Игры богов

NC-17
В процессе
54
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 25 страниц, 13 934 слова, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
54 Нравится 21 Отзывы 18 В сборник

Глава 3. Паллант

Настройки
Примечания:
      После этой ночи страх пред тобою невероятным образом рассеялся подобно туману под горячими лучами Солнца. Признаться, это было чудесно — более тебя не страшиться, и я был бы безмерно счастлив, если бы ты не заставил меня чувствовать нечто намного хуже, чем страх: непреодолимое, дикое желание видеть тебя каждое мгновение. Встречаться с глубокой синевой твоих глаз на рассвете. Лицезреть твой прекрасный лик целый жаркий день до самой темноты. Засыпать ночью с твоей уютной, словно домашний очаг, усмешкой, чтобы утром, когда бледная Паллантиада еще даже ввысь на своей колеснице не вознеслась, вновь узреть твой устало-нежный взгляд и вновь остаться с тобою на целый день. И чтобы так было до конца моей жизни. Хотелось ли тебе того же со мной, любовь моя? Тогда я сомневался. Ведь в последующие дни священного праздника ты будто бы издевался надо мною, каждый вечер приходя в лагерь в обнимку с новой спутницей. Ты жарко выплясывал с ними в пьяной, похотливой толпе под страстные песни музыкантов. Твои руки беззастенчиво блуждали по их разгоряченным телам, а соблазнительные губы безошибочно находили уже давно раскрытые в готовности чужие, целуя так сладко и глубоко, как можно целовать только того, в кого влюблен. И пока все вокруг танцевали, обливаясь вином, а громкие мелодии, сводя с ума своим ритмом, стуком отдавались в голове, я проводил вечера, скрываясь в тени, но не спуская с тебя ревнивых глаз. Ты тоже, любовь моя, словно нарочно дразня, в безумных своих плясках изредка бросал на меня взгляды, но только лишь тогда, когда целовал или трогал своих так часто меняющихся женщин. Зачем ты это делал? Зачем так жестоко заставлял меня страдать? Ты мстил мне за мою грубость на холме или за бессвязную речь при Дионисе? Или за предательский страх? Или за всё вместе? Правильно. Поделом мне. Я бы и сам себя убил за весь этот позор. Такие как я, за что-то наказаны богами царской кровью в жилах, не должны совершать ошибок — в этом и заключается проклятье царей и царевичей. Для ошибок существуют простые люди. Те, кто может себе позволить соткать полотно жизни из одних лишь неправильных решений. Однако ошибка правителя может обернуться бедой для всего народа. Так всегда говорил мне отец. И так всегда повторяли учителя. Но ты, любовь моя, считал, что ошибки допускают даже боги и в этом нет ничего зазорного. Я спросил тебя однажды, какая самая большая ошибка в твоей жизни. Ты ответил, что любовь. Тогда твои слова показались мне жестокими и от них мне было очень горько. Я подумал, что по какой-то причине сама мысль о любви тебе претит, что ты ее ненавидишь, презираешь, отталкиваешь всеми возможными способами. Но лишь потом, очень поздно, к сожалению, мне открылась настоящая истина: не ты, но сама любовь тебя ненавидела и презирала, грубо отталкивая от тебя всех, кому ты дрожащими руками нерешительно протягивал свое нежное, испуганное сердце.       В тот год на Карнеях я впервые ни единого танца не сплясал. Но зато настрадался лет на пять вперед, наблюдая за тобой и за твоими ухаживаниями за всеми кроме меня. Я находил утешение в одном лишь созерцании твоей божественной фигуры и успокаивал себя тем, что лучше видеть твои горячие поцелуи с другими, чем не видеть тебя вообще. И в тот год я вылакал больше вина, чем за всю жизнь прежде. В этом состязании я обогнал даже пьянчужку Ампелоса, который, к слову, и Карней-то из-за количества выпитого почти не помнил. Все девять дней он развлекался с Лаодикой, той самой несчастной потерявшейся девушкой, с которой он сбежал в первый же вечер, бросив меня тебе на растерзание. Но и его за такое предательство постигло наказание. Оказалось, что Лаодика была замужем, далеко не за любимым человеком, но все же замужем. И последующую неделю Ампелосу довелось скрываться в лесу у своей матери, пока разъяренный муж, застав