успокаивающе улыбнулся обеспокоенной Гаянэ. — Просто если я его дождусь и буду дома, когда он придет, то это надо будет ждать, пока он переоденется, поест… Я же себя заживо съем. Чайной ложечкой. Вот бы он был дома, когда я вернусь…» Он нарочно пошел домой долгим, окружным путём, всю дорогу держал пальцы в карманах крестиком… И все равно сердце подпрыгнуло к горлу и забилось сильнее, когда в испуганно расширившихся зрачках отразилось теплое золото родных окон. Дед был дома. Фу-ух… Ладно. Ладно, все, успокоился, давай, вдох-выдох, вдох-выдох, голову запрокинь, дыши медленнее, спокойнее, чувствуй, как внутрь проникает теплый и мягкий от морской соли воздух, давай… Спокойно. Ты хотел, чтобы это произошло? Вот, это происходит. И ты молодец, ты уже не так уж сильно паникуешь, просто замерло все внутри на мгновение — ну так это нормально, у кого бы не замерло… Сжал и снова разжал волнительно немеющие пальцы, судорожно сглотнул пересохшим горлом… И решительно зашагал домой. Часто он приходил с покаянной головой, заранее обреченно ожидая наказания и лишь чуть-чуть дерзя взглядом исподлобья: мне, мол, все нипочем, наказывай, если надо! Но только взгляд и все. Совсем уж нарочитый вызов и раздражающе-независимая ухмылка — это для учителей, дед такого терпеть не станет, да и Марик деда слишком… слишком любит, чтобы так его раздражать. Если дед сам его не раздражает постоянной занятостью и теми — бррр! — «ветеринарными осмотрами». Сейчас он шел домой спокойно. Руки в карманах, плечи расслаблены, голова независимо приподнята, но лицо — спокойное, без вызова, все иголки убраны, втянуты. Не с врагом идет говорить, ведь правда? «Ведь правда? — на мгновение похолодели губы, когда Марик положил ладонь на ручку двери. Замер, снова ловя воздух глубокими, мерными вздохами, нервно затрепетали кончики пальцев по металлу. — Ладно, успокойся… Один эпизод не определяет всю пьесу. Дед всегда был справедливым, ведь правда? Всегда давал высказаться… Да, но что если сейчас он посчитает справедливым не то, что справедливым кажется мне? Что, если посчитает, что я сделал глупость, предательство?! Это… — Марик тяжело сглотнул, на миг прикрыл длинные ресницы. — Это будет очень больно. Очень. И я буду переживать. Может, даже плакать». — И долго ты там собираешься торчать? — донесся до него саркастичный голос. Марат едва не подпрыгнул. Дед, уже в домашней клетчатой рубашке с коротким рукавом стоял у окна возле двери с большой кружкой — чай, наверное — и насмешливо улыбался. Но глаза не улыбались. Он что, уже все знает?! — Ты где пропадал два дня подряд, я тебя спрашиваю? Что за загулы? Марик в последний раз тяжело, медленно вздохнул и аккуратно сделал шаг так, чтобы свет от окна упал на его лицо. Дед замер, морщинка между бровей обозначилась глубже, жестче сделались тени и складки возле рта. — Так. В дом. Когда Марат оказался на кухне, дед уже деловито копался в аптечке. Марик вздохнул: — Дед, это еще вчера было. Мне ребята уже все сделали, что надо было. — Вчера?! Марика потянуло нервно хихикнуть. Кажется, он еще ни разу не слышал голос дедушки таким искренне шокированным. — Та-ак… — Впрочем, он тут же оправился, сел на свое место (Марат его не занимал, даже когда дома никого не было) и скрестил руки на груди, мрачно глядя на внука. — Объясни. Медленно поднялись и опустились худощавые мальчишеские плечи. Хотелось сесть, отгородиться от деда хотя бы пространством стола, занять руки хотя бы чашкой, но Марик не решался: оплошал — ответь стоя, как полагается младшему перед старшим. Быстро облизнул пересохшие губы, нервно сплел ледяные от волнения пальцы. «Он от меня откажется, — снова заныла внутри та вчерашняя абсурдная, совершенно абсурдная, ну ведь правда же, она абсурдная, глупая мысль, — он меня знать после этого не захочет, ну зачем я это сделал, не надо было, а если он правда…» Говори, пока реветь не начал! — Вчера меня вызвали после уроков к Варваре Сергеевне, — заговорил отчетливо и отрывисто. — Она сказала, что скоро конец года. И что у моих друзей и у меня плохие оценки. — Так. — Сказала, что это из-за оркестра. — Дед удивленно поднял брови, и Марик снова сделал такой глубокий вздох, словно хотел вобрать в себя сразу весь воздух в комнате. Мамочка. — Потому что… Ну, потому что мы там играем не только классику. — Та-ак… — …а еще и итальянскую музыку. В основном итальянскую. Марио Ланца там, Лолиту Торрес, песни из мюзиклов, джаз, Луи Армстронга, Фрэнка Синатру, Дина… Вот… По лицу деда мало что можно было понять. Он хмурился, но как именно? Недоволен? Волнуется? Если недоволен, то чем именно? Марик старался лишний раз не смотреть, чтобы не доводить себя до паники предположениями и догадками, просто говорил, сосредоточенно изучая оконную раму у деда за спиной. — И они — учителя то есть — считают, что это плохо влияет на наши оценки. Мол, мы пренебрегаем учебой ради оркестра, тратим на него время, интерпретация и техника из-за этого тоже страдает. Дед сильнее сжал губы и принялся медленно набивать трубку. Марик на мгновение помертвел, дыхание остановилось: ведь дед и его за это журил, что слишком вольно все интерпретирует! — И они сказали, что заварил всю эту кашу я, увлеклись они из-за меня — поэтому я должен написать статью: мол, не слушайте иностранную музыку, слушайте классическую и хорошо учитесь. — Дед хмыкнул. Оценил ехидство? Марик просто удержаться не мог: очень уж абсурдно звучали требования учителей теперь, спустя время. — А я… Ну, я отказался. Задохнувшись, замерев — кажется, у него даже сердце не билось — стиснув изо всех сил пальцы, Марик буквально вцепился в дедушкино лицо глазами, пытаясь понять… Понять хоть что-нибудь. Он злится? Недоволен? Он презирает его за это решение? Да скажет он хоть что-нибудь вообще?! Дыши, дыши ровнее, медленнее дыши, как перед песней, давай, иначе сейчас снова выйдешь на эмоции, собьешься, ничего не сможешь толком рассказать, еще слезы потекут, так нельзя, дыши ровнее… — Так… — протянул дедушка. Кажется, Марик услышал растерянность — и она откликнулась внутри жгучим облегчением. Слава богу! Хоть какое-то чувство, и, кажется, он не злится. Хмурится, но это от непонимания. Боже, как руки трясутся… — Марат, сядь. Он мгновенно подчинился, глядя на деда завороженными, широко раскрытыми глазами. — Почему ты отказался — ты мне объяснишь потом, — медленно проговорил дед. Марик с удивлением заметил, как непроизвольно подлаживает дыхание под ритм его