***
У витрины Кузнецова я торчал уже, наверное, минут десять. Женька мужественно терпел, держал меня под руку, переступал с ноги на ногу и соглашался, что вон тот сервиз с фиалками очень мил, а эта кобальтовая чайная пара прекрасно подошла бы к нам в гостиную. — Хочешь, зайдём внутрь, — предложил он наконец. — Там тепло. И чашек больше. — Ты замёрз? — устыдился я. — Нет. Я думал, ты хочешь зайти. — Я почему-то люблю разглядывать витрины, — признался я. — Это интереснее, и ни к чему не обязывает. А то сейчас набегут приказчики, не отделаешься… И потом, я там уже был много раз. Я украдкой взглянул на него и в который раз поразился, какой же красивый у него профиль. Он с всегдашним печальным выражением изучал статуэтки. Мне ужасно хотелось поцеловать его хотя бы в щёку, но я знал, что это ему не понравится, и поэтому только осторожно погладил по талии. Тащить его в магазин было совестно, я знал, как он в них скучает, и поэтому редко брал его с собой. — Тебе что-нибудь нравится? — спросил он. — Ты, — я невесомо скользнул по его талии вниз и в отражении витрины видел, как он улыбается совершенно мальчишеской улыбкой. Я сделал вид, что расправляю полы его шинели. — А ещё вон тот молочник с незабудками. — Тогда пошли, — он вдруг приглашающе кивнул мне, снова взял меня под руку и повёл к двери. Внутри я предоставил ему действовать, а сам, делая вид, что рассматриваю тарелки и вазочки, следил за ним, больно уж он был хорош, когда говорил что-то приказчику, придирчиво осматривал молочник и расплачивался. Впрочем, когда он был не хорош? Но издалека его стройная фигура всегда казалась мне особенно притягательной и милой, тем более когда он был в этой своей долгополой, ладно сидящей шинели, фуражке и сапогах — сам как статуэтка, игрушечный солдатик, и только. Я разрывался между желанием погулять ещё, как собирались, и желанием немедленно идти домой и затискать его. — Тебе не мешает коробка? — невинно спросил я, когда мы вышли. — Хочешь, вернёмся домой? — Совсем не мешает, — Женька, негодник, на провокацию поддаваться не желал, нёс коробку под мышкой и выглядел весьма довольным. Второй рукой он придерживал шашку, и меня держать за руку больше не мог. Я аккуратно взял его за локоть. Он, не имея особенной цели, потянул меня куда-то вниз, к Варварской площади. Проходя мимо Лубянского сквера я в который раз поразился, что когда-то, пусть и изредка, мог искать здесь каких-то мимолётных встреч, что вообще мог искать встреч с кем-то, кроме него. Женька об этом, кажется, не задумывался. Он шёл, глядя вперёд и себе под ноги, и весь сейчас почти сливался с сереньким зимним днём: и фарфорово-бледное от холода лицо, и тёплого цвета шинель, и сапоги чёрные, как бесснежная мостовая, только глаза, зелёные и хитрые, исподволь напоминали о делах весенних. Даже на расстоянии мне казалось, что я чувствую восхитительный запах его духов с нотками пармской фиалки, самых моих любимых. Я подумал о том, что совершенно счастлив сейчас. Это было даже — не мысль, которую можно облечь в слова, но чувство, захватывающее меня целиком, и причина этого счастья шла рядом, а я не мог даже по-человечески обнять её, потому что «неудобно» и «люди смотрят». — Офицер, вы знаете, что я с вами сделаю дома? — вздохнул я. — Знаю, — он улыбнулся краем губ, но на меня не взглянул. — Вы меня покормите и напоите чаем. — Правильно. Но сначала я вас зацелую до смерти. Давайте поймаем пролётку. Нам вечером ещё в театр, если вы помните, можем не успеть. Он резко остановился и наконец-то пристально посмотрел на меня, а потом свободной рукой крепко обнял, не чураясь людей, прижал к себе и зарылся носом в мой меховой воротник. — Лисица, — вдруг сказал он так томно и бархатно, будто мы с ним в спальне, а не посреди улицы. — Ты лисица, Генрих. Он сжал пальцы у меня на талии и на секунду в глазах у меня потемнело