Осень. 10 ноября
17 мая 2026 г., 14:54
Примечания:
В предыдущей главе: Хэнк много рассказывает о своих первых годах жизни после эпидемии. Когда вдали Коннор замечает мигрирующую орду заражённых и проявляет к ним интерес, Хэнк оскорбляется, потому что не может понять, как даже после всех его рассказов можно проявлять к ним что-то, кроме ненависти. Он переживает, что любопытство может сгубить Коннора и грубо предостерегает его от необдуманных действий.
Долгая минута, отделяющая Коннора от заветного тепла нескольких одеял, кажется самым тягучим отрезком времени на земле: разгорячённую кожу укалывает мороз, мурашками покрываются открытые участки тела. Скованный и дрожащий, деревянными руками Коннор стягивает с себя неподдающиеся штаны и, не заботясь более ни об аккуратности, ни о должной расправленности в спешке сорванных им вещей, скидывает их в кучку другой торопливо выброшенной на трюмо одежды.
Мягко, но в то же время насмешливо Андерсон разглядывает своего чудаковатого соседа по кровати. Ничего не препятствует мальцу расслабленно отлёживать бока на матрасе, пускай и грубом таком, задубевшем крайне неприятно. Но вот он, Коннор, сгорбленно стоит прямо перед ним и с великим ущербом для самого себя же продолжает молчаливо уверять, будто погружаться в сон в неподобающих для такого случая одеяниях – что-то из разряда тяжкого преступления, не иначе.
Всё, что остаётся Хэнку, смиренно примостившемуся с противоположной стороны от мальца, это принять чужую не самую уместную в нынешних обстоятельствах принципиальность. К счастью, сегодня вечером мужчина более чем терпелив и потому даже гостеприимно придерживает на весу краешек одеяла – так, без видимой на то причины, в качестве красноречивого воздаяния, этакого наглядного стимула, дабы подбодрить суетливо копошащегося у прикроватной тумбочки паренька. Ибо иногда, когда полная тишина торжествующе возвышается над нескончаемыми шорохами отрепья, Хэнк как будто слышит слабый стук чужих зубов и даже в темноте различает очертания смешно топорщащихся волосков, что выглядит настолько убого и так нелепо, что не поддержать Коннора в неравноценном бою становится выше его возможностей.
Точнее, не то чтобы Хэнк действительно видит его нахохлившийся пушок – скорее предполагает, основываясь на своём богатом опыте наблюдения за Коннором и его поразительной способностью околевать примерно за одну чертовски быструю миллисекунду.
Полоса лунного света, пробивающегося из плохо занавешенного окна, любовно обрисовывает поджарую фигуру: угловатые плечи, рельефные рёбра, немного впалый от недоедания и мышечного напряжения живот. Наконец, Коннор раздевается и шустро юркает под одеяло, навстречу накопившемуся внутри теплу и распростёртым объятиям своего ухмыляющегося приятеля.
— Вот так, чемпион, — подбадривает его Хэнк со свойственными столь бытовым речам расслабленностью и несерьёзностью. Прозябшее тело яро прижимается к нему, точно к растопленному камину. — Ты сделал это.
Огромная рука непринуждённо обнимает мерзляка за плечи. Безотчётно Андерсон поглаживает его, то ли чтобы согреть, то ли чтобы утешить. Постепенно напряжение отпускает Коннора, и тот обмякает: безвольные ноги переплетаются с чужими, расслабляется навалившаяся на бицепс шея. Коннор утыкается лбом прямо в бородатую щёку и по-хозяйски располагает свою ладонь на седой мерно поднимающейся груди – туловище Хэнка источает жар, а Коннор, точно мотылёк, тянется к своему персональному источнику огня и света.
— Ты просто не представляешь, — молодой человек с трудом протискивает свободную руку между ними, чтобы прижать её, кое-как вместившуюся, положить куда-нибудь к себе, — как я безмерно рад нашей разнице в размерах.
Потому что Коннор словно бы идеально дополняет собой недостающую частичку тела Хэнка, вписываясь в его каждый, даже самый незначительный изгиб. Какой стороной не повернись, а этот огромный волосатый йети гармонично накроет не самого маленького его чуть ли не с ног до головы! И в то пространство, тесно образованное ими, никогда не просочится ни унылое дыхание осени, ни зловещее дыхание наступающей зимы – здесь всегда будет восхитительно комфортно и сбалансировано.
Может только, пока распахнутое одеяло предательски не потревожит выстроенную идиллию.
— Это, — Хэнк хмыкает, и его пальцы, до сих пор массирующие острое плечо, на мгновение останавливаются, — самый странный комплимент за всю мою чертовски длинную жизнь.
— Потому что это не комплимент, — поправляет Коннор, серьёзный до неприличия. — Это утверждение.
Хэнк, закатив глаза, только прыскает:
— Как скажешь.
Он устраивается поудобнее и хорошенько растирает усеянную мурашками кожу Коннора в последний раз.
Рядом на тумбе одиноко догорает неряшливо расплывшаяся свеча. Через час-другой она окончательно растает в блюдце и погрузит комнату в усыпляющую ночную мглу. Конечно, лучше загасить её заранее и не дожидаться, когда огонь нагреет своё непривычное керамическое ложе... Всё-таки уснуть с неконтролируемым источником пусть даже маленького пламени – решение самое безответственное из возможных.
Впрочем, с Коннором, тесно примостившимся под боком, проблем с чрезмерной сонливостью у Андерсона возникнуть не должно.
Хотя пребывание рядом с ним уже не вызывает неконтролируемую бурю эмоций и не заставляет кровь приливать к голове – и к некоторым другим небезызвестным частям тела тоже... – иногда мимолётные шальные мысли всё равно проносятся перед Хэнком точно обрывки из мелодраматических кинолент. Смятение покидает его постепенно, шажок за шажком, прежде чем он, наконец, отпускает себя, а былые скованность и бревенчатость уступают место душевному спокойствию и небрежности. И вот он, Хэнк, некогда лежавший безвольной подушкой, пока бесстыдный пацан обвивает его, чем придётся, отныне сам обнимает Коннора так, будто они засыпают друг с другом в тесной близости уже второе тысячелетие. Ловкость больше не изменяет его движениям, и странная лёгкость царствует в груди в процессе этого совместного ночного времяпрепровождения.
...Всё бы ничего, да только между двумя настолько различающимися состояниями пролегает жалкая пропасть в крошечные семь, от силы восемь дней! Которую и пропастью-то назвать нельзя – так, ямка, что легко пропустить, если целенаправленно не вглядываться в дорогу, извилисто расстилающуюся под ногами. И, признаться, у Хэнка натурально раскалывается голова от того, насколько быстро Коннор преодолевает очередное поставленное перед ним препятствие, насколько легко Хэнк сам подпускает его к себе на, грубо говоря, вообще отсутствующее расстояние.
Хэнка определённо пугает эта ультразвуковая скорость: такая, словно бы ему опять около двадцати двух лет, а любое решение принимается то ли впопыхах, то ли легкомысленно. Такая, словно бы руководит телом не холодная голова, а разгорячённое, тонко чувствующее сердце.
Ибо с Коннором – только с ним – всегда удивительно легко пересекать черту дозволенного, даже если годами упорно вырисовываешь её, выстраиваешь самому себе. С ним естественно ощущать себя молодым, тем, кто ещё не успевает построить стены, тем, кто пока открыт миру или хотя бы одному конкретному целеустремлённому пареньку. Потому что Коннор определённо не видит берегов, а его заразная слепота, как чума, передаётся Хэнку. Сам не замечая, Андерсон поддаётся и до сих пор не знает, хорошо это или всё же сулит беду.
Ведь Коннору должно оставаться живым грузом, но, чёрт возьми, он уже давно не вписывается ни в одну известную Хэнку социальную роль.
Он кто-то больший, кто-то, для определения кого ещё не изобретают нужных слов. Он просто Коннор, и это ёмкое описание подходит ему больше всего.
Что Хэнк будет делать, если в одночасье лишится шанса вот так просто его обнять?.. В последнее время в моменты подозрительного затяжного спокойствия шальные мысли о возможной потере Коннора всё чаще мучают его своею острой едкой иглой. Не важно, умирает тот в предательски подкинутых воображением сценариях или оставляет его, просто проводника, позади, как только исполняет свою дохрена ответственную задачу – сердцу больно, сердце рвётся на бесчисленные несобираемые куски. Даже сейчас руки сковывает дрожь при мысли, что это наглое и до жути своенравное чудовище однажды перестанет до жути своенравничать и наглеть, что в какой-то момент бесследно пропадёт и заберёт с собой частичку его окончательно раздробленной души. И Хэнк обнимает его, вдоволь пользуясь моментом, потому что чем дольше они беззаботно путешествуют по Америке, тем короче кажется ему их жалкая оставшаяся жизнь.
