Последняя страница вырвана

R
Завершён
20
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
32 страницы, 11 862 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник

Часть 1

Настройки
Если он находил неразбитое зеркало — смотрелся в него. Рефлекторно, просто так, чтобы проверить, что за прошедшее время суток воспринимает себя так же, как и раньше. Казалось, даже люди, называемые обобщающим и неуместным словом «приближённые», куда бы ни падало в нём ударение, как будто были защищены от смерти невидимым щитом. Со смерти Симона едва ли кто-то чувствовал себя плохо... с физической точки зрения, конечно. Это — жертва, которую ему следовало принести? Без него Городу и правда будет лучше — Город ликует, вздыхая спокойно, видя, как чужеродную, несовместимую с его структурой клетку покидает жизнь. Она, наверное, скоро скажет что-нибудь похожее. Отскочит невесомый голос эхом от стен: «Ты замечал, что мы с тобой похожи, похожи, похожи?». Некоторые их них ещё двигались, когда слышали, как по полу стучат его ботинки. Тянули руки. Умоляли о чём-то простить. Точнее, только одна женщина умоляла. Только одна, ещё совсем живая, тянула руку. Он мог поклясться всеми орехами в кармане, что видел ее несколько дней назад по пути в Управу, когда зазвенел колокол. Но они все теперь — одно множественное умирающее тело города. «Посмотри: разве есть тебе какое-нибудь дело до того, как выглядит твоё лицо? Тебе не досадно от того, что некрасив. Ты не питаешь бессмысленную гордость от любования собой. Нет некрасивых и прекрасных, есть только мы, настоящие, сотканные из живого». Он щуриться и чувствует, будто из глаз высыпается песок. — «Мы?» Ни разу не приходило в голову посмотреться в зеркало и предаться естественному отчаянию: «Скоро твоя жизнь подойдёт к концу, и ты, не способный изобрести вакцину и организовать карантинные меры, ничего не сможешь с этим поделать». И чем дольше он откладывает собственную смерть, тем дольше живёт. Теперь все они всегда отводили глаза, если случалось встретиться с глазу на глаз: Ольгимский первым перестал открывать ему дверь, и только голос из-за двери сообщал, что удалось узнать за минувший день. Глухой и гортанный, как из-под земли. Текучий и густой, как кровь. Только Александр ещё верил ему — оттого, что верила Катерина, и, казалось, была единственной, кто искренне надеялся, что из этой затеи что-нибудь выйдет. Она смотрела на него с надеждой и пересказывала свои видения — не переборкой сумасшедшей стаей птиц, а чётко и ровно, будто перебирая чётки, как будто с ним чувствовала себя спокойно. Они сходились с его поступками в кое-чем, а в кое-чем другом и различались. Они все уже давно знали. Виктор никогда не задерживал на нем взгляда. Александр избегал смотреть в глаза. В Катерининых очах и плавных движениях блестела отравленная жалость, впрочем, как обычно. Ему казалось, она встречала каждое живое существо в пропитанной скорбью и морфием комнате потерянной жалостью, и она искренне не осуждала его решение. И если он находил неразбитое зеркало в перевёрнутых вверх дном пустых домах — он смотрелся в него и видел одно и то же: засохшая багряная кровь под носом, прилипшие ко лбу волосы, розовые молнии под черными воронками глаз, потрескавшиеся губы, слишком живые глаза. Зеркал, к счастью, было не очень много, почти совсем не было. Большинство завешивались тканью или осколками хрустели под ногами. Точки мух ползали по потолку, срывались и кружили вокруг тряпок, садились на тела под ногами. Когда это случилось, Капелла смотрела виновато, но не отводила глаз, устало произносила: «Я же говорила вам...». Даниил тогда смог ответить только «Кажется, раньше ваши волосы были длиннее» и через секунду осознал глупость и неуместность сказанных слов. Ушёл, не попрощавшись, ещё не зная, как вскоре волю общаться с ним как человеку с человеком выразят очень немногие. А волосы и правда были короче. И растрёпаннее. Как будто незадолго до их встречи она откуда-то бежала. Или?.. Он пришёл в себя, стоя с письмом в руке. Кажется, сквозь размышления он действительно слышал, как ребяческий голос пытался что-то ему сказать, но говорил недостаточно громко, чтобы вырвать его из терний собственных мыслей. И голова немного кружилась, и едва ощутимая боль, будто через слой ваты, раздавалась в висках, стоило слишком резко повернуться. Бакалавра приглашали прямым текстом, но каждое письмо он будто бы чувствовал заранее, и имя написавшего вертелось на кончике языка. Фамилия почти всегда была одна. В тот день это был Виктор. Беспокойный. И Даниил перебирал слова посыльного в голове, пока интонации не забылись и не сделались механическими повторениями. Если и правда заболел, то не подвергать же опасности одного из самых важных — не просто, а лично ему — людей в городе. Наверняка что-то срочное. Послать кого-то другого? Никому он не сможет доверять так, как себе, и это будет взаимно — город встретил его холодом древней гробницы. Точнее сказать, вообще не встречал. Стоял спиной и нехотя, с нескрываемой издёвкой отвечал на вопросы иносказательно или сухим и неприветливым могильным полусмехом. Из всех Каиных, чей моральный дух можно было сравнить с всесокрушающей слепой верой библейских святых, Виктор был степенен и неколебим, и голос его звучал часовым маятником. Терпение каменного изваяния, твердая вера, твердая уверенность. Он явился внезапно. Он явился копьём Зевса в сердце. Он был неостановим и, что самое тревожное — не безжалостен. Он раскачивался как качели и жужжал роем трупных мух, холодным ветром в газовой камере, полной пленных. Даниил не боялся его и не ненавидел, но предпочёл бы, чтобы его не было. Голос. «Расскажи, отчего потускнел твой взгляд? Расскажи, как вылечить сердечную боль раскалёнными иглами? Расскажи, почему люди убивают людей по прихоти, а из лживой любви запрещают раскрывать себе подобных, чтобы их жертвой стали ближе к совершенству?» Даниил молчал. Болезнь напрямую влияет на мозг и вызывает слуховые галлюцинации. Прискорбно, но ничего удивительного. Нужно готовить себя к тому, что дальше будет только хуже. «Считаешь меня ложным голосом собственного разума, не веришь. А поверишь, если скажу тебе, что