«Этот мир потерял свой цвет, но если ты всё ещё со мной, То я смогу решиться жить дальше. Даже если горечь стала привкусом моей жизни, я всё вытерплю, Представляя тот день, когда мы вновь сможем пообщаться и посмеяться, любовь моя.» B.I (Hanbin) 131 — Demo.4
«Фынь» — ветер. Им Чангюн, как ветер в свободном полёте, способный облететь весь земной шар за новыми знаниями и учениями. Иероглиф слога «Чан» пишется как «безумный», «необузданный»: Им Чангюн — это необузданный ветер на небе свободного Чосона. Иероглиф слога «Кюн» пишется как «справедливость», «равность»: Им Чангюн — это безумная справедливость, за которую он взял ответственность перед отцами и матерями. Мой дорогой друг Им Чангюн, с которым мы были неразлучны с пелёнок. Мой дорогой хозяин Им Чангюн, которому я предан с рождения. Пожалуйста, учитесь хорошо в Киото, заставьте нас гордиться вами, вашими достижениями и скорее возвращайтесь на родину. Дедушка и наши матери с нетерпением ждут вашего появления в Пусане. Яркое Солнце на небосводе нашей бренной страны, ради которой пожертвовали жизнями наши с вами отцы, сейчас обращено в вашу сторону. Не забывайте об этом и гордитесь тем, кто вы есть. Ваш преданный слуга Минхёк». — Всё? — шепотом уточняет Че, отложив перо в сторону и попутно обдувая бумагу веером в виде своей ладони, на что Минхёк согласно кивает головой. Щеки его трещат от проскальзывающей несдерживаемой улыбки. — Ты же без ошибок написал? Господину Чангюну не нравится читать письма с ошибками. Хёнвон высоко закатывает глаза и мечет яростным взглядом на старого знакомого, чье лицо буквально трескается от счастливой улыбки. Не нравится, конечно, ему писать всякие дерзкие письма вроде этого, а потом постоянно натыкаться на «точно правильно?», «без ошибок же?», но у таких оболтусов, как Минхёк, всегда откуда-то есть деньги. Иногда у Че безумно чешется язык от любопытства, и он горит узнать, почему все рабы, вроде его друга, не оставят своих старых хозяев и поедут работать на порт или в Ханян (Сеул до японской колонизации)? Теперь им учиться можно, никто не заставляет их пахать на рисовых полях и чернеть на солнце, да и охотников на рабов больше нет. Но они все как один терпят мизерные платы за службу и преданно плетутся за хозяином и в огонь и в воду. Тот же самый Минхёк, в течение двух лет от звонка до звонка бегающий из Тоннэ в Пусан, чтобы отправить два письма и деньги богатенькому господину, точно прохлаждающемуся в Киото в окружении красивых японок. Не поймёт Хёнвон таких молодых парней со старыми установками и ограничениями, которые они могут в любой момент сами же стереть, но всё равно сдирает с них немалую сумму за оплату своих услуг, потому что может. — Понял, понял. Благодарю, хён, главное, не забудь прислать кого-то, если ещё письма придут, — предупреждает Минхёк, благодарно хлопнув Че по плечу, на что тот хмурится и тихо причитает: — Иди уже-а, пока кто-то не поймал меня с этим письмом. Горе ты на моё голову, а не донсэн. Мин спешно выбегает из почтового отделения на главную улицу, противоположную порту японцев, и резвыми шагами идёт к трамвайной остановке, чтобы добраться до Тоннэ. На улице стоит проливной дождь, а на небе изредка гремят раскаты грома. Минхёк шагает под крышами местных продуктовых или книжных лавок, радостно присвистывая под знакомые мотивы песни, услышанной по радио в окружном центре. Если бы человек мог умереть от счастья, то он непременно стал бы первым таким, а его грудь, в которой расползалось блаженное чувство благодарности и тепла, взорвалась бы ещё раньше от красок переполняющих ощущений. Каждый раз, забирая письма от молодого господина, он тайно надеялся получить и для себя что-то, хоть ни читать, ни писать сам он не умел, отчего никогда не обижался на хозяина, когда ничего в ответ не получал. В этот раз господин Чангюн оказался щедрее, сложив один лишний конверт для своего преданного слуги. Большего Минхёк