Только ночи успокаивают, потому что тепло поджарого тела ненадолго прогоняет злую горечь тревоги прочь. Андерсон ощущает себя живым, покуда чувствует глубокое размеренное дыхание на своей пульсирующей шее, покуда мертвецки ледяные руки незаметно подрагивают на его открытой их прикосновениям груди. Хочется изменить разве что этот извечный холод, сковывающий Коннора, словно антарктический ледник, в остальном Хэнк поразительно доволен всеми гладко складывающимися событиями.
Странно, да? Хэнку точно.
— Коннор, — решается спросить он, поддаваясь своим текучим и, как ему кажется, несколько бредовым размышлениям, — почему твои руки и ноги всегда чертовски холодны?
Юноша задумчиво опускает глаза, и его пушистые ресницы ненароком щекочут Андерсону ключицу.
— Не знаю, — отвечает он вскоре.
И, точно получив напоминание, по какой причине он вообще здесь лежит, Коннор тут же прижимает обе ладони к Хэнку. Мужчину прошибает противный колкий холодок. Он вздрагивает, вертится неуютно, но обнаглевших рук всё-таки не отвергает – он знает, какую роль исполняет в их, как теперь кажется, никогда не уходящей на перерыв вечерней пьесе.
Которая никогда не уйдёт, как Хэнку искренне хочется верить.
— Не думал, что когда-нибудь услышу такое от тебя, — хмыкает он, разворачивая голову к свече. — Коннор, который первым делом признаётся в своём неведении? Непостижимо.
— Правда не знаю, — надувшись, сконфуженно настаивает малой.
Изредка подрагивающее пламя гипнотизирует светлые голубые глаза.
— Хех. Вся эта херотень с руками, она напомнила мне, как мои родители частенько утверждали, будто тёплые руки присущи исключительно хорошим людям. Однако... — он находит в себе смелость в любопытстве накрыть одну из несогревающихся ладоней Коннора своей и осторожно, как бы изучающе очертить большим пальцем её неровный контур, — не думаю, что это делает тебя кем-то не очень хорошим.
Уж для Хэнка-то как минимум.
Впрочем, звучит как наблюдение довольно иррациональное и расплывчатое. Коннор не уверен, что у озвученной теории есть хотя бы одно логически обоснованное подтверждение. Парень больше поверит в то, что неудовлетворительное прогревание конечностей связано с его отличительными физическими характеристиками, а не с особенностями поведения, что кардинально могут видоизменяться на протяжении всего неровного жизненного пути.
Но Коннор решает, что промолчит, не станет выражать своё несогласие открыто, потому что Хэнк трепетно делится с ним частичкой чего-то личного, нежного и, быть может, глубоко памятного для его восхитительной души. Коннор обожает поощрять именно такую его открытость, а потому практически насилу прикусывает язык – может, правда, морщит нос, на секунду сводя брови в искреннем недоумении, – вот только...
Есть ещё одна причина, по которой Коннор, к сожалению, не готов бесспорно согласиться с ним.
Отбросив всю реалистичную часть вопроса, молодой человек банально не уверен, что в действительности достоин причисления к числу этих именитых «исключительно хороших людей». Неуверенность его проступает в пальцах, смущённо сжавшихся на седой груди, в короткой, но тяжёлой паузе, заполонившей собою сумеречную тишину. Он уже успевает совершить некоторое количество скверных или попросту порицаемых Андерсоном поступков, достойных если уж не христианского Страшного суда, то как минимум отдельной позиции в чёрном списке Санта-Клауса. А это, если включать дотошность, не очень-то вяжется с образом «достойного человека», который Коннор по мере сил старается в себе поддержать.
И в такие моменты, когда Андерсон с ним по-настоящему мил и искренен, это укоризненное, пристыжающее чувство, его внутренний моральный компас, что неизбежно видоизменяется под влиянием одного конкретного ворчливого проводника, едва не разъедает совесть Коннора изнутри! Даже сейчас, когда приятель подмечает в нём некую фасадную красоту, с ловкостью убирая из уравнения всё неподходящее, негативное, Коннор просто хочет уткнуться носом в предоставленное в качестве подушки плечо и зажмуриться, как бы находя приют в невероятно быстро наступившем беспробудном сне.
— А если, — он безотчётно пропускает между пальцами особо длинные кудрявые волоски, — температура не так уж далека от истины?..
Тишина, воцарившаяся на мгновение, едва не выворачивает Коннору кишки.
— Коль скоро ты не убиваешь младенцев, пока я сплю, — отшучивается Хэнк в итоге, — ты определённо следуешь в правильном направлении.
Коннор прячет улыбку в его плече. Такого ответа в качестве утешения ему вполне достаточно.
— Да и потом, — видно, Хэнк решает сменить приевшуюся пластинку «балагура» на менее заезженную пластинку «мудреца», — если ты сомневаешься, это уже многое о тебе говорит. Все мы здесь не белые и пушистые, знаешь ли. Я, например, не могу вообразить себе ни одного грёбаного человека, который хотя бы раз не учудил бы вдруг какое-нибудь ненормальное дерьмо. И всё же потом, когда мы отдаём себе отчёт в том, что поступаем неверно, когда мы рефлексируем и стараемся расти над собой, учитываем ошибки прошлого или, в идеале, даже исправляем их – вот это и есть главная ценность, а не всякая там мифическая незапятнанность души.
— Признаю, иногда я забываю, что ты – не саркастичная язва, а умудрённый опытом старик, — улыбается Коннор. Наверное, именно таких простых и очевидных фраз иногда не хватает для успокоения.
Но Хэнк, точно стремясь развеять эти вполне уместные хвалебные слова, внезапно выдаёт:
— А это-то комплимент или очередное утверждение?
Скулы Коннора слабо приподнимаются. Выдержав снисходительную паузу, он набирает морозный воздух в грудь.
— Совокупность.
— А, идеальный баланс, — тянет Хэнк, довольный.
— Что касается комплиментов, эта теория о теплоте рук, — Коннор чуть приподнимает голову, чтобы сказать то, что планирует, Хэнку прямо в глаза, — в твоём случае имеет смысл.
— Вот как? — Андерсон подносит ладонь к лицу и оценивающе разглядывает её, расслабленную. — Тебе виднее.
Ничего выдающегося в ней, кроме живительной теплоты, мужчина, тем не менее, не находит. Кожа на костяшках страшно трескается в преддверии зимы, сами пальцы дубеют и словно бы в полной мере не восстанавливают свою былую подвижность... На что теперь сгодятся эти неповоротливые мозолистые лепёшки? Вышивать крестиком – или какими там безобидными хобби сейчас люди маются? – они явно не приспособлены. Они не то что окроплены, они пропитаны кровью от кончиков пальцев до чёртовых трубчатых костей – созидание во имя добра, а не разрушения для них во многом теперь немыслимо.
Такие, наверное, угробят даже кактус, если доверить им заботу о чём-то живом и неприхотливом...
— Они болят?
— Хм?
Вырванный из череды сумбурных размышлений, Андерсон переводит на спросившего свои рассеянные глаза. Коннор больше не смотрит на его лицо: он сочувственно разглядывает приподнятую ладонь, и огонёк свечи явственно отражается в его янтарном взгляде.
— Пальцы, — уточняет предмет своего вопроса Коннор.
Хэнк снова ведёт ими на пробу, сжимает и разжимает коротко, прежде чем положить ладонь обратно на грудь и устремить взгляд в рыжую темноту едва различимого потолка.
— Ну, художественными гимнастами им уже не стать, — не может не выдать очередную несерьёзность он, — а так... сгодится. Одной болячкой больше, одной меньше. Когда их много, как-то перестаёшь замечать некоторые.
Но ещё до того, как Андерсон успевает закончить мысль, Коннора захватывает неудержимый прилив эмпатии: он спонтанно тянется к некогда покалеченным пальцам Хэнка и осторожно, точно боясь навредить, ласково прикасается к ним своими. Это неожиданное движение заставляет Хэнка настороженно замереть. Он весь отдаётся чувствам, заинтригованный, куда такая простодушная инспекция по итогу может их завести, и на удивление для самого себя же позволяет Коннору безропотно творить всё то, что он сейчас вытворяет.
А вытворяет он довольно много! Получив немое разрешение на исследование чужой руки, Коннор с головою погружается в анализ. От его внимания не ускользает то, что общая припухлость пострадавших мест, месяц назад разгладившая кожу до первозданно шёлкового состояния, уже спадает. От болезненного натяжения не остаётся и следа, а на его место восходит привычная несовершенная шершавость. Коннор поднимается всё выше, медленно огибает усеянные трещинками костяшки и, миновав дорожки узких вен, останавливается где-то на полпути к запястью. Кисть Хэнка застывает в напряжённом ожидании, слишком недоверчивая, слишком деревянная, и Коннор, стараясь всеми силами показать, что Андерсону нечего опасаться, подбадривающе обхватывает её своей рукой.
И пускай загребать себе всю ладонь в данном случае вовсе необязательно, Коннор делает это для удобства и благого дела. Да! Всё-таки, когда у твоей руки есть опора, держать её протянутой намного проще, верно?..