неспешных, властных слов, и в такт дыханию успокаивается бешеное сердцебиение, замедляются мысли, остывают виски — и вскинул на деда благодарный взгляд. Кажется, он заметил, как Марата колошматит, и пытается успокоить. Какой у него прекрасный, самый лучший в мире дедушка, боже. — Пока я хочу знать, кто тебя так побил. — Так я же говорю! — Для меня не очевидно. — Марик с нервным облегчением хихикнул, заслышав привычно саркастичные нотки. — Давай медленно, по порядку, меня там не было. Марик судорожно сглотнул и зарылся дрожащими пальцами в густые, еще чуть-чуть влажные волосы. Вскинул жалобный взгляд: — Можно я хоть чаю налью?.. — Что, рассказывать долго? — хмыкнул дед. — Можно, конечно. Марат мгновенно взвился со стула, кинулся к плите, но дед ловко поймал его за запястье и властно потянул на себя, заставляя взглянуть в лицо. Марик застыл, как кролик перед удавом, не решаясь опустить испуганные, затравленные глаза. — Марик-джан… — От мягкости и теплоты его голоса из тела Марата на мгновение будто вытащили все кости разом. — Я не совсем понимаю, почему ты так трясешься. Мы не враги, ты помнишь? Мы семья. Если ты ремня боишься… — Да когда я ремня боялся… — …то его не будет. На тебе живого места нет, какой ремень. Я просто хочу узнать, что случилось. Если ты так трясешься, значит, что-то серьезное. Расскажи мне, я выслушаю, и мы вместе покумекаем, как и что. Услышал? — Услышал… Механическими, привычными движениями заваривая чай, Марат старательно сплетал мысль за мыслью. За последние два дня он столько думал обо всем, что произошло, успел так себя накрутить насчёт разговора с дедом, такого ужаса нагнать, что теперь никак не мог успокоиться, даже ноги подкашивались. Нужно выдохнуть. Давай порассуждаем логически. Чего я так боюсь? Того, что дед меня осудит и скажет, что я поступил неправильно — это раз. Боюсь, потому что дед всегда был моим самым верным, самым жестким, но и самым справедливым критиком, и если он так скажет… То, значит, наверное, он прав. Боюсь, что дед будет на стороне Лодика Касынова. Боюсь, что дед снова жестко осудит мою любовь к неклассической музыке, как уже много раз осуждал и приказывал выкинуть дурь из головы. Боюсь особенно сильно, потому что тот взгляд, от которого немеет спина, и руки не могут, физически не могут перестать играть, до сих пор не выходит из головы. Боюсь, потому что одно дело втихомолку любить не-классику в свободное время, а другое — пойти на принцип, как сделал я. Боюсь, потому что… Потому что дед, наверное, видит во мне моего папу. И папа бы так не сделал, папа был пианистом, папа любил это всей душой, достаточно послушать его музыку, чтобы это понять, а я… Я — другой. Я — не папа. Я люблю его бесконечно сильно, и деда люблю, но я — не он, и мне так страшно, что я сам, я с моей музыкой, с моей любовью, деду не нужен. Что мне делать тогда?.. Зашипел кипяток, заполняя кружку, по комнате поплыл теплый запах чая и чабреца, и Марат глубоко вобрал его в себя, отстраненно наблюдая, как лихорадочно барабанят по столу словно чужие руки. Продолжай рассуждать логически. Дед только что услышал, что я отказался писать статью против неклассической музыки. И деда это не заинтересовало. Его сначала интересует, откуда у меня синяки… Под кожей затрепетала робкая благодарность, нерешительная радость. Робко улыбаясь, Марик вернулся за стол, обхватил ладонями горячую чашку. Из окна веяло солью и запахом листвы, но ветер постепенно холодел — дневной дождь, похоже, вернулся с подкреплением. Мальчишка поёжился (от побоев знобит, что ли?), осторожно вскинул глаза на деда. Тот терпеливо ждал, подперев щеку рукой и размеренно постукивая трубкой по столу. Уставший, осунувшийся… — Как ты? — робко пискнул Марат. — Нормально. Меня больше интересует, как ты. Рассказывай. Медленный глоток чая, чтобы согреться изнутри. — Ну, я отказался, — окрепшим, спокойным голосом заговорил Марик. — Сказал, что это глупость, и что я лучше ребятам помогу оценки подтянуть, а не демагогию разводить буду, тем более… Э-э-эх, вдоль по Питерской, да по Тверской-Ямской… — Тем более, это была бы полная ложь, — неожиданно — сам от себя не ожидал — жестко отчеканил Магдаров-младший. И дерзко встретил удивленный, чуточку хмурый взгляд деда, твердо и высоко держа голову. Долгая пауза. — Дальше, — медленно уронил дед. Его всегда было невозможно спровоцировать, если он не хотел. Марик измученно вздохнул, понимая, что наиболее волнующая тема снова откладывается, и покорно продолжил: — В основном ребята меня поняли. Они говорили, что глупо было вообще об этом просить, как статья может на всех повлиять? Они же не ради одного меня слушают музыку, а потому что им нравится. — Думаю, имелось в виду не совсем это. — Голос у деда был ровный, чуть приглушенный от усталости. «Ему бы поспать сейчас, а не меня слушать…», — опалило стыдом. — Ты явный лидер среди своей компании. Если бы ты призвал их больше учиться, тебя бы послушали. — Неправда! Какое значение имеют слова без дела? Вот я написал бы статью, а потом пошел бы дальше… — Бездельничать? Марик скорчил рожицу, чувствуя, как его распирает искренним обожанием и желанием броситься ему на шею. — Хорошо, бездельничать. И что было бы убедительнее? Слово или дело? И меня же не так просили! Мне сказали: или ты пишешь, что неклассическая музыка — это плохо, или мы вас всех выкидываем из пионеров! — Хорошо, хорошо, допустим, не кипятись. Давай ближе к делу. — Ну, вот… — Глоток чаю, перевести дыхание, дыши глубже. — В основном меня поняли. Но некоторые ребята посчитали, что я поступил не по-товарищески. Поставил свои интересы выше коллектива — это они мне так сказали. Лодя Касынов, Тимур, это который на трубе играет, и Вадим Наумов. — Наумов? Он-то куда полез, вроде бы вы никогда не ссорились. — А он из-за Осина! — заторопился Марат. — Осин очень расстроился, ну, он испугался, что его из пионеров выкинут… — «Выкинут»… — поморщился дед. — Марат, имей уважение и выбирай слова, я тебя прошу. «Лишат пионерского галстука», например. Полыхнуло привычное раздражение против указаний, этих ужасных, трескучих, бюрократически-высокопарных формулировок. В другое время Марик тут же принялся бы язвить и спорить, но сейчас — темные дедовы глаза в кайме теней, медленный и глухой от усталости голос — покорно кивнул. — Да, дедушка... Ну, в общем, они меня перехватили, когда я домой шёл. — Об этом рассказывать было проще всего: голос Марика сделался равнодушным и