за целую жизнь и просить не стал бы. Мин с любопытством провожает рядом проплывающий черный паланкин, разглядывая в ней какой-то отличительный знак, чтобы понять, какому из домов он мог бы принадлежать. Крохотное окошко паланкина отворяется в разные стороны, и из него выглядывает окровавленная по локоть рука в цветочном кимоно. Минхёк испуганно затыкается и безмолвно проникает внутрь одного из магазинчиков, торгующего фарфоровыми изделиями, чтобы не попасться в поле зрения явного якудза, в последнее время беснующегося по всему Пусану, Пхеньяну и Ханяну. Хёк, как не самый лучший знаток корейско-японских отношений, лишь изредка слышал беседы богатых дворян, обсуждающих возможный протекторат Кореи под властью Японской империи, оттого и ненавидел их, в особенности членов борёкудана, запугивающих местных жителей насилием и убийствами. — Ты кто? Внезапно перед глазами возникает хорошо сложенная фигура гокудо в цветочном кимоно с обнаженной катаной в левой руке, по которой тонкой струёй бежит чужая свежая кровь. Минхёк, не заметивший подкравшегося к нему наёмника, испуганно хватается за сердце и сердечно жмурится, чтобы не увидеть своё испуганное изображение на нависшей катане над своей шеей. — Спрашиваю, ты кто? Из какого дома будешь? — беспокойно повторяет якудза, сжав кадык слуги между двух пальцев правой руки с кровавыми подтёками. — Не из какого. Минхёк для пущей правдоподобности покачал головой и нахмурил брови, но наёмник, кажется, не доверял ему. — А где живёшь? То ли якудза выпытывает какую-то только ему известную государственную тайну от ничего не знающего Минхёка, то ли прикидывает в голове, в каком дворе кинуть тело напротив, чтобы нашли близкие. — Нигде. Минхёк снова нелепо врёт, вызывая в наёмном убийце издевательский смех. — Я сейчас всё сообщу жандермерии! — твердит басистый голос хозяина магазина, что вырвался из глубин товарных полок на помощь беззащитному и испуганному Минхёку в лапах свирепого гокудо. Мужчина опускает катану и зверски хватает за ворот льняной рубахи, которую Минхёк надевал исключительно по выезду из дома, чтобы люди не прознали в нём раба. — Выболтаешь о том, что видел, язык оторву вместе с башкой, — сухо цедит сквозь зубы то ли кореец, то ли японец с хорошим знанием корейского. Минхёк не особо различает диалекты, но исковерканные слова льются из уст наёмника плавно, а суровое лицо не утратило той корейской черты, как бледно-смуглой кожи и мелких кудрей, выжженных под ярким солнцем. Лисьи глаза, выглядывающие из-под касы (головной убор), больше напоминают глаза корейского крестьянина, чем японского якудза. — Понял? — гокудо (то же самое, что якудза) локтем давит на грудь Мина, и тот под напором чужой туши, нависшей над ним, кивает вместо ответа, еле вдыхая воздух через рот. Японец суёт свой обнаженный меч обратно в ножны, заложенные за оби (за пояс), ниже короткого вакидзаси (катана 2.0, только меньше). Минхёк краем глаза подмечает, что на рукоятях обоих мечей выгравированы японские иероглифы, к сожалению, которые он всё равно не может понять, а запомнить не успевает. Наёмник, словно тень во тьме, скрывается в дождливых улицах, опустив тень своей касы до подбородка. Хозяин магазинчика осторожно выбирается из тени стеллажей навстречу масляной лампе рядом с головой Минхёка. — Спасибо за помощь, господин, — признательно кланяется Хёк за помощь, а хозяин магазина скромно отклоняется в ответ. — Ничего такого и не сделал, — монотонно оправдывается мужчина, всё ещё с ненавистью выжигая бамбуковые стены магазина, откуда давно уже прошла безмолвная тень гокудо, — эти якудза уже все границы перешли. Убивают всех дворян, наказывают, кого хотят, — злобно плюётся слюной он и только потом переводит свой взгляд, полный неприязни из-за японца, на ничего не понимающего Минхёка. — Ну, ты как? Всё точно в порядке? — Да, всё хорошо, — отнекивается парень, разжав уже всё помятое письмо от своего