Кончиком большого пальца Коннор вновь касается тех фаланг, что испытывали неудобства от повреждений. Каждое задумчивое поглаживание воскрешает в памяти страдания, перепавшие на долю его не заслужившего таких невзгод проводника. Пережитое пробуждается болезненно, отзываясь острыми уколами где-то глубоко в груди. Но так нелогично, что эти руки – их общая боль, о парадоксальной общности которой Хэнк, наверное, даже не имеет ни малейшего представления. Ведь в случае Коннора она воплощается отнюдь не физически: она застревает ядовитыми воспоминаниями, затмевающими все другие, вгрызается в мысли намертво, так, что не вытравить потом из ничего не забывающей бедовой головы.
Образ Хэнка, висящего на краю небоскрёба, безрезультатно цепляющегося то за арматуры, то за бетон – эту картинку не выкорчевать из подсознания, как ни старайся, не оттереть, словно бы пятно, прожёгшее саму оболочку карих глаз. Коннор убеждён, что скорее позабудет, как его зовут, чем задвинет в дальний ящик тот ужасный миг, в который два великих страха его души неожиданно сплетаются воедино. Первый – это, конечно же, его излюбленная паническая боязнь высоты, а вот второй... Второй – это внезапный первобытный ужас от предполагаемой потери Хэнка.
Кажется невозможным, но некогда повергающий в шок первый страх в одночасье меркнет перед новым, ещё более кошмарным, чем предыдущий, меркнет настолько, что Коннор впервые за всё время пути по-настоящему ощущает, как сильно отчаяние и беспомощность способны выбивать даже настолько невосприимчивых к эмоциональным встряскам людей, как он, из колеи.
Столько времени проходит, а до сих пор при взгляде на эти руки его одолевает тупая дрожь. Не такая, какая бывает при замерзании или от острого чувства омерзения, дрожь иного толка, когда всё внутри тягуче скручивается в перетянутую толстую петлю. Даже сейчас, когда ни на ощупь, ни визуально повреждения никак не выдают себя, предательские пальцы всё равно теряют силу и дрожат! И в горле всё завязывается тугим узлом, будто это не воспоминания, а реальность, будто Хэнк опять вот-вот повиснет на краю обрыва и едва не потеряет чёртову жизнь из-за него.
Догадывается ли он, какие эмоции приносит Коннору этот незримый шрам? А другой? Тот, первый, что остаётся у Хэнка на ноге – опять же – из-за него? Тот, который становится итогом не самого удачного угона заправленного авто и одним из первых ввергает юношу в несвойственное ему смятение. Андерсон уже и забывает о нём, небось, но Коннор, награждённый проклятьем памяти, забыть не может. Он прекрасно помнит рваный рубец, что красуется у Хэнка от пулевого ранения близ колена. Он прекрасно помнит, как долго тот заживает, как часто приходится обрабатывать его, чтобы не дать ранке загноиться и разойтись. И, конечно, он прекрасно помнит те первые дни, когда Хэнк хромает, и эти воспоминания причиняют ему практически ощутимую физическую боль.
Эх, и когда всё только успевает стать настолько сложным?.. Коннор изучающе соскальзывает с пальца на палец, и, хотя в темноте не видно ни зги, неосознанно пытается разглядеть их собственными глазами. Рука Хэнка податливо покоится в его руке, седая голова внимательно следит за каждым действием. Коннор отмечает это где-то на краю сознания, но в основном ни на секунду не отрывается от своего первостепенного занятия.
Пока заключение напрашивается такое: травма заживает без каких-либо последствий, по крайней мере тактильно Коннор не ощущает никаких критических отклонений. И... раз уж размышления всё равно заводят его в эту степь, почему бы не проверить, как там поживает уже зажившее несколько месяцев назад колено?..
Просто так, чтобы утихомирить разбушевавшееся в глубине нутра любопытство...
В импульсивном желании утолить собственный интерес, Коннор тянется ладонью к ничего не подозревающей полусогнутой ноге.
Почувствовав робкое прикосновение к своему бедру, Андерсон инстинктивно напрягается. Мышцы его обращаются в бетон – Коннор явственно ощущает это возросшее сопротивление. Приходится незначительно приподняться на локтях, чтобы, наконец, нащупать пугливо вздрогнувшее колено.
В жалком свете догорающей свечи ориентироваться в пространстве становится весьма проблематично, так что в темноте, а тем более под одеялом, подушечки пальцев заменяют Коннору глаза: он проходится ими вдоль коленной чашечки и, очертив маленький ознакомительный кружок, наконец нащупывает отличающееся по текстуре место. Это точно шрам, он выпуклый и немного гладкий, вот только протяжный слишком, совершенно не такой, каким Коннор запоминает его в своей похожей на хранилище голове. Неужели почти в том же самом месте есть ещё один отпечатавшийся на коже след, к которому Коннор не имеет ни малейшего отношения?
Признаться, чем больше парень узнаёт о Хэнке всяких мелочей, тем больше хочет капитально в них углубиться.
Всё же шрамы – это не только небрежные воинственные отметины, в первую очередь это красноречивые сказители историй. Носитель может и не помнить о своём рубце ничего, но вот его расположение и форма, а также давность его приобретения могут сложиться в цельную картинку даже в самой лишённой критического мышления голове. У Коннора с анализом и воображением всё в порядке: он горазд придумать тысячу и один способ, которым Хэнк мог бы эпично повредить колено, но покуда Хэнк умеет говорить и находится в непосредственной близости для ответа, лучше будет спросить у него об этом давнем происшествии напрямую.
Кажется, Андерсон всё равно упоминает некий букет болячек, в котором одна тут же вытесняется другой. Вот, собственно, и будет повод уточнить, какие из болячек он имеет в виду конкретно...
— Что насчёт этой? — Коннор надавливает на длинный шрам, нащупанный им вместо планируемого.
— А ты думаешь, я их запоминаю? — отмахивается Хэнк небрежно, но в его басистом голосе Коннор улавливает нотки тщательно маскируемого напряжения. — Я даже не совсем понимаю, о чём ты сейчас бубнишь.
— У тебя шрам на этой ноге, — сразу же уточняет Коннор, как вербально, так и тактильно, — вот здесь, на внутренней стороне бедра.
— Так это же в меня при тебе кто-то пулю всадил, разве нет?
— Нет, это другой, — настаивает Коннор и повторно надавливает на шрам. Нога Хэнка источает жар, опаляющий его едва оттаявшую руку. — Тот, о котором ты говоришь, находится по соседству.
— Ну, тогда... — Хэнк действительно задумывается. Углубившись внутрь себя в поисках конкретных воспоминаний, он автоматически расслабляется и позволяет телу безвольно прислониться к Коннору. — Не знаю. Не-а, вообще без понятия.
Но любопытный пацан не оставляет своего допроса и принимается изучать неизвестный шрам навязчивыми дотошными прикосновениями.
— Он похож на порез, — заключает юноша, погладив рубец как следует.
— Порез, порез... — бубнит Хэнк в бороду. Полностью погрузиться в раздумья и не отвлекаться на то, что вытворяют с его грёбаной ногой эти коварные руки, кажется единственным доступным спасением на земле. — А! — наконец, озарение настигает его. — Наверное, это я напоролся на разбитое стекло, пока драпал через окно от военных.
— Ты что? — Коннор прекращает своё исследование и удивлённо обращает к говорящему карие глаза. Ему, значит, запрещается проходить сквозь окна, а Хэнку, видите ли, можно?..
— Ну, я тогда шёл по улице мимо какого-то магазинчика, — неохотно оправдывается Хэнк. — Гляжу, а впереди отряд вояк. Я не хотел, чтобы они углядели меня в ответ, особенно с карманами, полными контрабанды, поэтому заскочил в первое же попавшееся укрытие – то есть за стену через разбитое окно. А там осколок как раз торчал, ну я и... Короче, такой себе опыт, повторять крайне не советую.
Пробуя предоставленный ответ на истинность, Коннор в последний раз ведёт пальцами по выступающему рубцу. Действительно, рубец довольно прямой и длинный – Хэнк определённо обзаводится им второпях, – а местоположение у него такое, в какое тяжело нацелиться при поножовщине в стандартном ближнем бою с людьми. Края у бывшей раны не то чёткие, не то кривые – разобрать конкретнее без визуального осмотра не представляется возможным. Тогда, надо думать, имело место нагноение, что очень хорошо ложится на теорию с нечаянным повреждением не самым обеззараженным предметом на земле. И да, этот шрам до сих пор сохраняет плотность – получен, стало быть, не так давно, в момент, когда Хэнк начинает своё путешествие, как и в рассказе, уже без сына.
Выходит, что рубцу примерно от года до трёх лет... В этот период в жизни Хэнка во главе руля стояли по-настоящему смутные, чёрные времена. Пустил ли он порез на самотёк, ожидая, что инфекция в один прекрасный момент добьёт его? Желал ли присоединиться в загробном мире к своей семье или страшился этой участи и предпринимал какие-то действия для скорейшего выздоровления? В любом случае, Коннору безмерно жаль, что Хэнку приходится подобное пережить. Этот здоровяк определённо не заслуживает такого.
