Ткань бытия

NC-17
Завершён
238
8
Размер:
352 страницы, 139 747 слов, 68 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
238 Нравится 289 Отзывы 55 В сборник

Училище (1903)

Настройки
Примечания:
      Осень наступала неотвратимо. Спускалась зарядившими дождями, ранней темнотой, поздними рассветами. Во второй половине октября вставали уже в кромешной темноте. Вставать стало сложнее. Труба безжалостно взрезала заповедную тьму и тишь прохладной спальни, выдёргивала из сна. Медленно, нехотя оживало сонное царство, шуршали одеяла, шлёпали по полу босые ноги, недовольно прерывался одиночный храп. Только же заснул, вроде бы. И вот… Со сна руки наливались свинцом, побаливала спина. После умывания проходило. За окнами — ночь. Пока шёл бесконечными коридорами, всё глядел в них, но видел только бархатную синь, да своё заспанное отражение в неверном свете газовых рожков.       Потом до однообразия ежедневно был чай, раскалённый, сладкий и от недосыпа безвкусный. Но сидел, пил, грея руки о стакан, смотрел на ряды юнкеров на лавках, на дрожащий тусклый свет настенных ламп, на разбавленную тьму за окнами, на большие часы, показывающие восемь с четвертью, и глаза закрывались, закрывались… Плыла перед ними сонная пелена, и почти проваливался куда-то, видел чьи-то лица, какие-то дороги, анфилады, лестницы, чтобы в последний момент вздрогнуть и вынырнуть обратно, в тускло освещённую столовую училища. Рядом точно так же клевал носом Красильников, опасно нависая над стаканом с чаем.       Когда после присяги улеглась сентябрьская суета и стали пускать в отпуск, когда первая радость и эйфория начали уступать место привычке, когда перестал плутать в коридорах и путать аудитории, когда прошло последнее, будто летнее ещё тепло, пожелтели и опали листья, отцвели цветы в палисаднике и солнце уж не заливало коридоры и классы, когда на город, как тусклая драпировка, опустилась дождливая холодная серость, училище стало открывать свою душу.       Стены уходили вверх, призрачно белели, сливаясь с серым потолком, с серым ноябрьским днём, казались сотканными из тумана. Свет в окна лился теперь не солнечный, как в сентябре-начале октября, а разреженный, неземной. Женя останавливался у окон, выходящих на Забалканский проспект, касался латунной оконной ручки. Из рам, не заклеенных ещё на зиму, дул колючий осенний ветер. На улице — слякоть и морось, непрекращающиеся сумерки. Спешащие куда-то люди, конки, пролётки. Небо низкое-низкое, сырое. Давно ли буйствовали травы, солнце пекло и пахло душицей, донником, сеном, нагретой сосновой смолой? Теперь ничего этого нет, ушло в землю всё это вольное буйство. Отчего же так хорошо? Отчего так сладка и приятна эта тоска, что просыпается в груди и щекотно, ледяным сиропом растекается по спине и по сердцу от этого ветра, от серого неба, от дождевых капель, барабанящих в стекло, от холодных сумеречных коридоров? Всегда любил осень, всегда знал это чувство, но в этот год оно что-то уж особенно разыгралось. Вспоминался Пушкин, к которому в прочее время был в значительной степени равнодушен. «И с каждой осенью я расцветаю вновь…» Всё становилось объёмным, значительным и неожиданно живым. В училище становилось уютно, несмотря на полуказарменный быт и холод. И все они, юнкера, как-то сблизились в этом замкнутом, отгороженном мире, будто птенцы в огромном гнезде, попривыкли друг к другу и держались запросто и легко. Красильников, конечно, говорил, что все они, взрослые люди, заперты внутри этого здания «как сардины в консервной банке» без свободы выйти наружу, и что это странно и непривычно до того, что даже смешно, но Жене нравилось и это. Необычность положения открывала что-то новое в собственной душе, и сладко думалось о многом, когда без сна лежал в дортуаре в свободные послеобеденные часы.       