в постели свою жену и бедного юношу, бегал за ним с топором по всему лагерю, посвящая всех и каждого в великие подвиги Ампелоса и не понимая при том, что позорил он не только юношу, но свою жену и себя вместе с ней тоже. Весь лагерь над ними смеялся, даже воспитатели, я бы и сам, быть может, позволил себе улыбнуться столь нелепой ситуации, — ведь с кем не бывает, да? — посочувствовать другу, но после Карней у меня появилась целая куча своих собственных проблем. Я ведь отчаянно пытался вернуться к учебе. Это было крайне тяжело во-первых из-за моей разленившийся за девять дней натуры, и во-вторых потому что ты как-то вдруг бесследно исчез, словно канув в Лету. Мои мысли бесконечно к тебе возвращались, не оставляя места для знаний. Знаешь, как это было мучительно? Я молился тебе, любовь моя, как никогда и никому прежде. Я молился всегда, когда у меня выпадало свободное время, умолял тебя о короткой встречи, о возможности встретиться хотя бы во сне. Я так сильно тебя об этом просил, кричал, плакал, убивался у твоего алтаря. Я столько жертв тебе принес! Три кабана, пойманных и зарезанных собственноручно, помнишь? Но ты, холодный, безжалостный, так ни разу мне не ответил, пока я, словно рыба выброшенная на берег, бился без тебя в страшной агонии. Да, я знаю, что вел себя очень дерзко, донимая тебя бесконечным напоминанием о себе, когда ты, быть может, и забыл уже меня, давно утонув душой и сердцем в другой или в другом. Быть может, я даже рисковал тогда своей жизнью и мог прогневить прекраснейшего из богов своей назойливостью. Если ты обижаешься, то прости меня за это. Но пойми и ты тоже: после твоего внезапного исчезновения я видел бо́льшую прелесть в кончине за свое нахальство от твоих рук, нежели в жизни до глубокой старости без твоего участия в ней. Да, ты мог обо мне и не помнить, но меня тебя забыть ничего не могло заставить. Даже тот самый, молодой и словно бог красивый, новый воспитатель, прибывший в лагерь после окончания Карней с опозданием в два дня. Слухи о нем к тому времени настолько глубоко пустили в лагере и в соседних деревнях корни, что повсюду уже с уверенностью рассказывали такие подробности его жизни, о каких он сам не ведал. Воспитателя звали Паллант. Раз так, думалось мне, он должен был быть огромной детиной, ведь это имя когда-то принадлежало убитому Афиной гиганту. Или огромной умной детиной, поскольку имя побежденного взяла себе и богиня тоже, покрыв свое тело содранной ею кожей великана, назвавшись Палладой. Но Паллант, который человек и наш воспитатель, рослым, крепким и мощным, как великан, увы, не был. Он оказался совершенно обычного телосложения, как и любой другой воин Лаконии, к тому же еще и на полголовы ниже меня. Да и внешностью он показался мне весьма посредственным: смуглый, кареглазый, темновласый — такой же, как и все. Может быть, мил, но не более того. Никакой внеземной красоты в нем я не узрел. Наверное, из-за того, что поглощенный тобою я просто уже не мог в таком ключе смотреть ни на кого кроме тебя. Но Паллант был силён, не спорю. В поединках ему проигрывали все в лагере, включая меня и других воспитателей, так что слухи о его мастерстве не лгали. С ним все хотели хоть раз в поединок вступить, чтобы пусть и ненадолго, но завладеть его вниманием. Была в нем не красота, но какая-то харизма, Паллант очень сильно нравился другим. И Ампелосу тоже. Но к мнению Ампелоса в любовном плане я особо не прислушивался, ибо он, горазд на любые романтические приключения, всегда с радостью увязывался за всякой красивой мордашкой, будь то девушка или юноша, из деревни или из знатного рода — без разницы, ведь увлечения Ампелоса всегда быстро сменялись новыми. Такова уж его сатирская натура, передавшаяся ему от отца, — смел ли я винить друга за его природу? Зато Пританид, к моему величайшему облегчению, своей симпатии к Палланту не скрывал совсем. Он день и ночь, наконец, оставив меня в покое, все твердил и твердил о новом воспитателе, с нежным румянцем на лице мечтательно восхваляя его талант и мудрость, которой он с нами делился на уроках. Какая