такое талгур? Это мы. Сейчас. А если заговорю с тобой на чужом языке? А если скажу, чем Александр занят прямо сейчас? Сколько человек погибнет в эту ночь? Как уменьшить это число?» Возможно, в голове начнут звучать и голоса родственников, сотрудников «Танатики», может, местных правящих семей, или даже... Капля пота прочертила по лбу вертикальную линию. «Как думаешь, почему смерть забирает только людей? Потому что их действия подвластны логике? Потому что могут созидать?» — заискивающе рассуждал глухим звуком прилипший к корке мозга внутренний голос, чтобы в конце выплюнуть презрительно: «Они же просто живые». Виктор выглядел довольным. Или просто солнце так падало на его лицо-скульптуру? Даниил надеялся, что взял себя в руки и хотя бы в нужный момент давал утвердительные ответы. Он чувствовал себя виноватым перед Виктором за то, что подвергает его опасности, но через дверь он говорить наотрез отказался. Сказал, что должен видеть его лицо. — ...Вы уже поняли, что он построен не из религиозных соображений. Собор действительно был — грозной отломанной деталью столичных зданий стоял перед Горнами. Город, утопленный в серном огне за грех. Он смотрел на часы в коридоре, видел, как ускользает время, и не мог избавиться от ощущения, будто кто-то прислонился щекой к его щеке и смотрит вместе с ним в одну и ту же точку. Стрелок на часах было шесть, четыре из них прозрачнее остальных и движутся отрывочно, неправильно. Книги на полках-стенах в самых темных углах сливаются в длинные цветные полосы. — Всё в порядке? У вас взгляд пустой. — ...Непременно. Просто усталость. — Тогда с моей стороны было бы преступно и дальше отвлекать вас разговорами. Я убеждён, что вы разделяете идеи нашей семьи, и, будьте уверены, будем на вашей стороне. Лично я буду. — Спасибо. — Ах да... вот ещё что. Я, несомненно, не обладаю сокрушительной силой хозяек и искусство предсказывать будущее мне неподвластно, но сегодня во сне я видел пламя под окнами второго этажа вашего дома — он парил в воздухе. Трактовку этого сна оставлю на ваше усмотрение. Спросите у моей дочери, если хотите. Через секунду его лицо окаменело в осознании сказанных слов, которые обратно брать неудобно. И не нужно. Нет. Марию он точно не собирается обременять этим знанием. Все равно сама скоро узнает. Переполошит слуг, заставит искать таблетки или устроит ещё какие-нибудь масштабные операции. Даниил улыбнулся своим мыслям. Потом оно вернулось. Через час или через два. На ветру голова не так сильно кружилась, но это только сейчас. В лучшем случае у него оставалось около двух дней, чтобы сделать вакцину. Обычно после этого срока на самых здоровых пациентов переставали действовать антибиотики. «Я всё тебе расскажу. Что тебя интересует? Старый, несчастный человек из Мраморного Гнезда? Секрет бессмертия? Панацея?» — Ложь, — невзначай бросил фразу. Не прошло и несколько часов после заражения, а он уже ищет спасения у собственных галлюцинаций! «Ты взял город в кольцо и душишь его порядком, хочешь вычистить и сделать стерильным. Ничего не вершится без твоего ведома, человек, считающий себя достойным победы над смертью. Думаешь вытащить из города жизнь, м? Разобрать на сухожилия и докопаться до болезни. Но что, если я скажу тебе, что твоя биография закончится здесь, и последняя её страница будет вырвана?» Он бледнел с каждым словом, отнюдь не только от беспокойства. — И что ты за птица? «Жизнь, бакалавр. Глупый, маленький бакалавр». Слова неоднозначно улыбаются и игриво склоняют голову набок, звучат без тени злобы и плюются ложью, как ядом. — Антинаучно, — сказал он в замешательстве и больше не отвечал, только без толку. Было ли поводом узнать о том, что же с ним такое происходит прислушивание к местным суевериям, о которых ему рассказывали в полуправде, и хорошо, если хотя бы часть будет на общепринятом языке? «В конце они решили нас стравить, чтобы им на потеху мы вгрызались друг другу в горло, подобно животным. Не проще ли выслушать друг друга, понять друг друга? Если ты учёный, то мнение твое состоит из граней. Умеешь смотреть глазами собеседника. А я буду смотреть твоими глазами». — Бакалавр, ты с ума сошел? Это ты с кем беседуешь? Уж не с чудовищами ли из степных легенд? Светило столичной медицины, апогей рациональности, тоже мне... Я-то надеялась, что ты мне поможешь. Девочка, которая появилась из ниоткуда в день его приезда и возомнила себя целительницей. Вышла из-за угла, словно только что материализовалась там из совсем другого места, и принялась корчить ему недоверчивые лица. — Само собой, — ничуть не смутился он, — В этом городе едва ли не каждый четвёртый очень близок к определению чудовища из степных легенд. Кстати, к человеку моего статуса следует обращаться в худшем случае на "вы". — Ты опаснейший человек. Может быть — и это даже скорее всего — не многим менее опасен, чем эпидемия, поэтому послушай меня. Больше такого шанса не предоставится до самого конца жизни. — И что я должен слушать? Если собираешься пустить в дело шантаж, я тебя разочарую. Кто станет станет слушать незнакомую нищую девочку? — Я прослежу, чтобы ни один ребенок не смог завести с тобой разговор. И я не собиралась никому ничего говорить. Если всё действительно правда — то все равно уже. Что говори, что не говори... а тебе недолго осталось. Вот совсем чуть-чуть. Ещё немного ответственности на себя возьми — ниточка судьбы оборвется. — Ниточки... это у тебя ниточки. У меня скорее страница вырвется. Из середины биографии. О том, как я ездил в этот чёртов город. На середине улицы он всё-таки дал волю любопытству и обернулся: Клара исчезла. Даниил продолжал путь, на миг задумавшись, почему не слышал звука её шагов. А ощущение присутствия впивалось в шею все ощутимее. «Открыть для себя мир, который не обратит на тебя внимания в муравейнике Столицы», — текла музыка пульсирующей болью по внутренней стороне черепа, — «Открыть для себя меня». — Не исключено. И какая тебе выгода от того, что я стану понимать больше? Слово «тебе» сухое и выдавленное: он как будто общается сам с собой и, к тому же, чувствует себя ужасно глупо. Помнится, Ева говорила что-то о том, что «болезнь стучится в голову», но тогда