от нахлынувшей горячей волны. Я проснулся от того, что его не было рядом. Сонно протянутая рука встретила пустоту, и мне стало горько, что он проснулся и ушёл раньше — куда-то этого негодника опять понесло ни свет ни заря. Потом уж, всё более просыпаясь, я почувствовал запах дыма и приоткрыл глаза. Женька сидел у печки, накинув на плечи шинель, и красноватые отсветы плясали на его задумчивом лице, делая его особенно красивым. Рядом лежала пара поленьев. Я удивился было, откуда у нас дрова, а потом вспомнил про те, что Женька хранил на самый крайний случай и называл непонятным словом «энзе», что-то из французского, должно быть. Видимо, его-то он сейчас и жёг, но с чего вдруг? Ещё не отошедши от сна, я соображал медленно, а в груди всё ещё жило странное послевкусие, после пробуждения переродившееся в горечь. Я заворочался, и Женя, не меняя позы, взглянул на меня. Мне показалось, что-то печалит его. — Чего не спишь? — спросил он. — Проснулся. Зачем ты сжигаешь «энзе»? — Хочу, чтобы было тепло, — туманно ответил он. — Сейчас, а не потом. У тебя вон руки холодные. Он снова повернулся к огню и, показалось, задремал с открытыми глазами. Я подобрался к краю кровати, не вылезая из-под одеял. В печке приятно потрескивало и шумело, сонными волнами от неё шло тепло, и было чего-то до слёз жаль, как в детстве, а чего — не поймёшь. И всё же уютно было от этой картины, от Женьки, сидящего у печи, от накинутой на его плечи шинели, от коротких прядей, спадающих к нему на лоб, и от заоконной темноты сквозь тюлевую занавеску. Было слышно, как ветер со снегом порывами бьётся в стекло. Я лёг на его подушку, и, сходя с ума от нежности, вдохнул запах его волос. — Жень! — позвал я шёпотом, и он вздрогнул, будто я разбудил его, сонно поворошил кочергой в огне. — Женя! Ты счастлив? Он молчал, глядя в огонь, и мне показалось — не ответит. Потом вдруг изменились его глаза, будто одна из озорных искр переселилась в них, и он улыбнулся, посмотрел на меня. — Счастлив. Он подбросил в печь ещё одно полено, закрыл дверцу и, отложив кочергу, забрался ко мне под ворох одеял, обхватил меня и прижал к себе. От него восхитительно пахло дымом и мокрыми валенками. — Конечно, счастлив, — повторил он, закинул на меня ногу и тепло зарылся носом мне в плечо. — Ты разве сомневаешься?Счастье (1920)
27 августа 2022 г., 18:37
Примечания:
https://vk.com/wall-177859330_904
Мы шли с ним по Маросейке. Такой бесснежной и тёплой зимы в Москве не было на моей памяти давно, под фонарями сыро блестела угольно-чёрная мостовая, блестели бока пролёток, блестели мои и Володькины сапоги, и даже та чепуха, что изредка сыпалась с тёмного неба, таяла, не успевая долететь до земли, и оседала разве что на фуражках да на погонах. Я тащил его скорее, будто мы могли не успеть, сжимал рукав его шинели и, едва не поскальзываясь, проводил мимо горящих витрин, кабаков, магазинчиков и кофеен, он успевал только оборачиваться на ходу, не прекращая говорить. В Москве он не был, наверное, лет двадцать, и я представлял, каким незнакомым и удивительным ему всё кажется. Мы смеялись с ним, как когда-то давно, я и не помнил, над чем именно, может быть даже и не над чем, а просто потому, что мы наконец-то встретились, и на душе так легко, как я уже забыл, что бывает. Тёплая его ладонь удобно лежала в моей, второй рукой он на ходу курил, и я уж конечно попросил у него папиросу, хоть и обещал не курить, но в первый раз после пяти лет разлуки я не мог не покурить с ним. Казалось, что совсем ничего не изменилось не только за пять лет, но и за все восемнадцать, что мы с ним знакомы.
— Да куда ты так торопишься? — посмеивался он, доверчиво пожимая мою ладонь своей, до боли знакомой.
— Я должен познакомить тебя с человеком, которого люблю больше всех. Я думаю, ты даже сможешь остановиться у нас на первое время, если захочешь.