ровным, независимо-насмешливым, как всегда, когда он рассказывал про боевые победы. — Все вчетвером, там еще Шакурин был, но это ладно. Сказали, что либо я меняю решение, либо меня бьют. — Умно. — Марик удивленно покосился на деда. Жестко у него это прозвучало. Не только язвительно — это дело привычное — но и жестко. Холодно. — Интересные способы договариваться. Очень по-пионерски. Мальчишка передернул плечами. Что ж, если пионер, так и подраться нельзя? Разве дедушка не рассказывал, что пионеры в войну участвовали в боевых действиях? Там они тоже исключительно словесными апелляциями к Ленину управлялись? «А ты что — фашист, чтобы против тебя боевые действия разворачивать?» — наверняка ехидно фыркнул бы на это дедушка, а Марат бы злился и смущался, что его подловили на слове. — Я снова отказался, — просто закончил мальчик. — Вот и побили. — Отбивался? От теплой насмешки в голосе деда в груди заныло горячо и больно. Марик хотел было вскинуть на него глаза, но испугался, что дед заметит влажный блеск. Все было так… Так обыденно. Так обыденно, что к горлу подкатывал комок от благодарности. Сколько раз он уже вот точно так же рассказывал деду про очередную драку или проделку? Сколько раз дед вот так же тепло и насмешливо спрашивал, стоило ли оно того, а потом лез за аптечкой, накладывал повязку, если надо было, и отправлял штопаться и стираться, потому что — да-да — «Гаянэ тебе не крепостная»? И сейчас все было точно так же. Только впереди маячило: дед так и не дал оценки его поступку. Дед еще про это ничего не сказал. — Конечно, отбивался, — тихо-тихо, чтобы не выдать дрожи в голосе. — Им тоже досталось. Просто когда втроем бьют… — Знаю. — Знаешь? — от удивления Марат на секунду даже забыл о страхе и вскинул на деда огромные глаза. Дед что — дрался? Дед? Его дед? Вот этот вот строгий серьезный мужчина?! Дед негромко рассмеялся и дал ему легкий, совсем необидный подзатыльник, больше просто по голове потрепал. — Это было давно и неправда. Но, разумеется, я дрался, я мужчина, в конце концов. И против троих тоже дело было. — А, то есть, сейчас ты… — Что? — мгновенно посуровел дед. — Ничего! Намёк понял, заткнулся, шутки про мужественность могут серьезно кого-то оскорбить, так что я тут вообще ничего не говорил, сидел и молчал в тряпочку, как послушный внук. Тяжело вздохнув, дед медленно встал из-за стола и потянулся так, что Марик отчетливо услышал хруст в пояснице, и сам ощутил, как у него виновато вытягивается лицо и жалостливыми делаются глаза. Дед крякнул, потирая спину, вооружился джезвой и направился к плите — делать кофе. Бедный, похоже, очень спать хочет… В который раз за последние два дня Марату остро захотелось провалиться сквозь землю или хотя бы забиться куда-нибудь под стул. Ну вот как так? — вновь беспомощно пронеслось в голове. — Я же поступил правильно, по совести! Честно! Почему это так тяжело?! — Де-ед… — Марик виновато шмыгнул носом. — А дед?.. — Чего тебе, божье создание? «Сердится немножко, — мгновенно определил Марат, — он меня так называет, когда устал и сердится, и на полноценный разбор полетов у него сил не хватает. Бедный, как стыдно-то, а… Правильно, я заслужил, чтобы на меня сердились, пусть сердится…» — Может, мы завтра про это поговорим, а?.. Ты устал, поздно уже… Дед бросил на него насмешливый взгляд, и Марик на мгновение окаменел в кресле, даже позвоночник непроизвольно напрягся и сами собой сжались губы. Он всё понимал, честное слово. И дед имеет сейчас полное право на него сердиться, язвить, ругать, сколько душа его пожелает, и он это стерпит, опустив голову, потому что виноват. Но если дед сейчас съязвит, что он трусит и хочет отложить разговор — он просто встанет и уйдет. Возможно, из дома. Скорее всего, до утра. Но дед только покачал головой: — Мы об этом еще вчера поговорить должны были, внук. Они немного помолчали, пока варился кофе. Обычно Марат быстро начинал скучать в тишине, принимался раскачиваться на стуле, отбивать пальцами ритм, если был один — то мурлыкать песни. Сейчас он пристально изучал сцепленные в замок пальцы. Словно издалека доносилось гудение газа, шипение закипающей воды, негромкий стук металла, тихое журчание… Марик потянул носом, поднял голову. Дед неспешно наливал кофе, как обычно, только себе, потому что Марику кофе было нельзя (хотя он умел его готовить и, конечно, успел попробовать, и дед наверняка об этом знал, но был иногда до смешного принципиален), и по кухне плыл божественный запах, от которого внутри разливалось робкое тепло. Вот это и будет у него всю жизнь ассоциироваться с домом. Теплый, желтый свет, кухня, за окном посвист ветра и нежный шорох далеких морских волн, запах табака и кофе, красивые, музыкальные дедовы пальцы и усталые глаза. — Почему сразу ко мне не пришёл? — с плеча рубанул дед, вновь усаживаясь за стол. По голосу его нельзя было сказать ничего: ровный, жёсткий сухой, как старое дерево. Поэтому Марик собрался с духом, даже дыхание чуток задержал, как перед прыжком в воду, и мазнул по его лицу быстрым взглядом. Напряжен, между бровей хмурая складка, губы чуть заметно поджаты, взгляд тяжелый, прямой, испытующий. Для него это важно? Почему? — Я вроде бы… — Дед глубоко затянулся, неторопливо выдохнул дым и снова хмуро посмотрел на внука. — Никогда тебе в поддержке не отказывал. Наказывал — так по справедливости. Всегда давал тебе сказать, почему с тобой случилось что-то. Или нет? — Да, да, все так, конечно! — торопливым, неровным от волнения голосом залепетал Марик. Он самый ужасный внук на свете, честное слово. Самый ужасный внук для самого лучшего дедушки. — Я просто, ну… Это… — Дыхания не хватало, мысли путались, голос сбивался… «Вот что я лучше всего умею, — мрачно пронеслось в голове, — так это разговоры разговаривать». — Во-первых, мне было сильно плохо! В смысле, ну, меня же… — Понял. — Вот! И я переживал, что если ты меня таким увидишь, то ты переживать будешь, или ругаться, а мне сильно плохо было, и я… — он беспомощно и виновато шмыгнул носом. Хмурясь, дед задумчиво покачал головой, с неудовольствием поджимая губы. Что не так? Марик какую-то глупость сказал? Мальчишка цеплялся взглядом, слухом за каждое изменение в его лице и голосе, но понять причину недовольства не мог. Что не так-то?! — Марат. Если бы ты ко мне пришел, я бы первым делом повел тебя к врачу. И я, к слову, и сейчас думаю, что врач лишним не будет. Не бледней, — голос потеплел, в нем мелькнули мягкие искорки