господина в кармане. — Ты из какого дома будешь? — Дом Им. — отвечает Мин, доверившись мужчине. Несмотря на то, что речь его полна непристойной брани, говорил без ошибок, а по шелковому ханбоку с бамбуковым головным убором, который в его дни мало кто носил, можно было понять, что корни у него весьма благородные. — Тебе пора домой, — хозяин магазина тут же меняется в лице и в его взгляде появляются оттенки жалости, которых не особо догадливому Минхёку не понять. — Хорошо, спасибо ещё раз. — Если вдруг тебе или господину Чан Уку будет нужна помощь, можете обращаться ко мне. Я Хосок из дома Ли, прихожусь племянником госпоже Нари. Буду всегда тут. — помрачнев, рассказывает мужчина, чьи грубые черты лица, кошачьи глаза, манерный вид и широкие, объемные плечи отличались от миниатюрной, нежной и хрупкой госпожи Нари из дома Ли. Но Минхёк никогда не имел тесного общения со своей госпожой, а со своим молодым господином не имел права узнавать о его семействе со стороны матери. Всё, о чем постоянно слышал Мин в течении девятнадцати лет, это то, что дом Ли приходились дальними родственниками императорской семьи. — Вы что-то знаете? — испуганно полюбопытствовал Минхёк, прежде чем ринуться в дорогу к неизвестному. — Наша страна присоединилась к Японской империи, поэтому вышел указ о казни всех домов, имеющих отношения к Тонхаку (крестьянское восстание в 1893–1895 годах против японцев, новых реформ и т.д) и другим восстаниям. Думаю, смерть твоего господина в Чхунджу будет иметь весомый аргумент для того, чтобы, — долго поясняет дворянин Хосок, но не заканчивает мысль, предпочтя молчание жестокой правде. Взволнованный услышанной вестью Минхёк торопливо выбегает из магазина на встречу к последнему трамваю до своего дома. Он понимает, что дворянин Хосок никак не может сейчас оказать помощь и покровительство дому Им, оставшемуся без защиты, как и многие другие семьи, из-за угрозы со стороны правительства, поэтому благодарит хотя бы за предложение. В голове возникает ужасная мысль, что отправленные письма так и не дойдут до адресата в Киото, которого японцы, возможно, ещё давно казнили из-за правдивых подозрений, павших на его родителя, когда-то бывшего духовным руководителем восстания прошлого десятилетия, но неумирающая надежда всё так же теплится в его груди. Минхёк заглядывает в карман за, возможно, последним письмом от своего молодого господина и торопливо раскрывает его, пока едет в трамвае. На заляпанной огромными чернилами бумаге Хёк различает своё имя, которому молодой господин научил его ещё перед своим отъездом в Японию. Вот буква «М», «И», «Н» и остальные, а внизу мелким шрифтом нарисованы другие иероглифы, непонятные и ранее нигде не виданные Мином. Они похожи на какие-то символы, вещи из быта, что их легче спутать с исковерканной картиной, чем прочесть. А сзади бамбукового листа приклеена титановая брошь в виде головы серого волка. Изделие украшено мелкими блестящими камнями, напоминающими украшения западных людей, но Минхёк всё равно с благодарностью сжимает её в ладони, трепетно повторяя в устах имя своего хозяина. Нет, заключает он, нет, господин Чангюн, тот самый господин Чангюн из дома Им, которого Хёк приравнивает к великим генералам вроде Ли Сун Сина, не умрёт так просто под дулом японской винтовки или от остроты обнаженной катаны. Нет, кто угодно, но не его господин. — Оказывается, в Америке про нелюдимых людей говорят «одинокий волк», — выдаёт молодой господин, устало сбрасывая с себя ханбок в руки шагающего сзади Минхёка и обнажаясь перед ним от своих широких накаченных плеч до мясистых округлых бёдер. В бане не было никого, кроме них двоих, поэтому Чан мог свободно болтать со своим слугой, особо не жеманясь и не придерживаясь правил общения, но Минхёк так не мог. Хёк молчаливо плёлся позади, как вёл себя всегда в компании юного хозяина, вслушиваясь в мелодичный тембр голоса и внимательно следя за тем, чтобы