Мне казалось странным, невозможным и в то же время очень правильным, что они наконец-то увидятся, бесконечно разные, и в то же время чем-то неуловимо похожие.
— Ты женился? — спросил он.
— Нет. Почти, — я не знал, как сказать ему, но почему-то знал, что он поймёт всё как надо. — Ты только не удивляйся ничему.
— Ты совсем не изменился, Женька, — вдруг засмеялся он.
Он невпопад остановился купить у газетчика «Московскiя вѣдомости», объяснив это тем, что ему любопытно, что теперь делается в первопрестольной, а я сердился и от нетерпения приплясывал рядом с ним, как конь, и при первой возможности снова потянул его за рукав. И всё-таки заставил себя забежать в «Константинова и Лагодина» за эклерами для Генриха и купить вина, хотя к такому случаю гораздо лучше подошла бы водка, но Генрих водки не любит.
У двери же, в которую входил уже бог знает сколько раз, я вдруг заволновался. Я был уверен в Володьке, и всё же не знал, как он примет всё это, что скажет. Ужасно не хотелось неловкого молчания, пауз, хоть знал, что уж Генрих их сгладит, если что… Я попросил у Володьки ещё одну папиросу и мы закурили с ним прямо у подъезда. Генрих, конечно, пронюхает и будет ругаться, но, может быть, ему будет и не до того.
— Слушай, ты ничему не удивляйся, — повторил я, не зная, как сказать, и стоит ли вообще говорить. — Это мужчина.
Таких удивлённых глаз я не видел у него никогда. Кажется, мне впервые в жизни удалось привести его в замешательство. Затянувшись, он забыл выдохнуть и закашлялся.
— Ты доверяешь мне? — сердито спросил я и прищурился, хоть понимал, что к этой мысли надо привыкнуть.
— Доверяю, — немного растерянно, но примирительно сказал он, и удивления в глазах поубавилось. — Ты кого попало не полюбишь. Хотя, признаюсь, не ожидал…
— Тогда пойдём, — я выбросил недокуренную папиросу и открыл дверь.
— Ну пойдём. Покажешь, кто растопил твоё сердце, — посмеивался он, поднимаясь за мной по лестнице.
Генрих открыл дверь сразу, как всегда, будто бегом бежал открывать, и с вежливым любопытством рассматривал Володьку. Я ни о чём не предупреждал его, сказал только, что, возможно, приду не один, и он не знал, как вести себя, но халат на костюм всё же сменил.
— Генрих, это Владимир. Володя, это Генрих, — сказал я и не удержался, легко поцеловал Генриха в надушенные волосы.
— Как, тот самый? — Генрих изумлённо расширил глаза, мягко пожимая Володину ладонь. — Очень приятно. Женя мне столько рассказывал о вас…
— Да. Он всё это время был в плену и не мог написать. А теперь вернулся и будет служить со мной, в Московском гарнизоне.
От того, что я вижу их обоих рядом, у меня кружилась голова, и до конца не верилось, что это происходит на самом деле. Володька трогательно смущался, опускал глаза и с улыбкой выслушивал Генриховы восторги по поводу стихов, и на лице его не было ни удивления, ни неприязни. Я был безумно горд за него перед Генрихом, а за Генриха перед ним, будто оба они — это моя личная заслуга, и обоих мне хотелось обнять, но это было совсем неловко. Подумав, я всё же обнял Генриха и зарылся носом ему в шею.
Когда я открыл глаза, было темно и холодно. Первые пару секунд я соображал, где я нахожусь и отчего такой собачий мороз. Шевелиться под грудой наваленных на меня одеял и шуб было сложно, но, несмотря на это, тепла они не давали, и замёрз не только нос, бывший снаружи, но и ноги, и руки, и даже спина. Я попробовал спрятаться под одеяло целиком, но так было не лучше. Генрих спал рядом, прижавшись ко мне, тихо, как мышка, по привычке натянув одеяло на ухо. Я потрогал его руку — она тоже была прохладной. Глядя в тёмный потолок, я лежал и всё никак не мог решиться выбраться из-под одеяла в ледяную, насквозь выстуженную комнату. Спал я в одежде, но это мало что давало, и ещё надо было быстро, не разбудив Генриха, нашарить в темноте шинель, которая должна была быть где-то сверху.