А сколько ещё немых свидетелей его печали запечатлено этими смурными белёсыми отметинами? Коннор воскрешает в памяти моменты, в которых Хэнк предстаёт перед ним в неглиже: вначале на берегу озера, затем в душевой, не особо разборчиво в ночные часы у постели... Частичка за частичкой он собирает куски воспоминаний в единое целое, чтобы построить своего рода наглядную «карту Хэнка». Коннор никогда не рассматривал его целенаправленно, поэтому процесс идёт не так быстро, как хотелось бы, но даже мимолётных взглядов оказывается достаточно, чтобы выцепить из застывшей в уме картины что-нибудь полезное.
Так, Коннор припоминает, что у Хэнка есть немного шрамов в некотором радиусе вокруг груди. Один настолько мелкий, что похож на точку – природа у него явно не воинственная. А вот следующий, пожалуй, подойдёт – короткий, но толстый, расположившийся практически у спины. Хотя... ниже, на той же самой ноге, есть пятно, напоминающее ожог или очень мягкий, скукожившийся шрамик – может, первым делом стоит обратить своё внимание на него?..
Пальцы Коннора оставляют полусогнутое колено. Он проскальзывает ими вверх по бедру и, если память ему не изменяет, останавливается в месте предполагаемой отметины.
На этот раз она прощупывается тяжело – тактильному обзору мешают мягкие выступающие волоски, – но Коннор почти уверен, что добирается до своей точки назначения. Совершенно не задумываясь о том, как это выглядит со стороны, он, желая найти своей догадке подтверждение, начинает по-хозяйски лапать ладонью вздрогнувшее бедро. Хэнк со всем терпением мира тягуче набирает воздух в грудь, но даже его воистину исполинская выдержка уже начинает худеть и трескаться.
— Слушай, Коннор, — мужчина старается звучать спокойно, только за его красноречивым шёпотом всё равно прослеживается угрожающее предупреждение, — что ты, по-твоему, сейчас творишь?
Забавно, но Коннор даже не отрывается от своего занятия, полностью погружённый в известное лишь одному ему исследование. Его ладонь всё ещё покоится на бедре Хэнка и, несмотря на вежливое замечание, вовсе не собирается оттуда уходить.
— Твои шрамы, — отвечает парень лаконично, пока его пальцы аккуратно выписывают на коже методичные круги, — я вдруг захотел изучить их все.
От этого простого бесхитростного признания у Андерсона натурально спирает дух. Внезапно он становится чертовски благодарен полутьме за то, что она скрывает краску, которой наливается его окаменевшее лицо. Этот Коннор и эта его бесстыдная прямолинейность... Румяные щёки предательски разгораются теплом, и сердце вздрагивает неприлично трепетно! Поджав губы в тонкую бесцветную полосу, мужчина силится восстановить над собой контроль.
Как ему, чёрт возьми, следует отвечать на такое заявление? «Ладно, пожалуйста, ты же уже и так лапаешь меня, не спросив моего разрешения» или «нет, иди в жопу, мои бёдра – это, вообще-то, частная территория»? Любой из вариантов кажется корявым и потерявшим свою своевременность, потому что дурацкая заторможенность Хэнка опять мешает ему сделать всё как нужно.
И тут его воспалённое от волнения сознание выдаёт гениальную идею. А что, если вырулить из этой патовой ситуации с помощью равнозначного обмена? У Коннора и шрамов вроде бы совсем немного – всего-то два, насколько Андерсону известно, – а значит, неловкое действо закончится довольно быстро. И овцы целы, и волки сыты, как говорится.
— Думаю, будет справедливо, если я получу какую-нибудь информацию в ответ.
Впрочем, он уже не уверен, что это действительно хорошая идея... Коннор останавливается, взвешивая предложение Хэнка, будто человек, выбирающий стратегию в войне. От собственного волнения становится так жарко, что Андерсону начинает казаться, словно он впадает в некое подобие предобморочного состояния.
— Ты прав, — наконец соглашается юноша и неожиданно хватает руку Хэнка, чтобы прижать её к своему животу. Андерсон уже успевает пожалеть о том, что сам же несколько секунд назад предлагает сделать. Откровенно лапать Коннора везде, это... это в его планы не входило! — Вот здесь, — не замечая или не обращая внимания на изменившееся состояние соседа по постели, Коннор невозмутимо направляет его руку ближе к своей груди. — Про этот шрам, правда, тебе уже известно.
— Да, наслышан... — рассеянно откашливается Хэнк.
Когда первое смущение начинает сходить на нет, он решает сосредоточить своё внимание на ощущениях. Не только на том, что уже отогревшаяся рука покоится на его собственной, не только на том, что температура под одеялом повышается на несколько едва уловимых градусов... Этот рубец, слишком круглый и слишком правильный, весьма рельефно выделяется на фоне остального тела. Трогать его – всё равно что трогать пластик: он такой же плотный и однородный, можно даже сказать, аналогичной твёрдости. Неудивительно, что иногда он причиняет Коннору столько физических неудобств – шрам выглядит максимально чужеродно и монструозно. Тактильная инспекция только позволяет Хэнку убедиться в этих предположениях.
А ведь если так подумать, то это первый раз, когда Хэнк по-настоящему трогает его зловещий шрам. Не просто пожирает его любопытными глазами, всеми силами гася свой нетактичный интерес, не просто поглощает информацию ушами, познавая его нелёгкую судьбу. Сейчас это что-то намного ближе, куда более интимное, чем всё, что Коннор раньше мог ему предложить. Это словно прямой доступ к уязвимости, годами скрываемой от посторонних людей. Это словно осязаемое подтверждение доверия Коннора и его открытости. У Хэнка мурашки пробегаются по телу от всей значимости данного события, от собственных мыслей, затерявшихся в кружащейся голове. И Хэнк, словно в тумане, поглаживает отметину близ солнечного сплетения, не до конца осознавая, что сейчас вообще творит.
Его разгорячённую шею бросает в дрожь, не то от неестественности того, что он чувствует под подушечками, не то от ситуации целиком. Коннор терпелив: он позволяет Хэнку исследовать свой торс, смиренно выжидая следующей очереди. Только тогда, когда пауза затягивается до неприличной, он подаёт безмолвный знак, неспешно отнимая свою ладонь.
Едва давление с руки спадает, Хэнк отмирает: он обнаруживает, что до сих пор бездумно очерчивает пальцем контуры рубца. Интересно, сколько он лежит так, абсолютно загипнотизированный? Он откашливается и сконфуженно отстраняется от приятеля.
Они меняются ролями: Коннор возвращается к бедру, изрисованному неизвестной рыхлой отметиной.
— Так что насчёт ноги?
Его пальцы располагаются слишком близко к запретным местам, и это сводит Андерсона с ума. Как тут вообще пытаться думать о чём-то, кроме них, когда от их внезапного прикосновения по телу пробегается волна мурашек, а предательское предвкушение чего-то большего затмевает последние остатки здравомыслия?
— Не знаю, может, я пролил кофе или типа того.
Честное полицейское, ему сейчас нет никакого дела до вразумительных ответов. Все его ресурсы уходят исключительно на то, чтобы держать ситуацию ниже пояса под контролем.
Это же чистой воды домогательство! Статья хрен вспомнишь какая.
— Звучит нелепо, — с досадой отвечает Коннор.
— Ну, не всем же шрамам быть героическими.
Заключив, что зерно истины в этих словах очень даже присутствует, юноша оставляет бедное перенапрягшееся бедро. Андерсон звучно выдыхает – настолько приятным ощущается свалившееся на него облегчение. Впрочем, ненадолго: коварный Коннор подгибает к себе шершавое колено и едва не упирается им приятелю в живот. Да что там живот! Оно останавливается в опасной близости от его боксёров!
— Колени, — парень гордо презентует свою согнутую конечность, — вот это почти зажило, но на нём всё ещё прощупывается короста. Ты был свидетелем этой травмы, так что комментарии излишни.
Прежде чем Хэнк успевает сообразить, о какой такой травме вообще идёт речь, искалеченная коленная чашечка словно бы сама совершенно незаметно утыкается в его расслабленную ладонь. Лёгкая заскорузлость кожи, которую мужчина уже замечает прежде, видимо, и является той самой коростой. Что ж, Коннор действительно разбивает ноги, когда неудачно перепрыгивает небесный мост... Неизвестно, сохранится ли заметный шрам после заживления, но Андерсон засчитает обмен болячками как успешный.
Всё, лишь бы эта проклятая нога поскорее оказалась ниже...
Когда его колено отталкивают назад, Коннор понимает, что наступает его черёд. Он припадает к седой груди и, проскользив рукой к нужной точке, нащупывает сбоку шрам, о котором уже вспоминает прежде. Он небольшой, но обширный и располагается прямо возле спины.
— Есть что рассказать об этом?