веселья, отозвавшиеся оглушительным облегчением в голове, — в больницу не потащу, не волнуйся. Сходим завтра к дяде Саиду. Хорошо? Марик активно закивал, хотя, разумеется, меньше всего хотел завтра тащиться к дяде Саиду. При всей любви к этому прекрасному человеку и его большой и веселой, дружной семье, доктор — всегда доктор, даже если не в больнице. Но он сегодня старается быть настолько послушным, насколько вообще может, так что — конечно, дедушка, разумеется, дедушка. — Это первое. Второе: я очень тебя прошу больше от меня таких вещей не скрывать. Ты имеешь право на секреты, ты у меня взрослый, разумный мужчина. Марик аж подавился и заполыхал ушами от смущенной радости. — Но если у тебя проблемы, я должен узнавать об этом первым. Это — моя прямая обязанность, по крайней мере, пока тебе не исполнится восемнадцать. Потому что я — глава семьи, и я за тебя отвечаю. Это понятно? — А после восемнадцати? — А после восемнадцати — на твое усмотрение, — хмыкнул дед. — Мой дом для тебя всегда открыт и открыт будет, и я тебе помогу со всем, с чем нужно, но ты будешь уже совершенно взрослый и будешь решать сам, обращаться ко мне за помощью или нет. Но хотя бы до восемнадцати твои проблемы — это мои проблемы. Это понятно? Марик покорно кивнул, не зная сам, чего сейчас больше в его голове: стыда или благодарного облегчения. Он всегда старался беспокоить деда только по самым серьезным поводам, всегда старался решать свои проблемы самостоятельно — потому что дед его к этому и приучил: «Мужчина должен…» — и теперь хотелось спрятать лицо в ладони от мучительной неловкости, что дедушка, взрослый, серьезный, занятой человек готов тратить на него время… И в то же время хотелось благодарно ткнуться лицом в его рубашку. Потому что иногда не было в мире ничего нужнее и важнее, чем его, деда, поддержка, совет и всегда разумное, взвешенное мнение. — Дед… А… Можно тогда?.. — Сейчас? — в голое проскользнула усмешка. — Ишь, какой быстрый. Конечно, можно. Что случилось? Пока дед делал неторопливый глоток кофе и наливал себе еще, Марик успел десять раз передумать говорить и решиться снова, но в итоге подавленно подпер висок и глубоко вздохнул. — В общем, так получилось… Я… Лодька… — Да соберись ты уже! Марик набрал воздуху в грудь и зачастил скороговоркой, как в каватине Фигаро: — Ты помнишь, что скоро конкурс? — Конечно. И ты мог бы к нему поактивней готовиться, знаешь ли. — Вот! И Лодька Касынов, он пару дней назад меня попросил… Попросил, чтобы я в конкурсе не участвовал. Марик замер и жадно вцепился взглядом в дедушкино лицо. Тот нахмурился, сосредоточенно глядя на него. — Хм… — Медленная затяжка, задумчиво покачал головой. — Любопытно. Насколько помню, Касынов сам из з музыкальной семьи? Ты мне всегда говорил, что он очень старательный, один из лучших в классе. — Не один из лучших, а лучший. — Нет, Марат. Я был на ваших отчетных концертах. Лучший ты. Был бы, по крайней мере, если бы не лодырничал. Ну, а ты что? — Я… — Взгляд черных глаз вцепился в дедушкино лицо. — Я отказался. — Правильно. Марик обреченно сглотнул, под ложечкой больно, тоскливо засосало. Правильно. Правильно. Дед считает, что это правильно… Тяжело заныли виски, тяжело заныло в груди. Дедушка считает, что он поступил правильно. Марат раньше всегда так гордился, когда дедушка одобрял его поступки, а теперь… Откуда это чувство протеста в груди, горячее, как раскаленный камень, даже сквозь тоскливую боль? Почему… Он ведь всегда, всегда принимал дедушкино мнение о своих поступках. Оно всегда было самым справедливым, самым взвешенным. И даже сейчас до самого последнего мгновения готов был покорно принять его мнение и склонить голову: да, все так и есть, — как это уже многократно бывало. Но — не склонил. Но — внутри что-то продолжало шептать, упрямо и настойчиво: нет, неправильно, неправильно, ты тогда поступил неправильно, по всем пунктам неправильно, переступил через себя, сделал это, чтобы дедушке угодить. И вот угодил, он считает, что ты все сделал, как нужно — так почему же так горько, так больно? Потому что получается… Выходит… Дедушка ведь всегда говорил, что нужно быть щедрым. Порой даже доходило до того, что нужно чужие просьбы ставить выше своих желаний: все лучшее — гостям, просят о чем-то, что ты можешь дать — дай обязательно, тебе от рождения дано больше, чем другим, тебе повезло — так делись, а уж для друзей тем более не должно быть ничего жалко. И Марик охотно слушался — у самого сердце радовалось, когда делился. А здесь, получается, не поделился. Пожадничал. Его попросили о том, что он мог сделать, ему это было совершенно не трудно, а он этого не сделал. И дед посчитал это правильным и хорошим, хотя всегда говорил прямо противоположное. Потому что это было связано с музыкой. С пианино. И получается… Получается, что он, Марат, был прав тогда, вспоминая, как каменела спина под взглядом человека, видевшего в нем — не его. Был прав, думая, что для деда настолько важно, чтобы он играл на пианино, настолько важно, чтобы он был похож на отца. Он был прав все это время, хотя отчаянно надеялся ошибиться. — Марат? — захваченный своими мыслями, мальчик даже не заметил, как дед обеспокоенно обошел вокруг стола и потрепал его за плечо. — Внук, что с тобой? Болит что-то? — Болит… — Спохватился, понял, что выдал себя, и криво, неумело улыбнулся, прижал ладонь к груди. — Рёбра. — Дышать нормально можешь? Сделай глубокий вздох. Сильно болит? Может, сейчас Саиду позвонить? — Нет, нет, не надо, все хорошо. Правда, все хорошо. В носу защипало, но к глазам горячая влага не подкатила. Похоже, он успел так измотать себя переживаниями начиная со вчерашнего утра, что на сильный всплеск сил уже не оставалось — хотелось просто закончить этот разговор и пойти спать. — Тогда что не так? Ты как привидение увидел, честное слово. — Я… Совсем уж врать не хотелось, да и не умел он врать. Умел скрывать, улыбаться и до последнего делать вид, что всё в порядке, чтобы никого не побеспокоить. Но и сказать правду Марат не мог, не мог почти физически, язык присыхал к нёбу, как тогда, когда он пытался расхрабриться и попросить Наташеньку Лейсановну (ах, увидеть бы ее сейчас, ну пожалуйста!) послушать, как он поёт. И в груди становилось тяжело и страшно, страшно, страшно до липкого и холодного загривка. Поэтому решил отделаться полуправдой. — Я всё про Лодика Касынова думаю… Так, это что за голос вообще, что за несчастное блеянье? У тебя вообще