он случайно не получил травму. Обычно болтливый и раскованный с другими Мин за раз перевоплощался в тихого, спокойного и сдержанного слугу с Чангюном, не то смущаясь его, не то смущаясь своего говора. — Вначале я подумал, что это очень странно, ведь волки — это социальные животные. Минхёк не понимал значения некоторых слов из-за своей неграмотности, но всё равно был внимателен, потому что не хотел казаться своему господину ещё и невнимательным оболтусом. — Но мне позже пояснили: некоторые волки отличаются тем, что отдаляются от стаи ради поиска новой, независимой территории, отчего и пошло выражение «одинокий волк». Чангюн садится на мраморный тёплый камень под горячим паром, пока Минхёк наполняет вёдра кипяченной водой из огромного сотейника, и не продолжает свою одностороннюю беседу до того, как слуга наконец не присядет сзади на свободное место. — Люди ведь тоже чаще отделяются от общества, какому они не принадлежат по каким-то критериям, чтобы найти своё место. Мин усердно подтирал спину Чангюна ладонями, потому что Чангюн не любил прикосновение жестких тряпок к своей белой нежной коже и не позволял себя мыть другим слугам и разрешал только Минхёку, за что юноша был признателен своему хозяину. — Первые отличаются тем, что не хотят вступать на государственную службу и идут искать себя, отделившись от семьи и навязанных им традиций. Чангюн не нарочно сдвигается назад, упираясь задом между раскрытых ног своего слуги, отчего у Минхёка резко спирает дыхание, холодеет спина и твердеет член. В присутствии господина Има его член часто пульсировал, а потом, того хуже, вставал колом, но Мин никогда причины своего недуга не знал, как и не знал того, что с ним можно сделать и как излечиться от него. Чтобы не мешать молодому господину и не предоставлять ему неудобства, Хёк собирается подвинуться дальше, на что Чан неожиданно для юноши накрывает его колено своей мокрой ладонью. Минхёк, запутавшийся в своих суждениях, и не подозревая, что в таких ситуациях предпринимать, робко продолжает тереть спину своему господину, плавно переходя к шее. — А вторые отстраняются от стаи, потому что не похожи на других, — монотонно продолжает молодой господин, заинтересованным взглядом сканируя своего слугу, теперь стоящего с намыленной рукой впереди него. — Сними, — приказывает он чуть позже, когда ладони Минхёка опускаются с груди вниз, на живот, а глаза застенчиво поглядывают на достоинство хозяина. — Что, молодой господин? — испуганно вопрошает Мин, и Чангюн беззастенчиво сам спускает плечи рубахи слуги, не встречая ярого сопротивления своим действиям. — Одежду сними, а то намокнешь и замёрзнешь на улице, — поясняет Чан, увлеченно развязывая повязку на тонкой талии Хёка. Немного прохладный воздух из маленьких окон сверху бани опаляет раскрытую грудь слуги, а его багровые соски твердеют под хитрым прищуром Чана, который не может скрыть кривой усмешки на своих губах. — Минхёк, у тебя когда-нибудь была девушка? Мин смущенно прячет брошь в кармане, пока щеки розовеют от нежных воспоминаний о любимом господине. В душе ярко теплится надежда, что вскоре они встретятся с молодым господином, и он дальше будет служить ему, но проплывающие рядом картины японских наёмников, обнажающих свои мечи направо и налево под отчаянные крики и плачи детей и женщин, заставляют его затаить дыхание от страха. Отмахнувшись от неприятных сцен за окном, Хёк с надеждой бежит домой, как только трамвай доезжает до Тоннэ. С каждого двора слышатся детские крики и безумные рыки мужчин. Хочет помочь соседям, спрятать детей, но семья, к которой он привязался за девятнадцать лет своей безмолвной службы, так же в опасности. Постоянно отгоняя от себя нежелательные мысли, Минхёк наконец добирается до дома, где на пороге деревянного топчана находит свою мать с господином Чан Уком и госпожой Нари. Те одеты скромно и просто, в отличии от его собственной матери, впервые