Вопрос заставляет Андерсона призадуматься. Уж лучше вспоминать что-то отдалённое, чем фокусироваться на том, как легко тебя обнимают и тискают...
— Я не уверен, но, возможно, это подарок из того обвалившегося здания. Помнишь? Которое мы с Джеффри разъебали из гранатомёта и сразу же добили строительной техникой. У меня ещё должен был остаться шов где-то на голове.
В подтверждение своих слов он тянется куда-то к волосам и раздвигает так, будто в темноте, разбавленной слабым рыжим светом, Коннор может что-нибудь разглядеть.
Ситуация из прошлого Хэнка постепенно начинает моделироваться перед смышлёным взором. Что-то – возможно, каменный обломок, – пробивается через несколько слоёв защитной одежды или банально продавливает её, остро впиваясь Андерсону в ребро. Это объясняет, почему рубец такой широкий, но совсем не длинный – видно, взрыв отбрасывает Хэнка куда-то оглушающей ударной волной. Рана на голове, хоть и не видна, между тем довольно очевидна – Хэнк же уже упоминал, что в тот момент его сознание уплыло куда-то за горизонт. Только если раньше Коннор предполагал, что Хэнка свалило одно лишь сотрясение мозга, теперь с новыми данными он не исключал, что первой повлияла на него простая обильная потеря крови.
Закончив проектировать очередную сценку, Коннор довольно заносит шрам на воображаемую карту тела Хэнка. Список неподтверждённых рубцов, к сожалению, всё ещё далёк от своего монументального завершения, но Коннор непременно постарается довести начатое до конца. А пока он ненадолго отодвигается от Хэнка, чтобы поудобнее указать на своё плечо и хорошо заживший шрам, доставшийся ему после августовского пулевого ранения.
— Этот самый свежий, — поясняет Коннор, — но о нём ты тоже уже всё знаешь.
— У тебя какая-то отстойная информация, — шутит Хэнк, но всё равно теперь уже по своей воле прикасается к предложенному рубцу. Просто так. Для приличия. Не потому, что ему действительно хочется. Кхм.
— Какая есть.
— Так... — Андерсон, как зачарованный, проходится по выделяющемуся участку кожи. Он хорошо помнит, как самолично обрабатывает его иглой и как дрожит чёртово нутро перед каждым вынужденным проколом плоти. — Ты к нему уже привык? Или...
Хэнк вот точно привыкнет к нему ещё не скоро. Ситуация держится под контролем, пока мужчина о нём не думает, но вот в такие моменты, когда приходится сталкиваться с чужой болячкой лицом к лицу, сохранять невозмутимую трезвость порой бывает невыполнимо сложно.
— Я бы о нём уже забыл, если бы имел такую возможность, — уверяет Коннор с нарочитой небрежностью. — Он меня совсем не беспокоит.
— Вот как, — уголок губ Андерсона на мгновение нервно приподнимается.
Даже в слабом свете свечи, в тени, отбрасываемой приподнятым одеялом и массивной фигурой Хэнка, голубые глаза отчётливо различают блёклый розоватый оттенок, отличающий рубец от остальной поверхности молочной кожи. Может быть, это просто он и его дотошный взгляд, полный самоосуждения, а может, очевидная разница в цветах в действительности есть. В любом случае, Хэнк излишне остро реагирует на то, что видит, и потому со всей доступной его шершавым пальцам нежностью утешающе проходится по плечу Коннора в последний раз.
Опустим то, что в таимой ласке своей он скатывается гораздо ниже, по сути, чуть ли не до локтя... это просто естественное направление для движения, вот и всё. Это не повод увеличить длительность тактильного контакта или что-то вроде.
Поняв, что, похоже, наступает его черёд, Коннор первым делом запускает пятерню в растрепавшиеся серебристые волосы. Хэнк от неожиданности отшатывается, но подушка не позволяет ему отклониться на изначально планируемое расстояние. Он с опаской переводит взгляд на карие глаза, страшась столкнуться с их невыносимым изучающим любопытством, но те разглядывают исключительно его череп – то место, точнее, о котором Хэнк сдуру упоминает ранее.
Ну вот и надо было ему заикаться о невидимом шве на голове? Сейчас лежал бы себе спокойно, не знал бы горя...
Его быстро бьющееся сердце уже почти выпрыгивает из груди. То, что Коннор валяется с ним так близко, то, что их ноги до сих пор переплетены, то, что их направленные друг на друга лица отделяет жалкое расстояние в одну протянутую ладонь... Это выше его возможностей. В других обстоятельствах Хэнк бы счёл, что с ним, по-видимому, флиртуют и стеснительно пытаются урвать с губ первый в истории отношений неловкий поцелуй, но это же Коннор. Коннор и его «нет, ничего не изменилось, я бы точно заметил» точка зрения. Такая обнадёживающая и разочаровывающая в той же степени.
Как ещё прикажете интерпретировать эту руку, столь любовно обнявшую его за голову? Как относиться к этим пальцам, полностью объятым его торчащими белыми локонами? Андерсон даже не замечает, как во время своих опасных размышлений машинально приоткрывает рот и немного закрывает глаза, будто и в самом деле ждёт, что это отрешённое лицо напротив всё же приблизится к нему и сделает уже хоть что-нибудь.
Глупец. Конечно, ничего такого не происходит.
Коннор просто разглядывает проборы в его волосах, выискивает их кончиками пальцев и кажется завидно увлечённым этим занятием. Даже когда Хэнк сам приближается к нему, осмелев настолько, чтобы едва не соединить их лбы, Коннор не считывает ничего, что нельзя интерпретировать как небольшое изменение положения тела для удобства исследования. Благодаря сократившемуся расстоянию он в итоге замечает место, которое выглядит лысее прочих, и, удовлетворённый находкой, отстраняется. Андерсон ощущает на душе не то облегчение, не то тоску.
Юноша замечает только дрогнувшие брови и скользнувший к низу взгляд, прежде чем Хэнк возвращает себе самообладание и нацепляет привычную маску саркастичного дурака.
— Похоже, на этом сеанс домогательств подошёл к концу, — заявляет он, осклабившись притворно довольно. А потом добавляет угрюмее: — Я на боковую.
— Подожди, — Коннор успевает перехватить его прежде, чем тот окончательно отвернётся. Твёрдость его захвата заставляет Хэнка поколебаться. — Это ещё не всё.
— Правда? — якобы удивлённая усмешка звучит немного жёстче, чем он планирует. — Будешь хвастаться царапинами, которыми тебя наградила кошка?
— У меня не было ни собак, ни котов, зато был кухонный нож, — он вдруг приподнимается на локтях и жестом откидывает своё любимое тёплое одеяло. Прохлада комнаты, словно острая игла, моментально укалывает их обоих. — Камски как-то рассказал мне, что в детстве, в том возрасте, который я не помню, я пытался сделать ему бутерброд.
— Как мило, — ворчит Андерсон.
— Я был довольно неуклюжим ребёнком, так что вместо того, чтобы порезать хлеб, случайно уронил на ногу нож.
— Боже, — слушатель не может удержать внутри беззлобную смешинку.
— Лезвие рубануло по голым пальцам. Не сильно, но достаточно, чтобы оставить след. Самое смешное, что я даже не пискнул. Камски заметил, что что-то не то, только по кровавому следу, остающемуся на ковре.
— Похоже, ты был тем ещё партизаном всю свою жизнь, а? — Хэнк одаривает его хитрой улыбкой, едва сдерживаясь от порыва как всегда потрепать Коннора по голове. — Только, — его лицо принимает сконфуженное выражение, — не заставляй меня трогать твои вонючие стопы.
— Хорошо, — парень согласно возвращается на место и сразу же накрывается одеялом чуть ли не по самый нос.
На самом деле для Хэнка действительно неожиданно, что у Коннора не заканчиваются все тузы в рукаве. Он-то думал, что отделается малой кровью... А пацан не промах, не просто же так с условиями соглашается. Ну ничего. Теперь, когда Хэнк окончательно запутывается в своих ощущениях, он уже не понимает, хочет ли он поскорее уснуть или мечтает, чтобы происходящее сейчас никогда не прекратилось.
Как минимум, он всё ещё в состоянии выбирать, позволять Коннору шариться руками где придётся или же сообщить ему информацию самому, точечно, примерно так же, как это делает сам Коннор. Поразмыслив мозгами хорошенько, Хэнк пытается найти на теле шрам, о котором имеет наиболее полное представление.
— Вот здесь, — он протягивает Коннору своё предплечье, — я закрывался рукой от какого-то бандюгана с мачете. Его удар раздробил мне кость, так что я ещё пару месяцев потом был бесполезен.
Пальцы Коннора проходятся по указанному месту, но не чувствуют совершенно никакого рельефа.
— Странно, — заключает он, — такая рана, а зажила отлично.
— Ну, генетика, — подмечает Хэнк хвастливо, — сохранившихся шрамов у меня гораздо меньше, чем несохранившихся.