там мудрость — я ума приложить не мог. Обучая нас, Паллант редко рассказывал что-то, чего я еще не слышал. Быть может, проблема вновь заключалась во мне, ведь я, как царевич, еще до Палланта посвящал наукам намного больше времени, чем другие мальчишки, изучая то, чему другим знать не нужно было никогда. Оттого, пока остальные сидели на уроках, хромая на обе ноги в попытке догнать меня по знаниям, я себе позволял занятия пропускать, уходя в оливковую рощу молиться тебе, и никто ничего за это сделать мне не мог, ведь наказывать за любовь к богам было бы наивысшей глупостью. Потом я стал пропускать еще больше занятий. За одним пропущенным следовало другое. Потом еще одно. Еще. И еще. В конце концов пропусков набралось так много, что если бы Паллант захотел меня в наказание за каждый выпороть, я бы отправился к Аиду в тот же день. Знаю, что Неокла или Антигона бы такой исход совершенно не смутил, ведь в наказаниях они не жалели никого: ни меня, ни Ампелоса, ни других мальчишек, ни даже моего брата — наследника Кинорта, на котором держалось будущее государства. Я и сам при других обстоятельствах никогда бы не посмел так пренебрегать учебой, в которую с детства вложил столько непомерных усилий, но, боги, всё, о чем я мог думать после праздника вопреки собственной воле — это ты, любовь моя. Дав мне одной рукой сладкий покой и домашний уют своим присутствием, другой ты тут же отобрал все это у меня, заменив безмерное счастье болезненной тоской по тебе. Пообещав мне тем вечером, что мы еще когда-нибудь побеседуем, какой именно день ты имел в виду? Когда должно было наступить твое заветное «когда-нибудь»? Потому что, дав мне надежду на встречу, ты изматывал меня ожиданием ни день, ни неделю, а месяцы. На целые долгие месяцы ты обрек меня на горькие страдания. Это было просто невыносимо. Я мучился, постоянно наблюдая твой образ перед глазами. Я не мог есть. Не мог спать. Каждую ночь до поздна ворочался в безуспешных попытках заснуть, пока твои сверкающие глаза, глубокого синего цвета подобно водам морским глаза в темноте ночи внимательно следили за мной в моих же грезах. И с учебой стало всё плохо. Я просто не мог на ней сосредоточиться. В тренировках был рассеян. В итоге скатился и стал хуже всех. Каждый день получал нагоняи от учителей. Да и от родителей в письмах тоже. Вся моя спина была разукрашена уродливыми шрамами, которые позже ты любил целовать с особой нежностью. Я стал молчалив и даже с Ампелосом больше не проводил столько времени, как прежде, предпочитая отсиживаться вдалеке от всех в одиночестве, чтобы незаметно для себя быстрее Гермеса улететь в сладкие грёзы о тебе, в которых часами, — кто мог мне запретить мечтать? — словно опьяненный, не сводил взгляда с твоих бледно-розовых уст, соблазнительно приоткрывавшихся лишь чуть-чуть всякий раз, когда каждый твой вздох чарующим эхом отдавался в моих ушах, а грудь твоя лениво вздымалась и опускалась, умоляя коснуться ее бархатной кожи хотя бы один раз, очертить на ней кончиком пальца незамысловатый узор, запечатать свое прикосновение на ней и пропасть навеки. Но я тебя не касался, любовь моя. Не позволял себе подобного даже во снах. Я просто просил тебя вернуться. Ты был мне нужен. Так сильно нужен. Вновь и вновь вспоминая ту короткую встречу, перебирая каждую букву нашего сложившегося диалога, я все гадал: мог ли я сделать что-то не так, из-за чего впал бы в твою немилость? Что могло быть хуже утраты расположения бога? Нет, что было хуже утраты твоего расположения, любовь моя? Ты знал о моих страданиях. Не мог не знать. Я же думал о тебе всё время, будь оно свободное или занятое учебой. Мучился ли ты без меня так же? Глупый вопрос. Конечно же нет, ибо в ином случае, ты обязательно пришел бы ко мне снова, верно? Боги, мне казалось, я сходил с ума. Это был худший период в моей жизни. Никогда, любовь моя, никогда мне не было так тяжело, как тогда. Я думал, меня прокляли. Но ума не мог приложить кто и за что. Афродита? Быть может, своими необдуманными юношескими похождениями к девчонкам из соседских деревень обидел я