за его девятнадцать лет жизни одетой в яркий шелковый ханбок с немецким револьвером в руках, оставшимся от погибшего господина Чан Ки. Других слуг во дворе не видно, и это означает, что они остались одни. Без чьего-либо покровительства и без чьей-либо защиты, а эти японцы всё равно придут и всё равно убьют. — Нам нужно бежать, — выпаливает Мин, еле хватая воздух ртом. — Нет, это тебе и Нари надо бежать, — невозмутимо спокойно отвечает господин Чан Ук, за много лет почти не произносивший после смерти своего сына так много слов в одном предложении. Минхёк одновременно удивлён и рассержен, ведь такими долгими взглядами, тянущимися от одного человека к другому, они потеряют время, которое могли использовать, чтобы сбежать. — Нет, мы успеем, если сейчас выйдем. Нам всего лишь надо добраться до порта, а оттуда я найду выход уплыть в Китай… — неразборчиво лепечет юноша, истерично поглядывая на троих, как ему кажется, обезумевших. — Послушай, Минхёк, — мать Мина понимающе гладит его по голове и тянет к себе для крепких материнских объятий, словно прощается таким образом. Хёк впервые всё сразу без слов понимает, потому что им двоим для общения не нужно было языка. Их взгляды и прикосновения уже говорили за себя, как и сейчас, когда она покрасневшими глазами просит запомнить её такой навсегда. Не той женщиной в серых хлопковых нарядах, ничем не примечательной на фоне очень ярких жён господ, а той, которая прямо сейчас жертвует своей жизнью ради любимой госпожи и сына, которая оказывается безумно красивой, несмотря на родословную и множество лет служения. Карта морщин на лбу, складки вокруг бледных шершавых губ и яркое свечение её ни разу не тускневших глаз. Она знает, что если сбежит, как другие слуги, не сможет дать Минхёку ничего. Её мальчик своё имя еле читает, а в мире, куда она должна была его отправить, без элементарных знаний не обойтись, в то время как госпожа могла бы помочь как-то. Вдвоём они бы выжили, и никак иначе. — Клянись мне, что ты выживешь, — выпрашивает Син А, заглядывая в бездну на дне ада, расположившуюся сейчас в глазах своего сына. Минхёк молча кивает, стараясь не смотреть на маму, потому что не хочет, чтобы их встреча кончалась. — И передай это господину Чангюну. — женщина суёт тонкую тетрадь, обёрнутую под гусиную кожу, в руки сына, а он в свою очередь, потеряв счёт времени, бездумно кладёт её в свою сумку. И они уходят, чтобы не растягивать боль ещё дольше, но Минхёк до последнего прислушивается к голосу своей матери, оставшейся позади, пока над ними два раза не гремит оглушительный выстрел холодного оружия. Госпожа Нари впервые за много лет берёт Мина за руку и переплетает их пальцы, словно невидимыми нитями плетёт свою судьбу с судьбой сына своей преданной слуги. *** »…Яркое Солнце на небосводе нашей бренной страны, ради которой пожертвовали жизнями наши с вами отцы, сейчас обращено в вашу сторону. Не забывайте об этом и гордитесь тем, кто вы есть. Ваш преданный слуга Минхёк». Снова и снова перечитывает последнее письмо от Минхёка Чангюн. Мужчина знает, что его когда-то бывший слуга ни писать, ни читать не умеет. Когда-то Чан еле научили его писать собственное имя на хангыле, чтобы в случае чего тот мог сказать, кто он и из какой семьи. Но читать подобные письма не от чудесной руки его Мина весьма приятно, ведь все слова изливались из невинной души любимого Минхёка. Такого преданного и доброго юноши. С тех пор, как Чангюна заставили поменять имя и происхождение на японское, чтобы выжить и даже жить, он то и дело искал выходы сообщить родным, что жив, особенно Минхёку, пока вскоре не узнал, что дед и мать вместе со слугами были казнены за якобы предательство страны. Он отчаянно бил во все колокола, с неиссякаемой надеждой писал разным знакомым, прося поискать его семью, но все поиски ничем путным так и не заканчивались. И вот, через восемь лет Им Чангюн, уже Макото Кэзуки, помня, что отец