Как жаль! Похоже, Коннор не сможет занести на карту все следы, когда-либо оставленные на теле Хэнка.
В скором времени лишившись интереса к тому, что нельзя или ощутить, или увидеть, Коннор перехватывает чужую ладонь и делает одно из самых неожиданных для Хэнка движений – прикладывает её к своему приблизившемуся затылку. Отросшие, но до сих пор короткие волоски щекочут Андерсону подушечки пальцев. Его, наверное, прошибает настоящий ток, потому что собственный пушок встаёт столбом от этого ничего не значащего для Коннора прикосновения. Но для Хэнка оно значит, значит столько разных вещей, что можно захлебнуться. И он вгрызается в свою пересохшую нижнюю губу зубами не только чтобы промочить её, но и чтобы унять сладкую дрожь, уже зарождающуюся где-то над ногами.
— Здесь, — говорит Коннор, и его привычный вечерний шёпот отчего-то обжигает уши Андерсона кипятком, — когда мой капитан сильно злился, он часто отвешивал подзатыльники именно сюда.
Шея Коннора отнюдь не большая, она прекрасно умещается в широкую неповоротливую ладонь. Она горячая и нежная, особенно в тех местах, где сонная артерия пульсирует, отсчитывая пропущенные Андерсоном часы. Большой палец Хэнка считывает её ритм, слишком властный, слишком оглушающий, чтобы не подчиниться ему собственным сердцебиением. И уже после первых ударов Хэнк оказывается опьянён, а его дыхание с учащённого медленно переходит на хриплое.
— Это, — слова тяжело срываются с обмякшего языка, — Коннор, это нечестно.
— Почему? — он сразу же одаривает собеседника хитрющей улыбкой. Юноша явственно замечает его волнение, но, видно, классифицирует вообще не так, как следует на самом деле. — Мой затылок многое претерпел.
Да потому, ты, мелкий!.. Андерсон едва не рычит, но, плотно зажмурив лазурные глаза, с глубоким выдохом давит в себе это навязчивое побуждение.
Разве честно лежать вот так, лицом к лицу, едва не опаляя кончики носов почти сливающимся в унисон дыханием? Разве честно манить к себе только для того, чтобы сулить встречу со стеной из этой озорной, ни до чего не допирающей улыбки? Разве честно позволять зарываться пальцами в свою короткую каштановую шевелюру, из-за прикосновения к которой внутри всё сводит сладостная дрожь? И разве честно вот так, без задней мысли, ни на секунду не отводить этих умопомрачительных кофейных глаз, изводя Хэнка до безумного, слабо контролируемого состояния?
— Это даже не шрам, — мямлит кое-как восстановивший самообладание мужчина.
— А моя шишка с этим не согласна.
Шишка Хэнка тоже ой как много с чем не согласится!.. От нелепости происходящего Андерсона пробивает на смешок. Он притягивает пацана к себе, чтобы скрыть в его макушке невовремя расцветшую улыбку. Плевать, что резкий жест может нечаянно поведать парню многое, плевать, что растянувшиеся губы непреднамеренно касаются растрёпанной головы скромным смазанным поцелуем...
— Дурашка, — только выдыхает Хэнк в волосы.
Не зная, куда приткнуть свою ладонь, Коннор озадаченно кладёт её на чужую спину. Неожиданное продолжение, но... не то чтобы нежелательное. Колючая борода местами задевает его лоб, в нос ударяет терпкий запах мужского тела, а жар раскалённого воздуха пробирает едва ли не до костей. Убаюканный этим сочетанием теплоты, как душевной, так и физической, Коннор прикрывает глаза и практически отпускает своё намерение продолжать исследование торса Хэнка. Практически.
Есть ещё одна отметина, которая интересует его до дурноты. Не столько из-за формы или цвета, сколько из-за расположения, довольно нетипичного для большинства знакомых Коннору людей. Тонкий, похожий на точку шрам находит свой приют прямо напротив левого соска, и у молодого человека в голове нет абсолютно никаких идей, из-за чего вообще там может что-либо такое появиться.
Адекватных, по крайней мере.
Серьёзно, Коннор просто не уснёт, пока не расспросит Хэнка как следует!
Он осторожно переносит ладонь на грудь и мягко отстраняет Андерсона от себя, абсолютно убеждённый в том, что обмен болячками произведён успешно, потому как второй раз похожая хитрость с ушибленной головой явно не возымеет действенного эффекта.
— Хэнк, — юноша задевает пальцем предполагаемое место отметины, — что случилось здесь?
Его кофейные глаза с любопытством заглядывают в лицо, вытянувшееся не то от неловкости, не то от недоумения.
— Здесь? Ну... Ничего. Ничего там нет, — тараторит Хэнк сбивчиво.
— Но как же, — указательный палец нагло заползает на ореолу, — я чётко помню круглые следы прямо вот тут.
Чёртов Коннор и его безграничных объёмов память! Чёртов палец, выжидающе выписывающий круги на его покрывшейся мурашками груди! Понимая, что ему никак не отвертеться, Хэнк смущённо отводит в сторону затуманенные неловкостью глаза.
— Ну... может быть, — начинает он, и с каждым новым словом его голос становится всё неувереннее и тише, — по молодости я однажды... проколол себе сосок?..
На миг в комнате воцаряется могильная тишина.
Потом в этой пустоте рождается единственное сдавленное прысканье – это Коннор пытается удержать внутри своё сорвавшееся хихиканье. И хотя юноша не до конца понимает, точно ли представляет себе, что такое «проколотый сосок», он, как минимум, в курсе того, как выглядят проколотые уши. А это же почти одно и то же, верно?
Скажем, у Хлои, самой любимой секретарши Камски, в ушах висели золотые кольца, тонкие, но массивные, вблизи напоминающие аккуратный женский браслет. И если представить Хэнка, носящего на соске что-то похожее...
— Прости, — удержать уязвившую Хэнка улыбку всё-таки не выходит. — Тогда где твоя серёжка?
— Моя... — мужчина озадаченно сводит к носу брови. — Коннор, это не... Это не серёжка. Ты вообще много слышал про пирсинг?
Парень отрицательно мотает головой. Ну конечно. Наверняка знание о таких безделушках не входит в его перечень самых необходимых для выживания вещей. Хэнк устало потирает переносицу, теряясь в догадках, как объяснить приятелю важное, но такое крохотное отличие между серьгой и другими видами миниатюрных украшений.
— Серёжки, они, понимаешь, только для ушей. А здесь, — он коротко кивает на свою грудь, — здесь используется приблуда другого типа. В моём случае это была штанга. Э-э, не как в спортивном зале. Что-то вроде палки с двумя наконечниками или около того.
Юноша внимательно взвешивает полученную информацию, пока неосознанно, но уже по-хозяйски зарывается пальцами в особо длинные волоски.
— Это не отвечает на мой вопрос, — заключает он по итогу. — Где твоя... штанга?
— Я, э-э, — ясно видно, что вспоминать об этом Хэнку немного неудобно, ведь его лицо краснеет даже больше, чем искра колышущегося на фитиле огня, — если коротко, я сделал себе прокол ещё в школе, а потом, когда устроился в полицию, понял, что работать с ним, мягко говоря, неудобно.
— Почему?
Чёрт бы побрал Коннора и этот его неутолимый интерес!
— Носить пирсинг было... — боже, Хэнк не может поверить, что вот так легко признаётся в этом, — весьма чувствительно.
Мужчина даже инстинктивно зажмуривает глаза, опасаясь, что любая реакция Коннора в конце концов может довести его, но Коннор просто... принимает его ответ с равнодушным безразличием? То ли не придавая ему внимания, то ли действительно не в полной мере осознавая, о чём конкретно Хэнк говорит, Коннор самолично упускает шанс подколоть беднягу Андерсона, как это делают все закомплексованные девственники, узнающие об этой безумной странице его биографии в разгар бунтарских юных лет.
Так необыкновенно не столкнуться ни с одной скабрёзной шуткой, так странно не услышать дальнейших расспросов про яркую эрогенность, как правило, не самых эрогенных мест... Коннор или святой, или невинный до невозможного, настолько, что это почти непостижимо. Впервые в жизни Хэнка подмывает самого развить этот неудобный разговор, правда, не как пассивно-агрессивный ответный выпад, не как возбуждающий разогрев перед интимной близостью, а как подстрекающую тему, требующую некоторого эмоционального обсуждения в последствии.
— Это всё, что ты хотел спросить?.. — начинает он немного издали.
— Да, — коротко и уверенно отвечает малой, — спасибо.
И это дурацкое прямолинейное согласие обрубает все витиеватые пути, которыми можно было подойти к поставленной Хэнком цели, на корню! Ну что ж, тогда придётся переходить к тяжёлой артиллерии. То есть к ответной прямолинейности.
— Разве тебе не интересно, для чего я вообще решил проколоть себе сосок?
Андерсон замирает, затаив дыхание в волнительном предвкушении. Коннор отвечает довольно быстро:
— Нет. И так понятно, что люди делают это из эстетических соображений.