кого, не ответив взаимностью на их чувства? Или вероломный, кровожадный Арес за то, что больше я не мог отдаваться поединкам всецело? Или Афина за то, что я где-то свой разум отсеял? А, может, это ты наслал на меня страшное проклятье, заставив мучиться, биться в боли и страдании, словно раненная птица? Мать мне как-то сказала, что из всех богов тебя нужно опасаться больше всего, ибо вспыльчивый ты привык жестоко наказывать за мельчайший промах, и воздаяние твое часто бывало неравно проступкам. Я внимал словам матери. Даже ребенком на все праздники я первым из семьи бежал приносить тебе дары, но все же, стало быть, я тебя разгневал. Может, ты разгневался на меня все-таки из-за того, что я бросился на тебя с мечом вдогонку в ту самую нашу первую встречу? Странно, мне казалось, тебя это позабавило. Ты ведь тогда надо мною смеялся. Осуждай меня сколько хочешь. Но что я мог поделать с собственными чувствами? Раньше, до тебя, я представить себе не мог, что можно настолько кем-то увлечься. Я слышал сотни таких историй. Мой брат Аргал однажды так сильно, но, к сожалению, безответно, влюбился в девчонку из соседней деревни, что Кинорту едва удалось отговорить его от самоубийства. Да, он хотел отдаться твоему дяде Посейдону, бросившись в море с обрыва. Но Аргала спасла влюбленность в другую. А что могло спасти меня? Я никому о тебе не рассказывал. Ампелос, правда, сам понял, но другим не трепался. Он тщетно пытался меня утешить, ведь я на его попытки не велся. Братьям и дела до меня не было, остальным и подавно. Я даже ничего не рассказал Дионису, который наверняка бы с теплотой принял мои светлые чувства к его божественному брату и ни в коем случае за них, в отличии от какой-нибудь обиды, нанесенной тебе, наказывать бы не стал. Но он догадался обо всем уже тогда, когда мы с тобою, любовь моя, на празднике стояли, молчаливо улыбаясь друг другу. Тогда ведь я и сам еще даже ни о чем не подозревал.       С нашей последней встречи с тобой прошло больше четырех месяцев, и я, оставив всю свою жизнь позади, почти что поселился в оливковой роще вдалеке от лагеря. Стоило Дионису там первый раз за долгое время появиться и произнести вслух твое имя, я так позорно разрыдался на его плече, как глупая, маленькая девчонка. Боги, как же было мне стыдно! Я не плакал даже, когда получал десятки ударов плетью, но сдался, едва услышав твое имя из чужих уст. — Слезы — это не зло, — склонившись надо мною, говорил Дионис, гладя мои спутанные, неделями немытые черные волосы, пока я безудержно рыдал, уткнувшись в его колени. Голос Диониса хоть и оставался как обычно спокойным и размеренным, но угомонить мою кричащую душу он, увы, не мог. — Ты всегда всё держишь в себе, Гиацинт, каким бы сильным не хотело казаться твое сердце — все равно ему не уместить в себе все печали. Оно ведь, как чаша, а чаша иногда переполняется. — Ты когда-нибудь любил? — всхлипывая, спросил я. Мне вдруг страшно захотелось знать: чувствовал ли Дионис что-то похожее? Ведь я никогда прежде его об этом не спрашивал. Наверное, потому что до тебя сам никогда с любовью не сталкивался. — Нет, не любил, — просто ответил Дионис, даже не раздумывая с ответом. — А хотел бы? — настаивал я, приподнимаясь и размазывая пальцами по лицу остатки жгучих, едких слез. — О, нет, — рассмеялся Дионис, — глядя на тебя такого, мне не хочется подобной участи. Я замолчал, опустив голову. Боги, мне и самому не хотелось бы пройти через такое второй раз. Люди испокон веков почему-то всегда так восторгались любовью, говорили, что это самое чудесное, что только может быть в жизни. Неужто я попал на какую-то другую любовь? А что чувствуют боги, когда влюбляются? Они тоже вот так страдают или их любовь носит более спокойный характер? Наверное, все-таки она не столь стихийна, как моя, ибо если было бы иначе, все земли бы ушли под воду Посейдона, утонули бы в крови воинственного Ареса, испепелились бы молниями Зевса или их бы выжгло твое безжалостное Солнце. Каждый смертный бы узрел печаль богов. Я хотел спросить Диониса, так ли это, но он, ни разу за всю свою