Даниил был уверен, что она говорит о внутречерепном давлении от высокой температуры. А ещё Ева говорила, что в его — точнее, в гостевой — комнате водятся призраки. «Я знаю, чем мыслят эти люди. Чем они живут. К кому обращаться за помощью, а кого винят в своих несчастьях. А каким богам ты воздаешь свою хвалу? Отчего тебя тяготит мысль о возвращении домой? Этот город — машина. Ты — отдельно от города. Я смотрю на тебя и вижу, как твои руки простираются к небу, больше всего сейчас хочу помочь поверить и оторваться от земли. Первый совет — следи за словами. Следи за моими словами, но пристальнее смотри на себя. Говорил, что ненавидишь ложь, а сам себе лжешь». — Иногда приходится, чтобы добиться правильных целей. Мир не чёрно-белый. «Но в мире все связано. Ты слушаешь меня. Ты понимаешь меня. Твоя голова не захламлена старыми суевериями и психологией стада, от которых у меня опускаются руки, и зубы в бессильном гневе скрипят». — Неужели? — протянул он с нескрываемым недоверием, — А вот ты меня, кажется, не понимаешь. Я уничтожаю смерть, а не договариваюсь с ней. Да... бессмыслица. Я просто разговариваю сам с собой. «Давно был там, где сейчас чума? Видел, как выглядят те, кто не слышит? Спроси себя: почему ты до сих пор на ногах? Если бы твоя смерть была мне нужна, ты бы ходить не мог, дышать не мог, отвечать не мог. Видишь? Я хорошая. Я помогу». Он не отвечал. Старался не отвечать, пока течение мысли не обтачивало слова какое-то время молчания, а потом все равно отвечал — потому что чувствовал нутром: от него ждали ответа. Дурацкая привычка, выработанная за годы учёбы. — Так может сказать кто угодно. Не секрет, что местные женщины обладали даром видеть будущее. Может быть, я нужен для иных целей. «Знаешь, а ведь ты совершенно прав. Так разгадай их. Я буду давать подсказки. Первую, которая прозвучала не моим голосом и не моею волей, ты уже пропустил мимо ушей, и повторять я её не стану, уж прости за это. Слушай, что тебе говорят, особенно по ночам — по ночам люди открываются охотнее… Это город уродов. Они все равно обречены». — Не могу не согласиться. И с тех пор чем дольше он откладывал смерть, тем дольше жил. Ходит как-то ещё, дышит даже — громко дышит и тяжело: так дышал бы дом с толстыми бетонными стенами, будь у него лёгкие вместо комнат. Белый, как мел, с красными пятнами на лице. Улыбается — как чертит на меловом лице черную тонкую линию. Даниил старался не говорить, когда идёт по улице. Потом старался меньше ходить по многолюдным местам, в том числе по кладбищу, ибо Она уверяла, что мёртвые способны говорить, а проверять вовсе не хотелось, чтобы не стараться не говорить, понемногу не замечая, как стало всё равно. Если спорить — то только с самим собой. Так происходит, когда разговариваешься со случайным человеком, прогуливающимся рядом с тобой, с незнакомцем, которого на встречу притащили общительные друзья, или с попутчиком в поезде. С ним не грех поговорить, ведь ты его никогда больше не увидишь. И выкладываешь всё, как на духу. Можно не бояться опозориться путаницей в аргументах или от гнева — какая трагедия! — перейти на личности. «Хочешь расскажу, почему умирают? Мне нетрудно. Смотри: человек сильный. Человек мудр и смел. Он в одиночку заходит в горящий дом, чтобы его потушить, и не называет своего имени. Он делает партию часов на целый город, гонимый только Светлым-Сиянием-Идеи! Он защищает своего сына от праведного гнева карателей с факелами и вилами. И как только он тебе раскрывается, он показывает свою слабость. "Я не люблю себя, я зол... я предатель!" Кается во всех грехах. Говорит: "повинен был и в том, и в том, и в том..." Смотреть противно. Никто не показывает себя с лучшей стороны. Не скажет: "Да, я ошибался, но больше не ошибусь", "Да, я попытаюсь снова, прямо сейчас попытаюсь ещё раз!". Смерть — она с малого начиналась. С двух-трех. Может, пятерых. Это потом всё приобрело прискорбный оборот. И чем дальше, тем меньше было живых». — Это ты о чём? Про то, что было несколько лет назад? Первая вспышка? Не может же быть, чтобы в городе не было ни одного смелого, ни одного стремящегося к большему. «Я завидую тебе немного. У тебя в жизни было так много людей интересных, и теперь ты думаешь, что они на каждом шагу, когда это ложь и блажь. Это город рабочей силы, город пешек и непригодного сырья. Люди в этом, как ни странно, не виноваты. Поэтому стараюсь всё-таки как-нибудь облегчить им участь, когда выдаётся случай. Что-нибудь хорошее убогим перед забвением сказать». — ...После смерти — забвение. «После смерти — покой», — возразила она, — «Помнишь, как сожгли степную дочь на площади у костного столба? Когда все ещё было не совсем по-настоящему, когда зрители ещё испытывали неудобство перед представлением, не могли вникнуть, не забыли, что перед ними актеры. Тебе тогда было вообще до неё хоть какое-нибудь дело? Проходил мимо трупов и морщился, наверное. Ну ничего. Я тебя ведь не виню». — Хочешь, значит, сказать, что мы похожи, — скептически сказал Даниил. «Мне всё-таки жалко людей. У многих нет даже возможности задуматься о том, что мир больше, чем им кажется. А если понимают, то неправильно. И нет никого, кто мог бы направить их на путь истинный. Есть те, кто пытается. Но был бы от этого толк...» — Был бы от этого толк, — повторил он, и собственный шепот проруршал в голове утробным шумом. «Ты ведь похож на старого Каина. Этой его неиссякаемой жаждой кромсать мир на мелкие кусочки по личной прихоти», — и в голосе её промелькнула азартая радость. — Каким он был? «Тебе эти ещё не рассказали?». Нетрудно было догадаться, кто имелся в виду под "этими". — Хочу выслушать все версии. Без исключений, чтобы составить полную картину. Я понял, что его здесь любили, кажется, все слои общества без исключения. Он был хорошим психологом и умел чувствовать настроение человека. Как это называют степняки... его «линии». «Он был умным человеком. Или нет — человеком он не был уже очень давно. Первым догадался, что нужно делать. Первым выжил». — Он выжил? «Ну-у, это уже тебе должна не я рассказывать». — Иначе было бы слишком просто. И кто же? «Кое-кто, кто слишком много на себя бремени берет. Знаешь, не по плечу».