погиб при восстании против японской власти, что дед пожертвовал жизнью за корейский народ, что мать умерла с честью кореянки, ходил под знаменем японцев, носил японское имя и даже забыл, как надевать ханбок. Каждое утро Им клялся себе, что сегодня он либо умрёт, либо будет дальше искать выходы спасти свой народ, и иного не дано, пока через знакомых своих знакомых не попал в подпольный комитет корейской молодёжи за движение независимости. С тех пор его единственной целью стала помощь немощным и нуждающимся, защита и преданность беззащитным. Таким, каким был Минхёк когда-то. Теперь он, наконец, сумев внедриться в доверие японских чиновников, посватавшись к дочери мэра Кэйдзё, мог с гордостью возвратиться на родину. Пусть больше по земле, по которой он ступал, не было преданного Минхёка, целовавшего бы подол его ханбока, в его сердце юноша расположился ещё очень давно. Всякий раз, когда он слушал о несправедливом геноциде корейцев, его сердце сжималось от боли, и хотелось вырвать глаза и уши, которые это слышали, лишь слепая вера Минхёка помогала ему оставаться хладнокровным, с ненавистью в груди сжимать руки своих врагов и со скрытым отвращением наливать им саке за ужином с ними. — Милый, мы пришли, — мягко шепчет Сакура, нежно проходясь холодной ладонью по сжатым кулакам жениха. Чангюн нервно дёргается и аккуратно суёт письмо обратно в карман своего пальто, снова оставшись под градом вопросов о том, что это за письмо и откуда оно. Он каждый раз отнекивается, что это от друзей, оставшихся в Киото и Токио, потому что, если он приблизительно солжёт, сказав «от матери», на него непременно покосятся и даже могут появиться подозрения. Если не от Сакуры, то от её отца. «Удивительно, что мне должно быть стыдно даже за мать», — горько усмехается мужчина, таща чемоданы от парома до их сопроводителя, пока рядом вальяжно шагает Сакура, перешагивая через маленькие лужицы, чтобы не испачкать цветочное платье под пальто. — Макото Кэзуки, добро пожаловать в Кэйдзё, — сложив ладони вместе, почтительно здоровается, на удивление, кореец с режущим слух японским. — С добром, — в ответ здоровается Чангюн, воодушевлённо оглядываясь по сторонам, но всё так же замечает много японских лиц на вокзале, как если бы всё ещё жил в Токио. — Это моя невеста Мияваки Сакура, вы, наверное, в курсе. А вы? — Я Шин Хосок, но можете обращаться ко мне на Вонхо. Господин мэр сам назначил меня сопроводителем своей дочери, чтобы ей было комфортно в Кэйдзё. Тут, к сожалению, ещё есть проблемы с японским языком, — рассказывает мужчина, провожая своих спутников к присланному им автомобилю. Ранняя симпатия Чангюна к переводчику-корейцу медленно растворятся при виде японизированных привычек, потакающих всем прихотям японцев, и всё же Им находит в себе силы понять, что это единственная возможность выжить многим дворянам, оставшимся без покровителей в Японской империи, но и не годящимся для тяжелой, заводской работы. На лице мужчины стоит смуглая тень шрама, оставленная от острого предмета, пролегающая от уха до правого крыла носа, уголки глаз заискивающе озираются на своих господ, а багровые губы беспрестанно обнажают его пожелтевшие от налёта зубы. Черты лица переводчика-сопроводителя кажутся весьма знакомыми, но Чан не может вспомнить, где их видел в последний раз, а если и видел, то мог только под корейским знаменем, ведь акцент и говор мужчины желает быть лучше. *** По приезде в Кёнсон Чангюн первым делом стремился поехать в Пусан, но загруженный знакомством с кругом своего тестя, в доме которого его вместе с невестой расположили, ему приходится откладывать приветствие старших в долгий ящик до лучших времён. Ради семьи, твердит он, сидя за одним столом с кровопийцами своего народа и кушая поданную ими еду, ради беззащитного и глупого Минхёка, твердит он, которому ни разу в лицо не сумел рассказать о своих чувствах. Боялся, что юноша высмеет или согласится