долгую жизнь не любивший, не мог дать мне желанные ответы. Никто не мог. Оказалось, что дар Киприды для бессмертных точно так же овеян тайной, как и для людей. В конце концов ты ведь и сам понятия не имел, что такое любовь. Теряя всех своих любимых, ты все время встречался лишь со скверной, наполненной болью, страшной стороной любви, и я спросил тебя как-то однажды: если тебе всегда так больно, то почему ты постоянно воспевал ее в своих песнях, посвящал ей стихи, лепил из глины и воплощал в танцах? И ты ответил, что в своем искусстве ты пытался создать другую сторону любви, ту, тебе неизвестную, о которой ты сам всегда мечтал. Но какая была любовь на самом деле? Прекрасная или губительная? Существовала ли она вообще в действительности? Никто этого не знал. Даже боги. Даже Афродита. Ты рассказывал, что много времени провел в беседах с ней, но за столетия Афродита ни разу не сумела дать ни одного вразумительного ответа на твои вопросы. Ты признавался мне тихонько, что ей и самой-то в любви не всегда везло. — Гиацинт, — Дионис вдруг поднялся и, совсем неожиданно крепко взяв меня за волосы на затылке, склонил мое лицо над наполненной темным вином своею золотою чашею, заставляя меня впервые за долгие месяцы взглянуть на себя самого в отражении. — Твоя печаль сильно затянулась. Смотри, смотри вниз, красавец: затворник, ты совсем не учишься, не упражняешься, прекратил есть и пить, твое тело утратило былую мощь. И я даже не напоминаю тебе, что кроме Аполлона есть и другие боги, которые уже очень долго ждут своих жертв. А еще есть твоя семья, которая по тебе тоскует. Хочешь лишить ее любимого сына и брата? Мне не нужно быть провидцем, чтобы знать, что твоя семья такой утраты не переживет. Где мой прежний Гиацинт? Ты ведь жалкое его подобие. Слабое, отвратительное и вызывающее только сочувствие. Ответь: ты к этому образу стремился всю жизнь, царевич Лаконики? Меня вдруг как водой окатили. Глядя в чашу, я узрел совершенно уродливый, кошмарный облик. Неужто это был я? Ленивое, заросшее ничтожество, днями и ночами только слезы проливающее вдали ото всех, пока молодые, горячие юнцы брали девчонок из соседних деревень, смеялись и развлекались, становясь с каждым мгновением только краше, сильнее и мудрее в отличии от почти зачахнувшего меня. Я обернулся на маленькими точками видневшийся где-то очень далеко лагерь. И, боги, мне показалось, будто бы я смотрел на него из тьмы. Прогнившей, смрадной тьмы Аида, где нет ничего кроме вечной тоски и холодного мрака. Я вдруг почувствовал себя давно уже умершим, забытым всеми призраком, когда где-то там бурлил жизнью мир людей, искрился счастьем, ярким светом и теплом, от которого я добровольно отказался. Я ошеломленно взглянул на Диониса, который в то же мгновение, сжав крепкими пальцами на моей груди давно уже нестиранную ткань хитона, тихо процедил сквозь зубы, твердо, окатывая ледяным ужасом своего тона, как может только бог, не оставляя никаких сомнений в его словах: — Возьми себя в руки, — злостно говорил он, хорошо меня встряхнув, — заклинаю тебя: возьми себя в руки и возвращайся. Прекращай страдать. Прекращай себя жалеть. В этой жизни у тебя нет такой привилегии. Дионис встряхнул меня сильнее. — Ты слышишь меня? — громче сказал он, приблизив свое лицо к моему. — Я хочу, чтобы ты вернулся. Чтобы стал сильнее. Лучше. Хочу, чтобы ты нашел себе кого-нибудь другого, потому что если ты этого не сделаешь — клянусь всеми богами: я сделаю твою жизнь настолько невыносимой, что сам Аид в ужас придет. Если ты не вернешься, я клянусь своей жизнью: ты узнаешь, Гиацинт, что такое настоящие страдания. И будь я проклят, будь проклят весь мир, если я не сдержу свое слово. Я смотрел на Диониса, будто бы впервые видел. Можно ли это было назвать «гневом бога»? Его глаза полностью окрасились в жуткий кровавый цвет, а некогда ровные, красивые, несвойственные большинству людей зубы вдруг вытянулись, заострились, превратившись в ехидный оскал чудовища из ночных кошмаров. Боги, это зрелище еще долго преследовало меня в жутких снах, я часто просыпался, покрытый