***

— За последние два века люди достигли огромных высот в прогрессе и понимании процесса собственной жизни. И чем дальше, тем быстрее эпоха сменяет эпоху. Они милосердны, ибо... «Ибо убивают друг друга, предают, не думают о будущем, уродуют разум пороками! Беспричинно, безжалостно. Бесполезно!» До этого монотонный и спокойный, голос вдруг повысил тональность, в нем зазвучали нотки раскаленного железа, и коварное ликование наполнило душу Даниила, и колкая ухмылка слышалась в его голосе: тело слишком устало, чтобы улыбаться. — …ибо избирают новые тернистые пути до того, как их разум смутит горькое разочарование, ибо предыдущий был не менее глупым и бесполезным. Только люди способны на движение. В движении тела нет смысла без разума. У древнего бога, который тыкается слепым котёнком в человечество, было бы больше силы, если бы он понимал, что делает. «Это естественное незнание. Совершенно-естественное. Если бы могущественные существа понимали, что кроется за их деяниями, они были бы не менее порочны, чем их дети, и мир стал бы слишком понятен для каждого. Это невозможно, ибо без стремления к неизведанному не бывает науки. Без стремления к неизведанному не может. Быть. Чудес». — Не исключено. Но, тем не менее, всему есть какое-то объяснение. «Объяснение — это границы. Ты разговариваешь с собой, и змея твоего разума кусает сама себя за хвост. Что ты пытаешься сотворить, бакалавр медицины? Вакцину? Я знаю, где антитела. Хочешь, покажу?» — Вы с кем говорите? Стаха Рубина его состояние не интересовало, как ровно и все, что не было сейчас работой над вакциной. А с недавних пор работал не он, а "они" — вместе. Даниила его трудолюбие вдохновляло, и он даже жалел, что у них нет возможности поговорить по-человечески, вне поля брани с... непобедимым врагом? Эта формулировка вдруг показалась какой-то чуждой. — ...сам с собой. Люблю ради разнообразия поболтать с образованным человеком, — сказал Даниил серьёзно. Рубин глядел сурово. За все знакомство с ним стало ясно, что на лице у него бывает только два с половиной выражения. — Знать бы наверняка, что будет завтра, — сказал он мрачно, как обычно, и в его словах таилась неозвученная тревога, — Вам сейчас лучше не возвращаться домой. Думаю, не нужно объяснять, почему. Вот что: останьтесь на складах. Сегодня. Завтра вам, скорее всего, не понадобится. А за меня не беспокойтесь, мне никакая инфекция уже не страшна. Завтра слухи облетят весь город. К вам уже будут совсем по-другому относится, бакалавр, и явно не в лучшую сторону. Эти недомолвки о подозрении на то, что жить ему осталось недолго, раздражали. — Мне безразлично их мнение. А им безразлично моё. Им вообще всё в скором времени будет безразлично. — Говорите, сегодня утром заразились. Прошло около десяти часов, а вы не только все ещё живы, но и стоите на ногах. Для обычного человека восемь часов — максимум. А зараза свалилась на город точно в день вашего приезда. И едва ли не первое, что вы приказали сделать — найти разносчика... — ...и якобы снять подозрения с самого себя. «Болеет, но не умирает». Я понял, что вы хотите сказать. Даниил попытался горько улыбнуться, но половина лица словно онемела, и вышла только смятая гримаса боли. Собираясь уходить, он вспомнил слова голоса. Её слова. Форменное безумие — идентифицировать как личность голос в собственной голове. Непривычно. Неправильно. — Я пойду, только позволь поинтересоваться... он действительно был жив? — ...Вероятно. Возможно. Если она действительно не размножается в мертвых телах — наверняка был. Он так просто об этом говорит, что Даниилу становится немного не по себе. Совсем немного. Незначительно. Он старается звучать наименее хрипло и устало, насколько это возможно, как будто молнии вен и нервов на лице на пару с побелевшим лицом не говорят за него. Говорил, что ему многое нужно обдумать, и скрипит тяжелой дверью склада. Стах провожает его скорбным взглядом. Даниил складывает руки и выдыхает. Как будто пытается этим жестом привести в порядок мысли. — Ты хочешь доказать мне, что если я буду слушать тебя, я смогу стать таким же, как он. Вознестись над человеческим и пересмотреть всю свою жизнь так, чтобы открыть её аспекты, не свойственные человеку в его… здоровом состоянии, ведь полностью здоровых людей не бывает. И многие известные деятели науки и искусства были не вполне здоровы и физически, и психологически. Ему никто не отвечал, и в такие моменты начинало казаться, что он выглядит максимально идиотски. Дверь на склад отпирал огромный ржавый ключ. Там не было света и пахло затхлостью, сыростью и мышами. Он осветил лампой ящиковидное помещение и не нашел никаких признаков кровати или ее подобия. — Нет, лучше было бы ночевать в заражённом доме. Звук собственного голоса не сильно успокаивал. В заражённом доме тебя, конечно, могли сжечь, прикасаться грязными руками, несвязно выть, кричать из последних сил, бормотать над ухом, пока ты спишь, а если проснуться не вовремя, то и растащить внутренние органы по карманам. Она рассказывала про мир. Про то, какой он огромный и многогранный. Лампу он потушил, оставшись в полной темноте наедине с ящиками и мышиным писком без самих мышей. Представлял, как она босыми ногами ходит по сырым доскам, пританцовывая. Злорадная