гордость есть?! Спину прямо, подбородок повыше, горло прочисть, говори нормально! А еще почитатель Ланца и всегда чуточку надменного, всегда с иголочки, безукоризненного Тито Гобби, тоже мне… Марик продолжил спокойнее и тверже: — Почему он так сделал? Это же он, как я понял, лидером всей этой заварушки был, и я потом еще услышал, как он у Чингиски… — Марат! Господи, эти твои клички, ты что, в лагерях срок отмотать успел, а я не заметил? — У Варвары Сергеевны! Спрашивает у нее, буду ли я участвовать в конкурсе после этого. И получается — он ради этого все затеял. Чтобы до конкурса меня не допустить. И вот… Я просто… Просто… Зачем? Нет, я… Я правда не понимаю, ну вот зачем? Это же… Это… — Слово вертелось на уме с самого начала, и теперь прозвенело ясно и отчетливо: — Это подло! Ладно я тебя разозлил, хорошо, я понимаю, я бы тоже разозлился, ну подерись со мной, поругайся, поссорься, скажи мне, что я дурак! Я все понимаю, но втроем зачем было идти?! И почему… Почему он вообще… Мальчишка принялся было по привычке размахивать руками, но охнул, схватился за рёбра (дед дёрнулся к нему, машинально схватил за плечи, тревожно заглянул в глаза). Пришлось остановиться, сделать несколько глубоких вздохов и продолжить поспокойней. Пожалуй, надо все-таки показаться дяде Саиду. — Зачем с самого начала было просить меня отказаться от конкурса? Касынов отличный пианист! Очень техничный, аккуратный, очень нежно интерпретирует, многих композиторов он играет лучше меня, зачем ему это вообще было?! Ну зачем?.. — Марик, Марик, Марик… Господи, бедный мой, наивный внук… Марик аж вздрогнул, когда дед вдруг пересел ближе, бережно взял его за плечи и крепко прижал к себе. Теплый, так привычно пахнущий табаком и кофе, так редко проявляющий привязанность таким способом… Марик благодарно уткнулся лбом в грудь, прильнул чуточку неловко, будто вдруг превратившись в механическую куклу. Засопел шумно, стараясь не развести сырость от благодарности, чувствуя, как дрожит и медленно размякает, расслабляется все тело. Пусть подольше его не отпускает, пожалуйста… — Дорогой ты мой человек… — бесконечно (и непривычно) мягко заговорил дедушка, легонько покачивая его за плечи. — Хороший ты мой… Не повезло тебе, конечно, так рано с таким столкнуться, я надеялся, хотя бы лет в шестнадцать будет… — С чем столкнуться? От благодарной дрожи в груди и комка в горле получился писк. Да что ж такое-то! — С подлостью, — вздохнул дед и мягко отстранился. Тут же снова сделалось холодно и одиноко. Марик осторожно, чтобы ничего себе не потревожить, подтянул колени к груди и сделал сразу несколько глотков чаю, пытаясь согреться. — Понимаешь… Музыканты, творческие люди… Они часто такие. Амбициозные. И одновременно — зачастую болезненно чувствительные и обидчивые. И ради своих амбиций готовы идти по головам. В том числе да, это происходит и среди совсем еще юных, среди детей. Чаще, конечно, родители… Амина Назаровича помнишь? Он к нам часто на чай заглядывает. Он мне порой рассказывает, какие ему предложения поступают, какие скандалы родители учиняют, чтобы их кровиночку не обидели, не дай бог. Он человек жесткий, принципиальный, держится, но видно, как ему тяжело, как он устает. Дети, конечно, реже такую амбициозность проявляют — малы еще, чтобы о будущем и карьере думать — но, видимо, порой случается. — Лодик всегда очень такой… взрослый был… — бесцветным голосом проговорил Марат, отрешенно глядя в стену. — Будто у него вся жизнь наперед на десять лет расписана. Всегда таким был. — Ну вот. Видимо, он решил, что ради своих планов можно сперва смухлевать, а потом, поскольку смухлевать не получилось, пойти на подлость. Так всегда происходит в творческих коллективах, к сожалению. Там порой такие интриги, такие дрязги, взять хотя бы Союз писателей… — Дед поморщился и покачал головой. — Что я иногда думаю: а может, и хорошо, что у меня не получилось стать музыкантом. Там ненамного чище, чем в политике. Марик медленно, растерянно покачал головой. В голове гудело. Пальцы сплелись, сжались до хруста, до боли в костяшках, чтобы привести себя в чувство, прошлись по шее. — Всегда? В смысле… Всегда? И все? — Да, малыш, всегда. Не ручаюсь за всех, есть и достойные люди, но и их часто втягивают в интриги. Марик продолжал безотчетно и упрямо мотать головой. Взгляд вспыхнул протестом и надеждой. — Но это ведь бесталанные, да? — Пальцы стремительно пробежались по столу, словно пытаясь найти зацепку на идеально ровном дереве. — Им не хватает таланта, и они пробиваются как могут, это хотя бы логично! Да? Правильно? В темных глазах деда промелькнуло искреннее сочувствие, промелькнуло — и обожгло, как раскаленный уголь. Марат вцепился пальцами в стол до боли, чтобы не вскочить и не закричать, чтобы дед не смел так на него смотреть, не смел, это унизительно. — Я тоже так думал, малыш, — с искренней грустью ответил он. — Но оказалось, нет. Я ведь много общаюсь именно с творческими людьми… — Дед усмехнулся и покачал головой. — Хорошо, что ты пока еще не замечал этого среди наших театральных, например. Веселые, шумные, обаятельные люди, собравшиеся компанией на их кухне, вот на этом самом месте. Песни под гитару, звонкие голоса, они часто позволяли ему остаться допоздна, даже деда уговаривали — он, любитель творческих натур, к ним был помягче, чем к другим гостям. Подвыпив, бывало, начинали травить «взрослые» анекдоты. Дивное меццо, ария Любаши на Новый год, округлый, весь перекатывающийся, как упругий мячик, очаровательный баритон, рассказывающий о том, как сурово принимают здесь гастролеров… Прекрасные женщины, на которых хотелось смотреть даже когда в детстве, когда понятия не имел, что красоту женщины можно отличать от красоты чего-нибудь другого; безупречные мужчины — обаятельные, галантные, изысканные, будто бы впитавшие немножко благородства от своих ролей… — Там это тоже есть?.. — Конечно. И везде есть. Я сам порой удивляюсь, знаешь… Голос деда звучал задушевно, искренне, словно не непутевому внуку дарил свет мудрости, а с другом делился тем, что у самого долгое время болело. Это завораживало. Заставляло разжать стиснутые до белых костяшек пальцы, дышать ровнее, сосредоточиться на его голосе, на грустной усмешке. — Вот есть человек. Прекрасный… Кто-нибудь, неважно. Актёр, певец, музыкант. Настоящий талант, божья искра, как говорится, хотя я и не люблю это выражение. Это правда: дед всегда говорил, что нет никакой искры, есть только природные