холодной испариной. Я размяк в сильных руках Диониса, оцепенев от страха, потому что такого Бахуса я никогда раньше не видел. Но за испугом я знал, что он прав. Понимал, что боли Дионис бы мне никогда — наверное? — не причинил. Я осознавал, что твой божественный брат лишь сильно волновался за меня, как волновался Ампелос, братья, и родители, если бы они, конечно, узрели меня таким жалким. Но лишь один бог, один Дионис, из всех моих близких сумел вытащить меня из этой бездны безумия, в которую толкнул меня ты. Но хочешь правду, любовь моя? Я все равно не прекратил мечтать о тебе. Возжелай Дионис меня хоть растерзать, я не прекратил бы. Но я сильно на тебя обозлился за то, что ты непонятно за какие проступки вот так со мной обошелся. В тот момент, пока кровавые глаза Диониса больно царапали мне душу, я твердо принял решение, которого придерживался потом до конца жизни: никогда ни о чем никого не умолять. Даже богов. Ведь умоляя тебя о благосклонности и снисхождении, я растерял все свое достоинство и самоуважение. А тебе, любовь моя, до меня не было никакого дела.       Приведя себя в порядок, умывшись, избавившись от вонючей бороды, постирав в реке хитон и вновь обретя ту легендарную красоту, покорившую всех в близлежащих деревнях, я вернулся в лагерь, попадая как раз к середине увлекательнейшего урока Палланта. Все юноши и даже Пританид, прервав свою оживленную дискуссию с учителем на тему добродетели, вдруг разом замолчали, уставившись на меня пораженными очами. И даже молодой Паллант вовсе не скрыл удивления, наградив меня доброй улыбкой, будто бы безмолвно прощая за все. — Я скучал, — едва слышно шепнул вскочивший с места Ампелос, сжимая меня в своих крепких объятиях. — Я тоже, — обвив руки вокруг его стройного стана, вздохнул я. Ложь ли то была или нет — кто знал. Утонув в тебе, я забыл думать о ком-то еще. — Что, неженка, не выдержал тяжелой военной жизни? Убегал плакаться под маменькино крыло? — ехидничал Пританид, как обычно оборачиваясь к мальчишкам, словно бы ища поддержки своим недалеким высказываниям и непременно ее получая, когда остальные противно захихикали. Я узрел, что на лицах их всех, особенно Пританида, красовались отвратительные, присущие нашему тогдашнему возрасту, угри. Пританид и вовсе из-за них казался омерзительным, как никогда раньше — и кого он, похожий на больную свинью, только надеялся соблазнить? Неужто молодого Палланта? Это меня позабавило. Я даже рассмеялся впервые за долгое время. Благо, хоть меня и Ампелоса подобная участь обошла стороной, и мы все еще оставались по-прежнему с чистой, сияющей кожей. Может, виной тому была кровь бессмертных в наших жилах? Ампелоса уж точно спасла она. Юноша предупредительно сжал мое плечо, беззвучно умоляя не ввязываться в драку, как в прошлый раз. Еще и перед учителем. А если бы я, так, к слову, все же в нее ввязался, ты бы пришел нас снова разнимать, любовь моя? Я мягко улыбнулся Ампелосу, давая понять, что ничего такого делать не собирался. Я и вправду драться с Пританидом не намеревался по одной простой причине: у меня не было сил даже злиться на него. Я чувствовал себя очень уставшим. Разбитым и опустошенным. И еще это лицо Диониса перед глазами. Было очень плохо. Паллант это просек и велел мне отправиться восвояси: почистить мечи, подготовиться к следующим занятиям — чем угодно полезным заняться, намекая мне тем самым на хороший отдых вместо всяких дел. Но я уперто решил остаться на занятиях. Участия в дискуссии, правда, не принимая, но и Паллант на том не настаивал.       