улыбка. Белые зубы на чёрных дёснах. Лучше всего, если это происходит, когда он идёт куда-то через степь: тогда его и мысли и чужие речи заглушает шелест травы. Он очень, очень громкий. Но это всё-таки из-за твири, ведь она заглушает все чувства, кроме слуха — так, кажется, объяснял Андрей чудодейственные свойства твирина. Даниил подумал, что стал слишком часто ходить через степь, пусть и, казалось бы, все дела его будут идти ожидаемо — в городе. В Управе. Вокруг всех его глав. Каины. Ольгимские. Сабуровы. Каждому из них есть, что ему сказать. Каждому из них было, что ему сказать. Теперь Голос как будто не в голове, а рядом, но точный источник звука не определить. «Нам ведь с самого рождения закладывают в голову определенную идею, которой мы не можем сопротивляться... а мне бы очень хотелось. Мне хотелось бы спасать жизни. Видеть улыбки детей. Дарить благодать и благословлять, — она ломано усмехнулась, — Он сказал, что мои руки убивают всё, к чему прикоснуться. Земля создала меня такой. Это мой долг. Крест, который я несу. Но был бы у меня шанс, я бы хотела быть кем-то другим. Наверное, даже человеком. Прикасаться не только словами. Прикасаться теплой мягкой щекой к чужой груди и чувствовать, как стучит сердце. Познать боль физическую и боль утраты. Чувствовать ужас от, казалось бы, таких незначительных вещей, как лезвие ножа, веревка или громкое дурное слово». Такое определенно не мог породить его мозг. — Значит, ты жалеешь? Я, признаться, не думал, что у тебя могут быть такие мелочные чувства. Думаю, если бы ты и была порождением бога, то за них бы он тебя до крайней степени презирал. «Значит, поверил?» — раздался ехидный смешок. Темнота искрились возмущенным молчанием. Пока через несколько минут или, может, часа полтора не прервалось. «Что, не спится? Спеть тебе песенку?» — Сам себе спою. «Отчего тогда не поёшь, м?» Даниил прокашлялся, стёр с лица мелкие капли крови и запел. Голос был хриплый, усталый, заглушённый загруженностью кладовой. Тембр дёргался натянутой струной: и возрастал до звонкой ноты, и снова падал до рваного стона. Пел давным-давно, в намоленных стенах храма, куда давным-давно, будто в прошлой жизни, водили родители. Вот, вспомнил что-то. Зачем-то. Второй голос присоединился почти сразу, и они пели. Только второй слов не знал, и по-настоящему в унисон получался только припев. Даниил улыбался потрескавшимися губами сквозь слова. Песня не имела последнего куплета — он его не помнил — и когда она начала сама по себе затухать, её бессловесные отзвуки приятно оседали в сознании тёплой пылью в солнечных лучах.

***

Сон был беспокойный и липкий от жара. Несколько раз Даниил просыпался от невыносимой жажды, выходил на улицу, наливал воду из водопроводных кранов в ладони и пил, но через несколько минут в горле снова было сухо. Сколько бы он не спал, волны усталости были всё выше, и выше, и выше. Сны были короткими и беспорядочными, и в каждом из них что-то болело, что-то было кривым, что-то неудобным в собственной плоти. Они разговаривали во сне. «Перед смертью каждый хочет услышать кого-то или слова, которые он ждал всю жизнь, и знаешь, что забавно? У гнилых душ они все так похожи, что мне нередко приходится говорить им одно и то же. Кто-то хочет напоследок услышать голос жены, дочери. Матери. Даже если мой голос на их совсем-совсем не похож. Я умею менять голоса, но это не всегда приходится делать. Они уже перестают различать, где что. Умирать ведь не больно. Люди придумали себе бога и думают, что после смерти они уйдут куда-то, где их ждут». — Я верю в бога. Не как в абстрактное явление создателя, а как в разумное существо, в мотивах приближенное к человеческому. Неудивительно, что все этому удивляются. Должна же у всего быть причина. Хаос является порядком с точки зрения других законов. «Ты мудр. Ты понимаешь. Ты слушаешь, но что важнее — ты слышишь всё, что я говорю. Смыслы, образы. Взять бы тебя с собой. Чтобы ты мог видеть моими глазами. Слышать, что они мне говорят, чувствовать едкую мерзость, когда они принимают таблетки. Ты бы точно понял. Ты бы разделил со мной боль». — Не мечтай. Я не самоубийца, — ответил он и снова попытался заснуть. «Ты живой», — криком с последнего зрительского ряда раздалось на задворках сознания. Один раз Даниилу приснилось, что он убивает актеров на сцене одного за другим, стреляя им в сердце из старого револьвера, который протяжно скрипел каждый раз, когда Даниил жал на курок. Второй раз — что солдат на фронте, где ни у кого, кроме него, нет лица и ушей, и воевали они на ощупь. В третий снилось, что он — травяная невеста и танцует для кого-то, кто на человека был похож только вдали. Того, кого он раньше никогда не видел, но, казалось, слышал в городе о ком-то похожем. Он проснулся уставшим, с задеревеневшими конечностями и ледяной колодзеной пустотой в голове. Потер затёкшую шею, стёр с губ черный налёт, похожий на грязный иней. На лбу тоже такой был. Полукругом, как будто кто-то ночью прокрался и касался его руками, измазанными в саже. Он сел на ящик и снял тяжёлые туфли. Закатал брюки, чтобы не пачкались в земле. Умылся водой из колонки и отправился в степь. Там он почувствовал мир. Почувствовал, как под ногами пульсирует земля, как если бы глубоко под землёй