склонности и много, много труда. Марату это казалось несколько циничным. — И вот казалось бы — ну зачем тебе интриги, милый ты человек? Зачем? Пой, играй, как тебе природой дано, как ты умеешь — тебя заметят, талант себе дорогу везде найдет, особенно яркий. И ведь находит! Часто это люди, наделенные регалиями, любимые зрителями. И вот чего им не хватает? Что это за алчность такая, что нужно еще, еще, больше?! И часто ради этого совершаются подлейшие поступки, о которых я тебе даже рассказывать не хочу. Там порой такое, что хоть в милицию звони, особенно в балете и опере. У Марата на секунду остановилось сердце. Почему он про оперу сказал? — панически пронеслось в голове, взгляд машинально на секунду скользнул в сторону двери в спальню, где хранились «рёбра». — Почему именно опера? Постой, да неужели… Неужели и они, мои любимые — они тоже?.. Дед расценил его изменившееся лицо по-другому и принялся объяснять. — Там всех подстегивает еще вопрос времени: срок балерины или оперного певца на сцене ограничен. Если драматический актёр постареет и перейдет в новое амплуа, а музыканту возраст вообще не помеха, были бы уши да руки здоровы, то опера и балет — это царство молодых. Сам знаешь, как смешно выглядят сорокалетние Татьяны и Жизели. И вот там порой самые блистательные артисты опускаются до самой низкой подлости. Дед сделал еще глоток кофе, неспешно затянулся, выдохнул дым в потолок, устало прикрывая воспаленные веки — похоже, ему, обычно неразговорчивому, понадобилась передышка от непривычно долгой речи. Марат смотрел и не видел, голос доносился будто издалека. Дед говорил правду. Опера — царство молодых. Чистая физиология: постаревшее лицо кое-как еще можно скрыть гримом, но голос не загримируешь. С возрастом банально слабнут мышцы, начинаются «качки», голос теряет выразительность, краски, силу. Певец может бесконечно беречь связки, бесконечно оттачивать мастерство, но его инструмент постепенно затупляет сама природа, само безжалостное время. Плюс публика всегда больше любит молодых и красивых. Поэтому — Марат чётко видел это в биографиях любимых артистов, порой своими ушами слышал, когда брёл со спектакля и до слуха долетали пересуды в толпе — если певец до тридцати, максимум тридцати пяти лет не взял крупных ролей, не стал премьером или примой — всё, не видать ему уже славы, до старости будет петь Пажей да Слуг №2. И да, это наверняка подстёгивает, Марат мог себе это представить. Работать больше, петь жарче и напористей, изо всех сил стремиться, чтобы тебя заметили, потому что в какой-то момент счёт идёт на года, на сезоны: успеешь или нет. Особенно это касается женщин и теноров — басы еще туда-сюда, там есть, где развернуться, даже мужчинам в возрасте, взять хотя бы Риголетто. Женщины, тенора… Неужели восхитительная, нежная, царственная Мария Каллас опускалась до таких подлостей? Неужели тот же Знаменский обращался к кому-то беспокойно подрагивающим голосом, потирая чудесные свои тонкие руки и теребя роскошные кудри: «А Лапшин в прослушивании участвовать будет?..» Неужели Ланца, его Марио Ланца, великолепный драм-тенор, человек, открывший ему целый мир совершенно другой музыки, совершенно других, обжигающих, отчаянных, страстных песен, образец благородства и чистого сердца, кого-то просил, пряча бегающие глаза: слушай, друг, а не мог бы ты, пожалуйста, на прослушивание не приходить, ну что тебе эта роль, да у тебя их сколько еще будет?! По хребту пробежала холодная дрожь, руки сами собой сжались в кулаки. Подреберье жгло холодом. — Меня самого это порой очень удивляло. Как так можно? — продолжал тем временем дедушка. — На спектакле потрясающе петь Герцога или Риголетто, а после спектакля распускать самые грязные сплетни и идти на поклон да вот хотя бы ко мне, чтобы поскорей получить награду. И ладно бы отчаялся человек, все средства исчерпал, я бы понял! Но у него этих наград — полная грудь. Так зачем? Зачем осквернять своё же собственное искусство, которое ты сам и создаёшь, неужели ничего в груди не ёкает, не появляется мысли, что это неблагородно, некрасиво? Я не понимал. И сейчас не понимаю. Как в человеке может сочетаться такая возвышенность, такой талант, искусство, которое не стыдно назвать даром, и порой такая мелочная низость. — И что же? — абсолютно чужим голосом выдохнул Марик. — Что ты решил? Дед медленно, задумчиво затянулся, откинув голову назад, а потом печально опустил щёку на ладонь. — Да ничего я не придумал, Марик-джан. Бытие определяет сознание. Если все вокруг считают для себя нормальным сделать подлость, воткнуть нож в спину, пойти на поклон к чиновнику — то и ты вскоре будешь думать так же. — Он вновь по-своему расценил чёрный, болезненно горящий взгляд Марата и заторопился: — Нет-нет, Марик-джан, я не имею в виду, что и ты тоже будешь так делать! Ты у меня мальчик прямой, честный… Застенчивый к тому же, лишний раз просить не будешь. Но столкнешься с этим еще не раз, это я тебе, как ни прискорбно, гарантирую. И, увы, дорогой мой внук, но жизнь — это не опера, уродливого носа ни на ком не прилеплено. На низость способны даже прекрасные с виду люди и большие таланты, любимые публикой и обласканные государством. К сожалению, такая любовь и ласка очень редко даётся только потому, что человек талантлив, дружок. Марат вскинул голову, чувствуя, как щёки жжёт жаром и холодом одновременно, и губы почему-то начинают кривиться и прыгать, хотя он того совершенно не хочет. — В смысле? Ты хочешь сказать, что если человек… если его любят, если он многого достиг — он обязательно шёл по головам?.. Дед чуть помедлил, вглядываясь в его глаза, а потом тяжело вздохнул и оперся на стол локтями, будто у него вдруг сильно устала спина. — Марик-джан… — Если так пойдёт, он начнёт ненавидеть это «Марик-джан». По крайней мере, от деда. Он его так называет либо если уже что-то плохое произошло, либо если вот-вот произойдёт, и дед за это заранее извиняется. — Ты у меня мальчик взрослый, так что давай я буду говорить с тобой откровенно. Да, частенько так и происходит. Не всегда. Но очень часто. Не пойми меня неправильно, я не хочу сказать, что если талантлив — то непременно еще и полная сволочь, а иначе бы не добился таких высот. Я хочу сказать, что насколько человек любим и известен, к сожалению, зависит далеко не только от одного таланта. Талант вообще мало связан с душевными качествами. Можно быть потрясающе талантливым, невероятно трогательно играть или петь — и быть при этом потрясающей сволочью. Это было уже слишком. Кровь хлынула Марату в голову, яростно загудела в висках. Захлебнувшись, он подскочил на ноги, уже не обращая никакого внимания на боль, изо всех стиснул кулаки и звонко и яростно закричал: — Это неправда! Вот неправда, неправда, слышишь?! Я уверен, что неправда! Можно, чтобы тебя любили только за талант! Можно, чтобы только талантом человек стал известен, можно, можно! И быть такого не может, чтобы… Дыхания не хватало, слух обжёг собственный жалко ломающийся голос, и Марик остановился, тяжело и медленно перевел дыхание, даже задержал его на несколько секунд: не разводить сырость, не разводить сырость, как хорошо, что он разозлился, главное не разреветься от злости и переживаний, не разводить сырость… Когда заговорил снова — голос предательски напряженно подрагивал, он физически ощущал, как ноет напряженное — только бы не начало жалобно кривиться — лицо. — Невозможно, чтобы ничего не ёкало. Нельзя так петь, и чтобы у тебя ничего внутри на это не ёкало, должно быть в человеке хорошее, светлое, настоящее, чтобы так петь! Обязано! Иначе фальшиво будет, все это услышат, почувствуют, не может так быть, как ты говоришь! Чтобы сплетни, а потом «Риголетто» петь, так не бывает! Нет! — Петь? — нахмурился дед. — Ничего не понимаю. Пение тут причем? Изнутри выбило весь воздух, отчаянный гнев погас, будто на свечку опустили колпачок. Марат опустился обратно на стул, словно по коленям ударили, с силой обхватил плечи и попытался, насколько хватило пространства, отвернуться, скрыть лицо, опустить глаза. — Ни причем, — как можно спокойней, бесцветней, невыразительней, быстро и даже немного невнятно, лишь бы проскочить, лишь бы он не начал дознаваться, а ведь начнет, начнет… — Просто так сказал. Проехали. — Нет, Марат подожди… — Дед навалился на стол, пристальнее вглядываясь в лицо, ловя взгляд. — Погоди-ка минутку… Пластинки… Марат вскинул на него полные ужаса глаза, а дед в ответ раздраженно фыркнул. — Марик… Наивный мой человек. Я много работаю, но я, слава богу, не слепой, не глухой, и мозги у меня на месте. Ну находил я пару раз твои «рёбра». Ты хорошо их прятал, не волнуйся: находил чисто случайно. Я смотрел сквозь пальцы: ты взрослый парень, имеешь право на увлечения… хоть я их и не одобряю. Сердце гулко стукнуло, на секунду Марату показалось, что он налетел на что-то грудью. Не одобряет. Так. Отлично, прекрасно, просто замечательно. И куда это всё их выведет?.. Как руки-то мёрзнут, мамочка… И резко дрогнули, сжимаясь в кулаки, когда Марата вдруг длинной, острой иголкой кольнула мысль: а его побеги на побережье?! Он старался делать так, чтобы дед о них точно не узнал, очень старался: ну, какое кому дело, где он шляется до уроков, если он на них не опаздывает? А днем после уроков — так дед работает в это время, а когда он с работы приходит, Марат всегда дома: он каждую минуту ловил, чтобы увидеться. Поэтому, наверное, не должен узнать… Но о «рёбрах» Марат тоже так думал. С другой стороны, если дед про отлучки знал, то сказал бы сейчас, разве нет? Потому что — когда еще? Но он немного помолчал, сосредоточенно поджав губы, и медленно, задумчиво продолжил: — Но я не думал, что всё так серьёзно… И со статьей… Я, признаться, думал, что ты просто пошел на принцип. Я помню про твои «теплые» отношения с Варварой Сергеевной и знаю, что чем сильнее на тебя давишь — тем больше ты сопротивляешься. Будь все иначе, Марик бы, по крайней мере, тепло усмехнулся, смущаясь и одновременно радуясь тому, как хорошо, оказывается, дедушка его знает. Кто бы сомневался, конечно, кому еще его знать, если не деду. Как он вообще умудрился решить, что от него можно что-то скрыть? Боже, пожалуйста, только бы он ничего не знал про пение, только бы ничего не знал про пение, как хорошо, что Марик, наученный горьким опытом с «Риголетто», дома максимум мурлыкал себе под нос, даже будучи в одиночестве… — Но, видимо, я ошибся. Марат… — Он уже не отводил глаза, и дед взглянул в них пристально и серьезно. Кажется, он еще никогда с тех пор, как уехала мама, и с того дня, когда они впервые подробно поговорили о папе, так на него не смотрел. — Пожалуйста, ответь мне серьезно. Твой отказ от статьи про иностранную музыку… как я понимаю, в основном про итальянскую музыку… это для тебя что-то личное? Марату только и оставалось, что обреченно кивнуть. А что еще делать? Дальше упрямиться? Чувствовал себя при этом так, словно падает в пропасть: шаг уже сделан, и лететь уже даже почти не страшно. Дед окинул его всего пристальным взглядом. Марик физически ощутил, как взгляд задерживается на каждом синяке и ссадине, на разбитых в кровь костяшках и губах, на том, как он напряженно держится, пытаясь уберечь рёбра. Дед смотрел — будто перекидывал костяшки счетов: раз синяк, два синяк, три синяк, ссадина, ушиб, десять разбитых костяшек, две разбитых губы, уставшие черные глаза и тени под ними, безмолвное угрюмое отчаяние в чертах лица. И все это — ради итальянской музыки. Не ради принципа и мальчишеского (или подросткового уже) упрямства, а ведь Адалат Гадирович, вырастивший трех сыновей, знал, как упрямы и вздорны бывают подрастающие мальчишки. Но нет, это ради итальянской музыки. Ради любимой музыки. Ради личного и важного. Дедушка медленно, задумчиво кивнул и откинулся на спинку кресла, скрестив руки на груди. Что ж, это, конечно, все очень неожиданно… Он привык знать о внуке все, по крайней мере, все важное, а тут внезапно такой секрет, и он, оказывается, так для Марата значим. Весьма печально. И просчёт с его стороны: нужно уделять мальчишке больше внимания, может, тогда и до такого пагубного увлечения дело бы не дошло. Но, так или иначе… — Что ж… Хорошо. У Марата даже пальцы мгновенно обмякли, прекратили впиваться в локтевой сгиб и нервно по нему барабанить. Мальчик потрясённо вскинул на деда глаза. Что? Что?! Он не ослышался?! У него не галлюцинации случаем после драки, нет?! Но дед выглядел вполне реальным. По-прежнему уставшим (может, от этого грустными кажутся глаза), но на губах — спокойная, теплая полуулыбка. — Что? — хмыкнул он, глядя на откровенно шокированного Марата. — Ты думал, я тебя в детский дом сдам, раз для тебя важна любимая музыка? — Ну, вообще-то… — сдавленно хихикнул Марик. — Так, похоже, мне надо пересмотреть свои принципы воспитания, меня тут уже за чудовище держат… В общем, Марик. — Дед положил на худое плечо тяжелую, теплую ладонь (аккуратно, чтобы не сделать больно). — Если ты так сильно любишь эту музыку — прекрасно. Это твое дело и твое право, меня твои музыкальные вкусы вообще касаться не должны, даже если я их не разделяю. Если это для тебя настолько принципиальный вопрос, что ты готов ради этого на жертвы, то… Адалат Гадирович почувствовал, как окаменело под его пальцами тонкое плечо, как пропал едва появившийся блеск из глаз напротив. Волнуется. Почему так сильно? Мужчина едва уловимо нахмурился. Его уже длительное время неприятно щекотало ощущение, что чего-то Марат, обычно кристально-честный и прозрачный, как стеклышко (а если и пытался врать, то так неумело, что оставалось только посмеяться), не договаривает, но никак не получалось увязать вместе обрывки мыслей и смутных предположений. — …то я бы хотел хотя бы послушать, что это за музыка такая, ради которой я завтра буду беспокоить уважаемого человека, — закончил с усмешкой, чтобы хоть немного разрядить обстановку. — Дашь послушать? Марик даже заикнулся, когда выдыхал потрясенное «К-конечно…» Голова шла кругом. Слишком насыщенные дни. И отдельно — слишком насыщенный вечер, и… Марик встряхнулся, пытаясь согнать растерянное онемение. Это что, правда происходит?.. Прямо сейчас? Дед… Не против, что он слушает Марио Ланца, Тито Гобби? Дед хочет их сам послушать?! И не злится за то, что он сделал, он его понял, он… Марик поймал себя на том, что сидит и широко, растерянно и абсолютно счастливо улыбается. Неужели это правда происходит?! Может, он даже про пение рассказать сможет, может, дедушка даже захочет его послушать?! — Ну вот и хорошо, — заканчивая разговор, подводя итог, улыбнулся дедушка. И вскользь, как бы в шутку, но с отчетливыми серьезными, даже тревожными нотками: — Пианино бросать ради этого ты, я надеюсь, не собираешься? Нет? В уголки губ будто впились булавочные головки, не позволяя улыбке слететь. Меж лопаток закололо холодом — взглядом, под которым жутко каменеет спина, и нет никаких сил, чтобы остановить игру… никаких сил, чтобы возразить. У него же самый лучший на свете дедушка. Он же так сильно его любит, уже столько времени (сколько они говорят? уж не меньше часа) разбирается с его проблемами, «двери моего дома для тебя всегда открыты», дяде Саиду показать хочет, он так за него волновался… Он его понял. И ругать не стал. И принял. Насколько смог. Марик просто не может сказать «нет». Тем более, это будет неправда — если он скажет нет. Он правда любит пианино, любит нежное ощущение скользящих под пальцами клавиш, любит чувство музыки, рождающейся под руками, любит растворяться в ней целиком, любит чувство освобождения, какое бывает, когда переживешь что-то плохое, а потом добираешься до пианино — и играешь, играешь, играешь, легко скользя меж отрывками из любимых произведений, перепрыгивая на импровизацию, это все равно, что купаться в бурном и ласковом море, это почти все равно, что петь, только молча… Почти. Почти, да. Он не соврет, если скажет, что не собирается бросать пианино. Он правда не собирался, он, с трех лет сидя за инструментом, даже представить сложно, как это: он — и без пианино. Он как-то палец вывихнуть умудрился — чуть с ума не сошел, пока восстанавливался, сотни раз его успел прошибить ледяной пот от мысли, что палец заживет неправильно, и он не сможет играть, а когда сняли гипс — несколько часов не отлипал от инструмента. «Просто, похоже, жизнь я связать хочу с другим», — отчётливо и ясно пронеслось в голове, так спокойно, словно он давным-давно это знал. И, наверное, правда давно знал. Знал, когда отчаянно спорил с дедом после памятного похода на «Риголетто». Знал, когда ненавидел себя за то, что не может попросить Наташеньку Лейсановну о прослушивании. Знал каждый раз, когда горло и сердце больно кололо воспоминание о самых больных словах, какие когда-либо ему говорил дедушка: об его голосе. «Голос у тебя резкий, слушать неприятно». Потому что это означало — что его не захотят слушать. Что это будет людям неприятно, что его пение так и останется просто увлечением, любительством, дилетантством, и какая в таком случае разница, зачем он ходит каждый день на побережье — чтобы петь или чтобы, к примеру, играть в мяч? Потому что мало ему петь для себя, петь морским волнам, мало было пения как тайного увлечения. Все это время он хотел, чтобы его услышали. Стыдился жалких попыток подражать любимым и великим, раз за разом прокручивал в голове холодные дедушкины слова — и все равно мучительно этого желал. Потому что без пения он жить не мог. Так же, как без пианино. «Хотелось бы мне осознать эту прекрасную истину как-нибудь по-другому… Не так больно, например», — подумал Марат и облизал губы, хотя хотелось их ожесточенно кусать и стискивать в ниточку. Потому что он не мог жить без пения, да — и также не мог сказать об этом деду сейчас. Не мог, как бы горько, словно морской воды набрал по самое горло, ни было при этом во рту. — Конечно, не брошу, — глухо проговорил Марик и постарался придать голосу легкости и непринужденности, усталой шутливости: — Куда я от пианино денусь-то. — Ну, вот и хорошо. Всё, разобрались? Всем всё ясно? Куда уж яснее… Внешне Марик только кивнул. — Тогда давай спать, иначе я сейчас прямо на столе усну. Мне вставать рано, а ты — чтобы раньше полудня носа из кровати не показывал, тебе нужно хорошо высыпаться, так заживет быстрее. Шагом марш в постель. Левой-правой, левой-правой, левой-правой… Марик криво улыбнулся. Он всегда ненавидел марши. Постель оказалась прохладной и свежей, приятно остудила тело, приласкала, успокоила, тут же сделала тяжелой голову. Марик шмыгнул носом и едва слышно, бессильно всхлипнул. На полноценный, качественный, приносящий облегчение рёв не было никаких сил, хотелось просто провалиться в сон, чтобы не чувствовать больше ни боли в ушибах и синяках, ни усталого гудения разом во всем теле, ни встревоженного роя мыслей в висках. Не чувствовать ничего. Ничего вообще. «Как так получается? — уже в который раз пронеслось в мозгу. Мозг при этом напоминал хорошенько намыленную и выкрученную тряпку. — Я же люблю деда. Очень люблю. И моих артистов люблю, мою музыку. И пианино люблю. Всех люблю. Так почему же?..» «Потому что любить тоже бывает больно», — нежно шепнуло ему море, гудящее то ли вдалеке за стенами их дома, то ли просто в голове, и Марат провалился в глубокий, бесчувственный сон без единого сновидения.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.