Видать, ничто не способно поколебать его стоическую невозмутимость. Но Хэнк так просто попыток не оставит! Из добычи он превращается в клыкастого хищника и наседает на пацана очередным неудобным вопросом, выверенным им с особой злодейской ювелирностью:
— О, так значит, мой проколотый сосок кажется тебе красивым?
И Коннор мешкает. Всего на секунду, но мускулы его лица красноречиво вздрагивают, и Хэнк цепляется за это, как за единственное подтверждение неверной мысли, с запозданием промелькнувшей в тугой каштановой голове. Но, надо отдать Коннору должное, его ответы по своей сути нисколечко не меняются:
— Я его не видел, — но Андерсон готов поклясться, что прямо сейчас Коннор пытается представить всевозможные комбинации «серёжек» у себя в голове. — Я не могу судить.
— Но ты бы хотел?
Вопрос не просто коронный – он похоронный.
В мозгах у Коннора скрипуче крутятся какие-то затянувшиеся паутиной шестерёнки. Он приоткрывает рот только для того, чтобы сразу же закрыть его, его пальцы поджимаются друг к другу, слабо проезжаясь по седой груди, а Хэнк лежит, поразительно довольный собой и тем, что вынуждает Коннора хоть ненадолго выйти из своей непроницаемой скорлупы целомудрия и слепого неведения.
— Я, — медленно, тактично, с несвойственными для себя паузами после каждого слова начинает он, — был бы не против.
И что-то в этом ответе заставляет сердце Хэнка учащённо забиться.
Из охотника он снова превращается в беззубую добычу, а вся самоуверенная бравада улетучивается из него, словно волшебство из тыквы, когда пробивают роковые полуночные часы. Андерсон шумно выдыхает, но с этим выдохом роняет полный отчаяния смех. Отчаяния из-за своих тупых окончательно запутавшихся мыслей. Отчаяния из-за тупого, неприступного, как Великая Китайская стена, Коннора.
А вообще, может, и хорошо, что тема чувствительности сосков в итоге остаётся не раскрытой... Коннор с его подчёркнутым равнодушием к любому общепринятому проявлению физической любви явно бы не представлял, что то, что он девяносто девять процентов времени успешно игнорирует, способно чувствовать, а Хэнк... Хэнк бы не смог удержаться от искушения показать, насколько яркими эти ощущения при должном старании могут быть.
Он бы постарался как можно нагляднее передать своё собственное чувство вяжущего блаженства, щекоткой растекающегося по телу из ласкаемой груди. Он бы обхватил его сосок шершавыми пальцами и мягко теребил, нашёптывая правильные слова, настраивая на подходящее ситуации настроение. В конце концов он бы прильнул к нему обветренными губами, слизал бы соль и горечь, скопившуюся после минувших дней, и ни на минуту не отнимал бы своего изголодавшегося по ублажению партнёра языка, пока не услыхал бы едва различимый хрип или не почувствовал, как упоённо выгибается навстречу его объятиям эта благородная подрагивающая спина.
И кто знает? Его губам могло бы оказаться недостаточно одной груди. Он бы поднялся выше, он бы спустился ниже, он бы прошёлся в любом направлении, чёрт его дери, только бы не разрывать контакта с тронутым не до конца сошедшим загаром телом. Он бы упивался любой ответной реакцией, наполняющей низ его живота бурно зарождающимся наслаждением: пальцами, скользнувшими по косматым волосам, ногтями, царапающими тонкую кожу ниже шеи, звуками, срывающимися со строптивого бескостного языка. Он бы захлебнулся, смотря в эти растопившие льдины отчуждения карие очи, затуманенные дымкой жгучей похоти, прекрасные, просящие намного больше, чем рот, позабывший любые вразумительные слова. Своими действиями он бы отправил его сознание за край известных человечеству измерений, чтобы затем, опухшими от ласк губами...
Чёрт, нет, если Хэнк продолжит фантазировать в том же духе, у него не на шутку нальётся кровью член.
Впрочем, уже сейчас в боксёрах становится немного тесно. Андерсон неловко откашливается и всей фигурой спешно отворачивается к одиноко пылающей в своём углу свече.
— Ой, посмотри-ка, — мужчина старается звучать небрежно, надеясь, что никому другому не видно его с трудом контролируемой проблемы, — а фитилёк-то уже практически догорел! Лучше бы загасить его да отправляться дрыхнуть.
— Верно, — соглашается Коннор, как кажется Хэнку, слегка растерянно.
Один короткий выдох – и вся комната погружается в маскирующую ночную тьму. Её нелюдимые прикосновения кажутся остужающими и приводящими в подобие шаткого равновесия. Андерсон облегчённо подпирает рукой подушку и, гонимый смущающими, полными страсти мыслями, готовится как можно скорее отойти ко сну. Коннор же... Коннору ещё о многом предстоит подумать.
Но через час, другой сонливость по итогу морит и его: юношу затягивает в бестревожный омут черноты. Обрывки мыслей расступаются перед потоком грёз – волна сновидений, ярких и насыщенных, подхватывает утомившееся сознание и уносит куда-то далеко, в места, за последние дни ставшие уже родными. Открыв глаза, Коннор обнаруживает себя лежащим в знакомом саду, на знакомой траве, знакомо покалывающей предплечья и шею. Небесный купол окрашен в голубой, ясный такой, как в знойную жару, и лишь небольшое скопление призрачных облаков нарушает гармонию представшей перед ним картины. Коннор позволяет себе насладиться прохладой утренней росы, танцем тёплого летнего бриза в каштановых волосах и пряным запахом цветущей вишни, прежде чем приподнимается на локтях и замечает маленький пруд с прекрасной белокаменной беседкой в его середине.
Улыбка сама собой расцветает на его устах, ибо поляна, некогда нелюдимая, всё сильнее подстраивается под запросы её нового обитателя. Чья-то заботливая рука прокладывает пешеходную тропу в траве, причёсанной от дикой буйности, и даже беседка, поначалу ограждённая от своего хозяина зеркальной водной гладью, сегодня гостеприимно встречает его креативным природным мостом. Точно болотные кочки, его плоские светлые камни обрамлены слабой рябью мелких дрожащих волн, и отсюда кажется, что шагать по ним, рассредоточенным отнюдь не хаотично, будет так же легко, как переступать с одной ступеньки лестницы на другую. Даже терновые кусты и те больше не кажутся ему угрюмыми, отталкивающими или хищными – они цветут и дают спелые фиолетовые плоды.
В разгар ленивого бездействия в голове Коннора вспыхивает мысль: приятно побездельничать вот так, на земле, подставляясь солнечным лучам, и совершенно не рассуждать ни о чём конкретном. Хотя это довольно забавно: Коннора нельзя назвать ни эстетом, ни человеком, увлечённым праздным прожиганием собственного дня. Или нельзя было назвать до этого?.. Кажется, что тот Коннор, никогда не замечающий ничего бесполезного, остаётся где-то позади. Новый Коннор очень даже не против полюбоваться пышной порослью, отметить форму пушистых облаков и обязательно послушать то, что об этом думает его более чувствительный товарищ.
Его влияние читается везде: в ароматных цветах, усеявших целое поле, в маленьких садовых мелочах навроде резных скамеек или декоративного камня, обрамляющего пешую тропу, в самой беседке, в конце концов, потому что Коннору нет дела до того, в какой обстановке лучше всего наслаждаться жизнью и нюхать розы. Или не было дела.
Ни одна теплица на крыше его родного города не сравнится со здешним скромным великолепием, и Коннору по-настоящему удивительно, как этот перехватывающий дыхание вид могло создать его не обладающее должным чувством стиля воображение. Ведь что-то настолько же успокаивающее и величественное в реальном мире он бы заприметил наверняка! Но нет, пока что вся ситуация выглядит так, как будто это кто-то кропотливо копается в его мозгах, перелопачивает там сотни иллюстраций – не важно, из библиотечных книг или из брошюр и нарисованных вручную настенных плакатов, – и возводит этот шедевральный островок душевного умиротворения не столько благодаря, сколько вопреки. И, признаться, у Коннора имеются веские причины подозревать, кем этот кто-то на деле мог в действительности быть.
Сидя на траве, Коннор пытается разложить представшую перед ним картинку на отдельные составляющие, припомнить, где же он мог встречать похожие частички целого в последний раз, вот только во сне его сознание предпочитает больше отдыхать, нежели работать. Напрягать извилины у него получается из рук вон плохо, так что в конце концов он сдаётся и решает хотя бы хорошенько размять свои расслабленные конечности. Бездействие убивает его даже в грёзах, а потому Коннор отдаёт предпочтение занятию поактивнее. Он бойко вскакивает на ноги, потягивается в неожиданно сморившем его зевке и уже собирается зашагать прямиком к отражающему небеса пруду, как вдруг после изменения угла обзора что-то необычное в очередной раз привлекает его внимание.