шёл поезд. Чувствует, как шевелятся в ней черви, как ступают тяжёлые шаги патрульных за стеной, как ползёт по стенам домов бордовая плесень. Сначала думал — померещилось, а потом о том, что это красиво. Промелькнула даже мысль, что умереть тут, в степи, было бы лучше, чем умереть в городе, в квартире, в одиночестве, с задёрнутыми шторами и усталыми родными у гроба. Теперь дорога занимала порядком больше времени: днем, когда увидеть можно больше, чем ночью, приходилось обходить стороной огражденные районы. Крики слышались за полквартала. Кричали не от болезни — от нее не так кричат. Не так громко, протяжно. Это был первый раз, когда он заговорил первым. Как будто у него ещё чудом не иссякли силы говорить. — Знаешь, что самое ужасное в воодушевлении? Первое время долгое молчание заставило его волноваться без причины. «Что самое ужасное в воодушевлении... Даниил?» — Что оно рано или поздно кончается. Ещё минуту назад ты готов был совершать революции, а теперь думаешь о низменных вещах, повседневных. Я всегда боялся, когда это происходило. Когда мне просто становилось всё равно. А сейчас мне всё равно? «Ответь на этот вопрос сам». — Я как будто разговариваю с психотерапевтом, — хмыкнул он иронично. «Я слышала, без голоса в голове мысли становятся полыми. Ты будешь скучать по мне, так ведь? Люди любят привыкать. Люди любят представлять, что все вокруг — от человеческого. Люди любят людей. Когда говоришь со мной — каким представляешь моё лицо?» Под клювом с горящими глазами были очертания головы. Ткань натягивалась на носу, очерчивая глазницы. Голова вертелась, и вместе с головой вертелась маска-птица. Были ли под ней лицо? Красное от долгого ношения плотной ткани? Наэлектризованные спутанные волосы? Живые, следящие за каждым его движением глаза, прищуренные в ехидстве? Голые кости черепа? «Мы пойдем к смелому человеку, но сначала я хочу тебе кое-что показать. Слушай. Я приведу тебя к решению. С помощью него ты поймёшь больше. Приблизишься ко мне. Главное же — понять врага, не так ли?» Он слышал утробное завывание, похожее на скрежет ржавых инструментов по костям или жевательным табаком между вострых клыков перетёртые слова молитвы. Он шел на звук, будто слепой, и синие капли рассвета падали на его лицо, слепили правый глаз. Периферийное зрение как будто совсем отключилось. Если бы вместо того, чтобы пытаться спать, он вдоволь наелся кофейных зёрен и стесал бы о них все зубы, может, и чувствовал бы себя лучше. Мимо станции, к заводам, к приоткрытой двери, ведущей в черноту, по крутой бетонной лестнице. Теперь звук отошёл на второй план, и к нему примешали полчище. Даниил не знал, кого именно: звук то ли роя мух, то ли миллиарда сороконожек, но чего-то, что здесь концентрируется и создаёт локальный хаос постоянно движущегося. Лестница вдруг кончилась, и он упал на колени. Полчища разбежались от громкого звука. Даниил нашел в себе силы зажечь лампу, за которой даже возвращаться не пришлось. Неужели не помнит, как брал ее с собой на складе? Крысы жались по углам комками шевелящегося угля. Под его ногами несколько бились в агонии с поломанными лапами. «Жертвуй слабыми, мой Даниил». Наклонился к кострищу. Чиркнул спичкой, и сухие ветки потрескались, заражённые пламенем. Скальпель в сознании скрипел. Скрипел и разрезал животную плоть не его руками, будто он был марионеткой на ниточках в руках кого-то ещё. Скорее всего — тоже себя, но какого-то другого. То ли прошлого, то ли будущего. Как в притче. «Ты не боишься смерти», — эхом раздавался ее голос вокруг эластичной музыки, — «Ты отличаешь ложь от правды. Я говорю тебе правду. Говори со мной». — Я... говорю с тобой. Утро было мрачное, языки костра тонули в непроглядной тьме. Нависали железными горбами старые Заводы. Тишина и запах протоптанных дорог, какие бывают только в маленьких городах, душили его воспоминаниями о доме, где ярко и много, и теплые красные Линии сплетаются в огромный клубок, в прописные буквы на вывесках магазинов. «Всепоглощающий город. Город Голода. Город-горло. Город — гость в этой бескрайней степи. Гость Земли. Гость мой, гость». Вкуса не было. Некогда его замечать и кривить физиономию, только скользкими пальцами резкими движениями вырывать из крысиной плоти кости. Подавить бы голод, услышать бы голос — нет, так сказал бы Бурах. Притупить ненужные чувства, получить свою дозу токсинов и начать видеть, где вязок воздух, где земля свежее, где глухо говорят за сырой стеной мятежные беглецы с Боен. Только тяжелые попытки рвать зубами жесткое пережаренное мясо, будто жженую резину. Падали в кровавые пятна отсеченные вострым скальпелем головы. За собственную голову он схватился уже позже — окровавленными, липкими руками, стоя на коленях, чувствуя, как нечеловечески горит лицо от огня и внутреннего, и внешнего. Тронул за плечо невесомым движением голос. «Перестань. Не надо себя терзать, я с этим и без тебя хорошо справляюсь, сам же чувствуешь. Ты не сошёл с ума, а делаешь всё правильно. Ты до сих пор жив. Видишь? В этом и есть смысл. Сумасшедший разве признает себя таковым? Безумие — это правда. Ты любишь правду, верно? И даже если это так, это вовсе не означает, что ты никогда не лжешь. Я вот тоже её люблю. Подними голову. Будешь слабым — умрёшь». У неё