В тот же день после занятий, когда все разбрелись готовить себе ужин или избавляться от угрей, чего бы я пожелал Пританиду, меня окликнул Паллант, приглашая в свой шатер на крайне важный разговор. Предчувствуя отчитывания за недостойное поведение, я, собравшись было пойти с Ампелосом немного поупражняться, неохотно проследовал за воспитателем, а Ампелос в расстроенных чувствах ушел заниматься сам. — Садись, Гиацинт, — приглашая меня опуститься на захудалую, старую подстилку, — единственное, что присутствовало в его шатре, дружелюбно сказал Паллант, и в его голосе я к своему облегчению не услышал ни единого намека на враждебность. — Предложил бы тебе вина, но после Карней я зарекся пить, уж извини, — сказал Паллант, поджав губы в неком подобии сожаления. — Потому на пару деньков я и опоздал сюда после праздника. Я отодвинулся в сторону, когда воспитатель опустился рядом. — Ничего, я тоже им сполна насытился, — признался я. Если бы не ты, любовь моя, быть может, столько выпить мне и не пришлось бы. Ты во всем виноват был, но едва ли я смог кому-нибудь или даже себе самому в этом прямо признаться. В конце концов, что бы ты там ни натворил — где был я, обычный смертный, и где был ты, прекраснейший из всех богов. Едва ли я мог тебя хоть в чем-нибудь упрекать, хоть ты мне всю жизнь это позволял. — Нам нужно многое с тобой обсудить, Гиацинт, — чуть поразмыслив, словно подбирая слова, осторожно произнес Паллант. — Ты столько пропустил уроков и тренировок, что по всем правилам я, как твой воспитатель, должен тебя публично высечь. Я не хочу этого делать, но Неокл настаивает. Он грозится известить царя о твоем отсутствии и прогнать тебя из лагеря. Я уговорил его дать тебе возможность всё исправить. — Делай, что должен, — без толики страха просто и спокойно согласился я. — Но тебе не стоило за меня просить. Я приятно удивился, что отцу еще никто не доложил о моем недостойном поведении. А раз так, я решил как можно скорее рассказать отцу как опрометчиво я поступил, предавшись стенаниям вместо надлежащего труда и учебы. Пусть он узнал бы об этом от меня, а не от учителей. Я должен был признать свою ошибку, как признал бы настоящий мужчина, — так меня, Кинорта и Аргала учил всегда отец, как бы стыдно и нелепо признание не ощущалось. Я ведь всегда старался быть прилежным мальчиком: угождать богам, родителям, воспитателям не потому что отец мне эту истину навязывал, но потому что я сам того хотел, хоть и не всегда получалось обходиться без промахов. Меня в отличии от Кинорта и Аргала никогда не тянуло на приключения, я не искал себе неприятностей. И потому, сидя там, на грязной подстилке перед Паллантом, чьи черные глаза вблизи вдруг показались мне невероятно привлекательными, как глубокая и опасная темная гладь моря в ночи, я отчаянно убеждал себя, что если первым признаюсь отцу в своей ошибке — он обязательно меня поймет и простит, и я только лишний раз докажу ему, что являюсь достойным сыном царя, способным признавать свою вину и делать правильные выводы. Кинорт вот так никогда не поступал. Ему тяжело было даже приличия ради просто словами извиниться, не говоря уж о том, чтобы на самом деле признать себя виноватым. — В следующий раз, когда я буду решать, как правильно поступить, я обязательно спрошу твоего совета, Гиацинт, — пристально вглядываясь в мое лицо какое-то время, словно бы пытаясь отыскать малейший намек на страх или отступление, изрек, наконец, Паллант, — ты еще должен будешь все свои пропуски отработать. Я дам тебе семь дней на подготовку. Занимайся в любое свободное от основных занятий и тренировок время, а после тебя проверят. Если проверку пройдешь — все забудут об этой нелепой случайности, но если ты ошибешься в своих ответах хоть раз, Гиацинт, последствия будут печальны. Понимая, о чем шла речь, я обреченно прикрыл глаза, лишний раз себя проклиная за такой глупый поступок. Таковы были правила: если бы я провалился на проверке, я не только не смог бы более называться сыном царя, но и к Аиду раньше срока бы отправился. Радовало лишь одно: я не был наследником трона ибо если бы Кинорт оказался на моем месте и не прошел бы проверку, отец должен был бы отказаться от короны. И я кивнул, соглашаясь на все условия Палланта. Семь дней на изучения пропущенного за несколько месяцев материала — это невероятно мало, просто невозможно с учетом того, что нужно еще и на обычные занятия ходить, и тренироваться. Но я бы все равно согласился даже если бы Паллант дал мне сутки. За ошибки нужно платить. — Если бы все зависело от меня, Гиацинт, я бы придумал для тебя наказание полегче, — усмехнулся