В тени беседки чья-то неразборчивая фигура увлечённо разглядывает ползучую лозу. Деревянная решётка, как бы заменяющая одну из стен, увита ею сверху донизу. Лишь лёгкие вкрапления бутонов первых пустивших корни роз разбавляют эту хаотичную зелёную композицию, и чёрный силуэт, видно, находит получившийся итог достойным своего внимания. На его плече лежит большущий ярко-красный зонт, скрывающий от посторонних глаз его личину, а нижнюю часть тела подло закрывает так некстати стоящий перед ним высокий стол. Коннор инстинктивно напрягается, обнаруживая незваного гостя на пороге своего уютного убежища. Как смеет он нарушать покой этого живописного закутка вселенной? Как смеет проникать в его персональное пространство и творить... что он там вообще сейчас вытворяет?
В волнительном желании узнать, кто же этот потерявший робость наглец, Коннор, одолеваемый не то беспокойством, не то зарождающимся раздражением, подбирается к недавно возникшему в саду мосту, но замирает, едва ступив на его плоскую каменную поверхность.
Ибо впереди, под декоративной белой крышей, нежно оглаживая пальцем лепесток одной из роз, стоит никто иной, как мистер Андерсон собственной персоной.
Это его серебряные пряди ниспадают на широкие расслабленные плечи, это его знакомый профиль с искусно выточенными губами, носом и наклоном глаз, это его борода, плотная и прилизанная, и, конечно, это его фигура, огромная и рельефная, обтянутая несуразными рубашками и потёртыми джинсовыми штанами. На улице стоит тепло, и он является сюда без твидового пальто, такой же, каким Коннор запоминает его перед сном – усталый, взлохмаченный, но поразительно привлекательный в своей естественно сложившейся небрежности.
Узнав его, с одной стороны, Коннор успокаивается. Иллюзорный Хэнк не станет причинять вреда этому месту, да и ему тоже, если уж на то пошло. С другой стороны... Чёрт, почему из всех возможных людей именно он? Почему сейчас, особенно после того, как их последний скомканный разговор приобретает непонятный, но определённо чересчур неловкий характер? Почему здесь, в месте, ещё недавно не отягощённом трудностями и невзгодами суровой реальности? Вопросы скатываются на юношу сносящей всё на своём пути снежной волной, и Коннор ненароком отшатывается на шаг назад – настолько зрелище, непонятно как представшее перед ним, обескураживает и вводит юношу в остолбенение.
Его неуклюжая ступня едва не скатывается в прохладный пруд, но Коннор быстро возвращает её на узкую каменную платформу. Только мелкий камушек из-под подошвы случайно баламутит шёлковую гладь воды. Внезапный всплеск тут же привлекает внимание неожиданного гостя: Андерсон оборачивается на шум и, заприметив Коннора, дарит ему короткую обворожительную улыбку.
В изгибе его тонких губ Коннор читает приглашение ступить в беседку, в добрых глазах, чью синеву подчёркивает небо, он видит просьбу перестать тревожиться по мелочам и подойти. Не в состоянии противиться двойному зову, Коннор, точно примагниченный, послушно перескакивает неровный мост. Недавно неподвижные ноги сами влекут его навстречу интригующему реалистичному наваждению.
С зонтом в руках Хэнк смотрится почти комично, непривычно воздушно для обладателя такого громоздкого телосложения, как у него. Да и потом... почему зонт? Коннор с трудом представляет, из каких таких закромов сознания всплывает столь ажурный летний предмет. Такой изображают разве что на открытках о дальних странах или на брошюрах, сулящих своему покупателю увлекательный туристический маршрут. Просто... зонт настолько нетипичен для его обычных, однообразно текущих дней – прямо как и Хэнк, если вспоминать проведённые с ним первые недели, – и их убийственное сочетание определённо имеет свою изюминку, но... почему?
Интуитивное желание искать во всём какой-либо скрытый смысл не оставляет Коннора даже в его бредовом сновидении. Но когда он подходит к Андерсону вплотную, даже эта загружающая мозг задача улетучивается из его прилизанной каштановой головы. Тело Хэнка источает жар, по степени приятности сравнимый с солнечным – мужчина словно бы сияет изнутри своим безмерным душевным светом и теплом. Овеянный этим убаюкивающим веянием, Коннор вскорости теряет бдительность и позволяет легкомыслию окончательно поглотить его.
Хэнк не просто стоит перед ним с зонтом – в свободной руке он сжимает розу, одну из тех, что рождены из крови, пролитой на этой некогда безжизненной земле. На той земле, что вспахана его ласковым вниманием и добрым словом, на той, что всласть удобрена его живительным присутствием в конноровой судьбе. Семя цветка, проснувшееся в горниле отчуждения, проклёвывается наружу с первой оттепелью, и Хэнк, как истинный садовник, в конце концов приходит пожинать плоды своего труда. Со стеблем, лишённым шипов, в руках, с ярко-красным бутоном, подчёркивающим здоровую румяность его лица, Андерсон выглядит как неотъемлемая часть этого места, словно бы всё здесь, каждая концепция, принадлежит ему в той же мере, что и изначальному владельцу. Что угодно, от зелёной травы до предметов архитектуры, пронизано его невидимым влиянием, и это настоящее безумие, что райский сад и все предметы в нём начинают играть новыми красками только от одного его физического присутствия.
Взять хоть эту розу – первый росток жизни, если не считать засилье иссохших терновых кустов. Для Коннора она неразрывно связана с чем-то личным, словно бы с той единственной каплей крови в землю попадает и некая частица его самого. Но в руках Хэнка она выглядит куда более естественно и правильно, словно это не Коннор, это Хэнк пускает корни в чужом саду. И если посмотреть на все видоизменения, случившиеся с внутренним миром юноши с того момента, можно сойти с ума от того, как много Хэнка теперь заполняет его самого.
От переворачивающих сознание мыслей сердце колотится как бешеное. Андерсон протягивает ему этот чёртов цветок, и что-то нежное читается в его незамысловатом джентльменском движении. Пальцы Коннора дрожат, когда он озадаченно принимает розу и, не зная, чего ещё ожидать от этого непредсказуемого мужчины, растерянно заглядывает тому в лицо. И, боже, лучше бы он этого никогда не делал, потому как красота его дружелюбных глаз, добродушно приподнятые уголки губ и скулы, остро проступившие от улыбки, по-настоящему захватывают дух.
Чем Коннор заслуживает такое ласковое отношение? Чем обязан напористой руке, накрывшей его сжимающую стебель ладонь? Янтарные глаза спешно опускаются к носкам ботинок, потому что молодой человек впервые в жизни совершенно точно не представляет, что вообще в данной ситуации положено думать.
Он стоит столбом, когда чужая рука скользит ему за спину, он забывает, как моргать, когда Хэнк Андерсон осторожно притягивает его к себе. Все эти действия очень напоминают те, что Коннор проворачивает с ним в реальной жизни, но почему же трепет и волнение одолевают тело не тогда, когда это более логично, а теперь? Не получив ответной реакции, Андерсон просто обнимает его, прижимает задумчивую голову к себе, запускает пальцы в короткие шёлковые прядки, как уже делает это прежде, и Коннор, сполна вкусивший его непривычного способа проявления доброты, так же легко позволяет Хэнку взять над собою верх и повести.
Негласное обещание комфорта затмевает бдительную тревожность юноши, как луна. Коннор прикрывает глаза и отдаётся безмятежному ощущению тепла и покоя, вдыхает знакомый запах прижимающегося к нему человека и с упоением пропускает каждое чувство сквозь себя. Когда его веки снова размыкаются, он обнаруживает, что лежит в постели. На дворе стоит чёрная мгла, на плечи давит несколько расправленных одеял, а сонная взъерошенная голова покоится на чём-то мягком и приятно согревающем отлёжанную щёку. Кожу на лице покалывают топорщащиеся волоски, в ушах отбивает ритм чужое сердце, и... Подождите.
Последнее обстоятельство заставляет Коннора напрячься и окончательно отбросить прочь оковы сна: осторожно, опасаясь разбудить своего приятеля, вялыми после продолжительного бездействия руками он ощупывает то, что заменяет ему подушку, и действительно обнаруживает, что это грудь. Широкая, слабо приподнимающаяся от размеренного сопения грудь. Открытие довольно странное, если учесть, что он и его сосед по кровати засыпают определённо порознь...
Неужели в дивный неприступный сон врывается частичка реальности? И Хэнк – настоящий Хэнк – бессознательно притягивает его к себе, словно любимую плюшевую игрушку? Собственное сердце невольно ускоряет темп, но сам Коннор расслабляется, потому что грудь под его щекой ощущается единственно правильно. От неё не хочется отлипать, и иногда в дневные часы к ней даже хочется стремиться. Что во сне, что наяву такая тесная близость с Хэнком вызывает только одно чувство – умиротворение. И он позволяет абсолютному спокойствию снова поглотить себя, потому что то, что сейчас происходит, не может ему не нравиться.
Примечания:
Это не учебная тревога! В мозгах у Коннора скрипуче крутятся какие-то затянувшиеся паутиной шестерёнки!