Нет, наружу, конечно, выпускали. После присяги, ещё со второй половины сентября, стали отпускать по субботам и воскресеньям в отпуск, перед которым нужно было явиться дежурному в безупречно сидящем и чистом обмундировании — без этого не выйти. Не имея поначалу в Петербурге знакомых, чаще всего бродили вдвоём с Красильниковым, с которым крепко успели сойтись. Когда было тепло, шатались, сияя формой, по садам и скверам, названий которых в большинстве не знали, по улицам и проспектам, подолгу просиживали в кабаках за пивом, болтали, рассказывая друг другу про свою жизнь. Володя, помнится, понравился сразу, как только увидел его в первый день на плацу, а после и в дортуаре. С ним сразу захотелось подружиться, а что понравилось в нём — и не понять, глаза, что ли? Умные, добрые, и в то же время залихватски-озорные, мечтательные, но с таящейся в глубине спокойной хозяйской хваткой. Не ошибся, таким Красильников и оказался. Теперь уже казалось, что знали друг друга целую жизнь — так легко сошлись. Через него ещё более своим стало и училище. Гулять же больше всего нравилось по Фонтанке до Невского или, дойдя до Гороховой, идти по ней до Адмиралтейства, или сидеть в кабаке на Сенной. Иногда брали извозчика и ехали куда-нибудь совсем уж далеко, на Острова, в Александро-Невскую лавру или к Смольному. Город обоим казался чужим и холодным, Жене — после Москвы, Володе — после Тулы, но исследовать его было интересно, делая понемногу своим. Иногда кое-кто из юнкеров, живших в Петербурге или имевших здесь знакомых, звал с собой на какие-то вечера, спектакли, балы, кутежи, а то и просто в гости. На балах ни Женя, ни Володя не танцевали, но всё же мало-помалу обзаводились знакомствами, стали бывать в разных домах. Бывало и весело, особенно когда заваливались всей гурьбой в какие-нибудь гости и устраивали там гулянье. Чрезмерно много денег, впрочем, старались не тратить, избегали влезать в долги, кутить и пошиваться «в счёт производства в офицеры», а то и дальше… Иногда Женя брал с собой гитару, и тогда пели, преимущественно цыганские романсы. Вот она — новая блистательная жизнь, великолепно сидящая форма, новые знакомства, новое качество, но соврал бы, если б сказал, что только этого хотел и только к этому стремился, нет, манило что-то другое, неведомое. Но и это было приятно, что греха таить, и сам себе ужас как нравился в изящном приталенном мундире, и любовался собой и прихорашивался перед большим ростовым зеркалом, что у лестницы, отнюдь не только для того, чтобы успешно миновать дежурного офицера и выйти на волю. Володя неизменно имел успех у барышень, нравился им и Женя, уже и увивалось вокруг него несколько особо настойчивых, пытались подсовывать записки, но мысли, захваченные осенью, были неожиданно далеко, хотя и красивы были эти руки в кружевных манжетах и лица, туманные и зыбкие, как петербургские улицы. С кем-то даже целовался, и переписка с парой завязалась сама собой. Это было приятно, внимание льстило, но слишком сильно сердца не трогало, всё было будто не то, будто что-то настоящее, ещё более счастливое, ждало впереди. Да волновало, будоражило, веселило щекотно и пьяно, как пузырьки от шампанского, но недостаточно, чтобы увлечься. Гораздо сильнее волновало, когда в разговорах ходили с Володей по туманным и сырым уже улицам и дворам, — что-то от Достоевского, — слушали, как хлещет на землю из труб вода, смотрели, как облетают последние листья на чёрную землю, как тонет город в водяной взвеси, как пасмурное небо опустилось и легло на крыши, словно облако — на вершину горы. Ветер пробирал сквозь шинель, рождая смесь тоски и восторга, и внутри, в груди, жгло что-то горячее, как предчувствие.       