Паллант, и я заметил паутинку мелких морщин вокруг его глаз, подумав совсем мельком, что в жизни он, должно быть, весьма смешлив. Будет ли у меня возможность это узнать? — и дал бы больше времени, чем скудные семь дней, но правила есть правила. — И я благодарен за это, учитель, но ты слишком мягок, — усмехнулся в ответ я, — разве ты не знаешь, что мужеству нет места там, где есть мягкость? — Если бы ты присутствовал на моих занятиях, Гиацинт, ты бы знал, что мягкость — это неотъемлемая часть мужества, и если ты ее лишен, то никогда не сможешь обладать истинной силой, Гиацинт, — сказал Паллант, а я заметил, как часто и нежно учитель, сам того не подмечая, произносил мое имя. Я ведь не был совсем уж дураком и знаки внимания научился читать еще очень давно. Признаться честно, чужое внимание мне льстило, тешило мое самолюбие, хоть я и никогда не был на нем помешан. Но я не ожидал почувствовать подобное со стороны учителя, неумело старавшегося скрыть свой интерес ко мне и благо его хоть мне не навязывавшего. Иначе я просто не знал бы, как дальше мог бы с ним разговаривать. А разговаривать с Паллантом мне нравилось. Он отличался от других учителей. Мне нравилось то, как он выражал свои мысли. Сходились они с моими собственными или нет — все равно, я наслаждался самим ходом нашей с ним беседы. Как и я, и ты, Паллант любил углубляться в суть вещей, разглядывать их с разных сторон, а не только с одной, как делали это остальные воспитатели. Тогда большинство понятий окрашивалось и в другие цвета, а не только черные и белые. И та же мягкость в разных ситуациях могла нести как и зло, так и добро. Паллант называл свои рассуждения жизненным опытом и считал, что старший воин должен делиться им с младшими. Но делился он своим опытом только со мной и только наедине, очень редко вынося подобные темы на занятия, а если и вынося, то разбирая их весьма поверхностно. Ведь как бы там ни было, обычному солдату не пристало думать. Солдат должен был уметь подчиняться. А вот царевич — это другое.       Всю последующую неделю, гонимый мыслями о возможном позоре, я усердно старался на дневных занятиях и тренировках, а ночами — только тогда у меня выпадало свободное время — я не отрывал головы от свитков. За все семь дней я случайно заснул лишь дважды, и дважды подрывался почти сразу, когда Гипнос являл мне во сне образ Диониса с его кровавыми глазами и острыми зубами. Я учился, как проклятый. Все это видели, и всем было меня жаль. И Палланту. И даже Неоклу. И даже Дионису. Он пришел после того случая ко мне, но, узрев мою науку под сенью необыкновенно ярких именно в те семь ночей звезд у берега реки, с довольной усмешкой остался стоять в стороне. Тогда я понял: боги за мною наблюдали. Боги не хотели моей смерти. И я просто обязан был пройти это ужасное испытание. И когда пришло время проверки, заплетающимся от усталости языком, когда Неокл и Паллант и кто-то еще из учителей Кинорта и Аргала полдня сыпали на меня сотню вопросов, я, цепляясь за остатки разума, не сделал ни единой ошибки, получив от Палланта полон гордости взгляд и обещанную следом порку на глазах у всего лагеря. Я не знаю, чем всё закончилось, поскольку спасительная тьма накрыла мой разум после пяти первых ударов по спине. Может, усталость взяла свое, и я уснул несмотря на боль, а, может, и умер вовсе. Мне казалось, что второе, мне хотелось, чтобы было второе — настолько упоительной и сладкой казалась влекущая бесконечное умиротворение темнота. И перед тем, как в нее провалиться, я думал о тебе, любовь моя. О синеве твоих устало-нежных очей. Об уютной, теплой усмешке. О серебряном, как россыпь хрупких звезд, голосе. Ты преподал мне жестокий урок, лишивший меня жизни. Но ты меня же и спас, позволив перед смертью запомнить не только боль от разрывающих мою кожу розг, но и твой светлый лик. Говорили, что в Аиде холодно, бесконечно тоскливо и одиноко. Но мне показалось, что в темноте не было ничего. Ни чувств, ни мыслей, ни меня самого. Только покой. Долгожданный, желанный покой.
Примечания:
54 Нравится 21 Отзывы 18 В сборник
Отзывы (17)