был практически извечно спокойный голос, звучный, но всегда звучащий с одной и той же тональностью священника, читающего псалмы. Горькоулыбчивый. С надеждой. Но не ядовито-ехидная песня, неслышимая за начинающейся лихорадкой. И пугала его в этом голосе деталь. — Противно. Мерзко. Отвратительно. Антиморально. Утруждающе. «От себя правду не таишь. Молодец. Я с самого начала поняла, что ты особенный. С тобой интересно… пока. Всё может измениться. Завтра с рассветом. Или даже сегодня ночью. Или через пару часов». — Да. Именно. Завтра. Или сегодня вечером. Или даже… через полчаса. Будь по-твоему. Я убедился, что ты в достаточной мере изучила мой психологический портрет. И что ты — не порождение моего воспалённого мозга. Иногда она говорила в точности как Мария. Так вот что такое «мы похожи с тобой?..» «Теперь бедной женщине, которая зовёт тебя к себе, будет видение. Ее тоже считают сумасшедшей, а она отнюдь не такая. Она по-своему мудра. Только не хватает ей воли, не хватает сил выбраться из собственного кокона. Она в нём бы и так задохнулась, причем на глазах завистников, злых глазах, которые никогда не воспринимали её всерьез. А сейчас они все мертвы, а земля говорит с ней по-настоящему, как с Хозяйкой! Так что мы делаем ей одолжение». Даниил не доверял жене коменданта, как не доверял всякий в Городе-на-Горхоне, и эта черта у его жителей с бакалавром была чуть ли не единственной общей. Но город говорил загадками, и чтобы их разгадать, нужно уделять внимание безумным мыслям и словам. В конце концов, Виктор тоже иной раз изъяснялся чересчур образно, но это нисколько не делало его безумцем... И если кто-нибудь захочет его сейчас видеть — это Сабуров, его жена и горе, впившееся обоими своими заострёнными концами в их сердца.

***

«Ты мне тогда так и не ответил», — сказала она, пока Даниил шагал по сухой траве заводов. — Что? «Почему, почему... почему смерть забирает только людей? Смерть не как явление, а как... сущность. Он не приходит к животным. К пересохшим озёрам. Даже не всякое дитя степи достойно встретить его в конце своего пути. Они тоже живые, и содержат в себе живое, и дышат, и хранят воспоминания». — Это другое. Я бы пересказал тебе весь медицинский справочник, ибо должен... Речь прервал приступ сухого кашля. Когда отнял ладонь от рта, посмотрел на неё, опасаясь увидеть кровь, но увидел только испачканную в мазуте и пыли кожаную перчатку. Немного помолчал, пока организм не залижет внутреннюю рану. — ...ибо великодушно просвещение несведущих — одна из моих функций. Но, боюсь, я не в том состоянии. Единственный дом в городе, отдаленно напоминавший больницу. Туда он пришел в надежде отыскать хоть что-то. Документы, если они вообще могут быть. Записки. Заметки. Письма. С обитателем этого месте он вел переписку довольно долго, чтобы проникнуться и даже неохотно жалеть о его смерти. Такие люди обычно ведут за собой армии пушечного мяса для благой цели. Но, в отличие от большинства им подобных, эти цели действительно достигаются. «Помнишь дом, где мы впервые встретились? Он тут, рядом совсем. Только поверни направо. Когда ты впервые вошёл в тот дом, где всё началось, признайся, что испугался». «Потому что сразу обо всём догадался» — хотел парировать он, но не ответил ей. Не осталось сил. «Они убили старого врачевателя, потому что были глупы, видели только смерть и... холод. Потому что были зверем. Он зверь, плоть от плоти Земли, я не могу, не могу коснуться его! Он был самым настоящим человеком, которого я видела. Он бы смог преодолеть свои пределы. Может быть, не умри он, больше было бы человеков, а не куколок. Чтобы стать большим телом, нужно много тел поменьше, так?» — Ты рассказывай, а я отвечать не буду. «Говорить больно» — хотел добавить он, но не стал. Как будто она не знает. Надо же, говорит, как с человеком. Как будто рядом стоят. Как будто представлялись друг другу официально, пожимали друг другу руку. «В Короб, в Олоннго, в Бойни я не случайно пришла сначала. Может быть, это то, что вы называете местью. Месть — острое слово, не как перст менху, а как штырь, как коготь. Подходящее слово. Вы говорите, что это "блюдо, которое подают холодным". Я — холодная». Даниил шёл по улицам в «Стержень», и с каждой шагом болел забинтованный шрам. Он не мог зажить из-за характерного-для-него-состояния-тела. Наверное, выглядит со стороны как калека. Женщины рядом прекратили разговор и скрылись за калиткой: щёлкнул ржавый затвор. Люди сторонились и старались перейти на другую сторону улицы. Издевательское «Гляди, вон он!» произносили шепотом и, казалось, действительно в надежде, что он не услышит. Идиоты. Неблагодарные идиоты. Он спасает их червячьи жизни. Едва ли посмотрят с таким же укором на их гаруспика, без задней мысли вскрывающего тела на улицах. Обществу Александра он был рад. Он не смотрел на него, как на умалишенного. Пришел обсудить насущную проблему. Конечно, уже все знают. Прав был Стах. — Все симптомы указывают на стремительное распространение инфекции, но загвоздка в том, что летальный исход... не единственный возможный. Я сам не уверен в том, что говорю. И зачем теперь говорю это вам. В голове зашумели волны едва уловимым предупреждающим шепотом. Скальпель в сознании скрипел. Скрипел и разрезал животную