Каждый день, кроме выходных и праздников, бывали лекции. Нравились большие, гулкие и светлые аудитории, нравились многие преподаватели — спокойные в большинстве своём, степенные, погружённые в свой предмет, нравились лекции по тактике, по артиллерии, по химии, механике и математике. Женя любил забраться куда-нибудь повыше и оттуда, ещё не до конца проснувшись, наблюдать за лектором, за юнкерами, слушать, сбиваться на собственные мысли, перебрасываться записками с Володей. Скоро стали сидеть рядом. Володька, покусывая перо, вместо лекций зачастую строчил и строчил в своих тетрадках обрывки стихов. Нравилась и эта его привычка, и то, как он тайком проносит в аудиторию пирожки с повидлом, нравилось зарисовывать в тетради чертежи и переписывать формулы, нравилось, как разносится под сводами голос лектора, как дрожит, дрожит за окнами и льётся сквозь них серый ноябрьский день. Нравилось курить и смеяться со всеми в курилке после лекций и чувствовать необъяснимое, решительно ничем конкретным не вызванное счастье. Потом переодевались в рейтузы для верховой езды и шли в манеж.       Запах этот покорил сразу же, ещё с первого занятия: запах опилок, лошадей и кожи. Прежде сидеть верхом не доводилось и поначалу было страшновато, а ноги после занятий болели и не желали стоять ровно. Потом вошёл во вкус и получаться стало сносно, а дальше всё лучше и лучше, хоть и случалось пару раз приземляться на опилки. На вольтижировке ощущение счастья, что и без того не оставляло, переполняло сердце, так что делался почти пьяным, и когда шёл по сырому пасмурному двору из манежа, дышал так глубоко, что кружилась голова. Руки и одежда пахли лошадьми, тёплыми и чистыми, которых здесь содержали безупречно. Ощущение, что он на пороге какой-то другой, новой и безусловно счастливой жизни, не покидало Женю ни на минуту.       К еженедельным репетициям давно уже привыкли. Вечерние часы иной день просиживали за учебниками в библиотеке, уютно и тепло пахнущей книгами. Были и те, кто этим манкировал, но Жене нравилось иногда приходить сюда — больше, впрочем, ради газет, ради атмосферы неспешного, размеренного чтения, ради тишины, прерываемый шелестом страниц, негромкими шагами, вздохами, переговорами вполголоса.       В середине ноября выпал снег — не та пороша, что сыпалась и раньше, чтобы потом растаять, а уже настоящий. Он тихо падал за окнами аудитории, так густо, что не видать было ничего за этой пеленой, а на земле образовывалась новая, нетронутая ещё, чистая страница, при взгляде на которую сердце замирало в тоске и радости. В спальне стало особенно, по-зимнему тихо. Потрескивали печи, которые, кажется, только теперь, с выпадением снега стали жарко и сильно топить. Погода становилась всё мерзее, дул сырой ледяной ветер, и без нужды даже в отпуск уходить не хотелось — так, разве что до кабака или до книжной лавки, изредка — в театр или на каток с кем-то из новых знакомых. Большей частью дремали или сидели за книгой. Нравилось в такие сумеречные дни бренчать что-нибудь на гитаре, лёжа на постели. Володя слушал, прикрыв глаза и подперев голову рукой, и иногда засыпал.       По вечерам читал письма из дома и писал ответ — своеобразный ритуал, к которому раньше никогда не питал склонности, а теперь приятно было и макать перо в чернильницу, и выводить слова, и заклеивать конверт. Письма грели. Тоски по дому не было даже вначале, но неразрывная связь с ним чувствовалась постоянно, в том числе и благодаря письмам — может, оттого и не было тоски. Жизнь своя, когда выводил её на бумагу, казалась и самому какой-то особенно уж привлекательной, объёмной, чуть ли не интереснее, чем на самом деле.       По ночам, когда гасили свет, почти никогда не получалось заснуть сразу. Лежал, всматривался в темноту, в светлые квадраты окон, вслушивался, как выравнивается дыхание засыпающих — Володька, тот вообще проваливался в сон, кажется, едва коснувшись подушки. Потом ложился на бок, натягивал жёсткое одеяло и закрывал глаза, но долго ещё перед глазами стояли милые картины минувшего дня и ещё более яркие, хотя и нечёткие до конца — каких-то блистательных дней грядущих, пока тёмные, спокойные сонные волны не уносили и их.
238 Нравится 289 Отзывы 55 В сборник
Отзывы (2)