из-за чувства долга, что было куда хуже, чем нелюбовь его. Теперь же каждый день просыпался с отчаянием, рвущимся из груди, лишь бы повернуть время вспять и просто сказать эти три слова. С началом октября в Кёнсоне резко похолодало, а на улицах города уже какой день стоял осенний мороз, отчего машина по утрам двигалась очень медленно, чтобы неаккуратно не пробить шину на льду. Чан всё никак не привыкал к родной стране и родным лицам, поэтому пользовался выпавшим шансом, наслаждаясь подобными долгими минутами на морозе, настежь открыв окно автомобиля, где всё ещё мог услышать старый корейский говор: от мальчика, продающего сладкую картошку, от бакалейщика, орущего на резвого разносчика газет, от мужчины, распевающего знакомый ему мотив песни мелодичным голосом: — Одной зимней ночью под падающим снегом Чьи-то руки укутали меня в шарф. Его сердце пропускает один единственный удар и перед тем, как осознать, что он творит, Чангюн неожиданно выпрыгивает из машины и беглыми шагами приближается к карете одного из японских якудза, остановившейся перед лавкой сувениров. — Когда я всматриваюсь в тёмное небо, Я вспоминаю то, что не получается забыть. Хриплый, певучий голос, доходящий до самых высоких октав, слишком сильно напоминает басистый голос Минхёка, всегда перед сном усыплявшего своего господина своими длинными и грустными песнями. — Даже когда глубокой ночью закрываю глаза, Я всё равно вижу всё как наяву, — продолжает мужчина петь своему спутнику в черном кимоно, и Има хватает лишь отчаянно выкрикнуть: — Минхёк! Мужчина в карете испуганно оборачивает голову назад, встречаясь с яростным взглядом Чангюна, остановившимся в паре метров от него, и ждёт. — Минхёк, — всё тише зовёт Чан, переходящий до мучительно безмолвного крика взглядом. Это был он. Это точно карие миндалевидные глаза его Мина на него глядели, точно его густые брови удивлённо изгибались домиком, и точно из сладких уст его любимого лилась это проникновенная песня о невинной любви, которую Минхёк чаще всего пел под светом одинокой луны, помогая Гюну вычищать и намазывать маслом немецкую винтовку. — Господин Макото, — добегает сзади водитель, оторвав любопытствующий взгляд поющего с запыхавшегося Чана. — Ты знаешь его, Чэн Ланг? — интересуется рядом сидящий гокудо на китайском, вот-вот собираясь обнажить свою катану, и Чангюн с треском осознаёт, что мужчина перед ним не его Минхёк. Тот не то, что китайский не знал, он и на корейском плохо болтал; а ещё презирал всех якудза, державших жизни их народа на лезвии своих острых катан. Никогда бы его Минхёк не сел подле страшного убийцы, никогда бы не пел другому мужчине и никогда бы не посмотрел на своего господина, как на ничтожество. Нет, к сожалению, Чан уже в сотый раз обознался. Снова, и всё, как в первый раз, всегда больно. — Нет, — отвечает китаец, отрицательно покачав головой, а ненадолго отлучившийся конюх прибегает к карете с завёрнутым сувениром в черно-белую бумагу прошлогодней газеты. — Господин Макото, опоздание не есть хорошо, — ломанным японским просит водитель, на что Чангюн с разбитым сердцем, подступившим к глотке, кивает и возвращается обратно к своей машине. «…Пожалуйста, учитесь хорошо в Киото, заставьте нас гордиться вами, вашими достижениями и скорее возвращайтесь на родину…» — всплывает в памяти Гюна уже заученные наизусть слова его Минхёка. Прошло целых восемь лет, и уже давно пора бы привыкнуть к тому, что он больше не молодой господин Чангюн из дома Им, а одинокий Чангюн, отставший от своей стаи и лишенный всякой искренней любви, но голос, взгляд, губы — всё так яро напомнили ему былые дни. «Клянусь, Минхёк, твоя смерть была не напрасной», — обещает себе Им, тоскливо провожая виды за окном, потому что в ушах всё ещё звучал бархатистый голос его преданного слуги: — Ты продолжала неосознанно держаться за меня, Хотя я давно уже отпустил твою руку.Глава 1.
30 августа 2020 г., 00:11