плоть. «Ш-ш-ш...» — Это же очевидно. Крысы — переносчики инфекции, которые не болеют сами. Если вычислять определенные особи, можно приблизиться к пониманию болезни. Это воздействует не на организм, а на мозг. Знаете, я не согласен с Георгием: со смертью можно договариваться. Это моя миссия. Я её закончу. Брезгливость. «Ш-ш-ш...» — волны превращаются в сломанное радио. Он замолк, и волны прекратились. Александр, казалось, вовсе не слушал его, и заранее знал ответ на всё, что Даниил скажет. — Вы не выполняете свои обязанности и практикуете... нетрадиционные методы, которые нельзя было от вас ожидать. Моя жена, однако, вам верит. Говорит, что вы начали что-то понимать. Она не будет против вашего визита, но на моем пороге больше не появляйтесь. Мне жаль. У нас начал складываться общий язык. «Он боится тебя. Неужели только ты, только ты можешь дать умирающей женщине то, чего он не может?» Слишком громко. Уже собственных мыслей не услышать. — Это приказ, бакалавр Данковский. С тех пор и до самого конца он не видел Александра. С тех пор его вообще никто не видел. Он решил по пути зайти к Катерине, раз уж она хочет его видеть и даже проникается к нему пониманием. Говоришь, голос, ей было видение? Ну-ну. Она даже не сразу заметила его: понадобилось несколько долгих, тягучих секунд, чтобы единственная Хозяйка в городе перестала смотреть сквозь него. — …моя Клара просила передать: она тогда не знала, что вы правда больны, и просит её простить. Вы уж простите. Знаю, какие вещи говорят о ней. Но знаю, что она никому никогда не захотела бы зла. У Катерины глаза блестят, будто она сейчас расплачется или бросится ему в ноги, откажи Даниил в прощении. «Ты только посмотри,» — с жалостью звучало у него в голове, — «Она сама не видит, что происходит». — А что происходит? — спросил он вслух, забывшись. — Злые языки называют её воплощением чумы, но это не она. — Это не она, это оборотень, принимающий облик женщины. Я знаю. Катерина не услышала в его словах сарказма. — Когда я впервые увидела вас, мне показалось, что ничего, кроме зла, вы не принесёте в Город. Но теперь я вижу, что мы гораздо более похожи друг на друга, чем я могла себе представить. Мы знаем и слышим то, что неподвластно другим. Мне было видение, в котором вы обращались в степной дух. Вы взмахивали огромными чёрными крыльями, и дома покрывались песком. Даниил жалел её. Почти жалел, и ему было немного совестно за эту жалость, ведь сейчас эта женщина — единственная, кто не считает его безумцем и может выслушать. Хотел даже виновато опустить голову и наткнулся на свои босые ноги, испачканные в земле. — Спасибо за информацию, Катерина. И за доверие. — Вам предстоит тяжелое испытание, а я ничем не могу в это посодействовать… кроме этого. Она протянула ему раскрытую ладонь со жгутом и тремя оранжевыми ампулами. Морфий. — На самом деле это ваше спасение, — выдохнула Катерина дрожащим голосом. — Спасение, верно. Очищение от грехов. Возможность предсмертной исповеди, так? Или еще какие-нибудь религиозные термины? — Спасение от ненависти к себе: к тому, что не успели сделать. Да и не могли бы... От роковой встречи. От страха. Вам сейчас не стоять здесь, а хвататься за голову от неопределенности и предстоящего свидания с вашей гибелью, — Взгляд Катерины многим казался пуговичным, но сейчас он был игольным, — Мне виделось это во сне. Спросите у неё, она вам тоже скажет. — …Кто? — Земля. На улице воздух показался слишком чистым по сравнению с левым крылом «Стержня», и не таким пронзительно горячим.

***

Он долго молчал, и никто непривычно долго и очень кстати не прерывал его молчания. Как вдруг остановился и произнёс вслух, забывшись: — «Последняя страница вырвана...». Это не о смерти, отнюдь. Это метафора о выборе. Выборе, который я сделаю! Я должен буду сам её написать? Подумать только, какая заезженная театральная ахинея! «Неужели твои глаза все ещё закрыты? Ты уже её пишешь. Ты не боишься смерти. Не боишься жизни. Нет, ты боишься только себя. Что не сможешь знать, когда счастье наполнит твою душу, а когда она вымокнет в горе. Будешь совершать дикие ритуалы и до самого конца верить, что каждая твоя мысль рациональна, действие логично, мотивы понятны и человечны». — Замолчи. «И когда ты будешь разбит...» — Замолчи. «...до самого конца не будешь этого понимать». — Заткнись!! Голос отлетел от заката, прилипшего к стёклам окон и, отпрыгнув эхом от стен, обжёг внимание прохожих. У этой истории всегда был один финал. Только причины и скорость приближения к нему разные. Катерина доверила ему свое горе, а Александр был только рад дополнить его своим. Он ведь когда-то даже собирался избавиться от этих нелепых полосок кожи… Он вынул из кармана брюк ампулу с морфием и повертел в руках, будто нарочно пытаясь ее согреть. Прислонился спиной к невероятно холодной стене дома. Сбросил плащ с левого плеча. Жгут крепкий, а иглы врач носит с собой всегда. Остались только дрожащие розовые пальцы на шприце и бесконечно тянущееся время, равное шести секундам с какой-то там незначительной половиной. Спокойствие и безразличие, погружающее голову в прохладную — недостаточно — мутную воду, сквозь которую показывается этот мир, оползая образами, за которые взгляд, как ни пытайся, не цепляется, и мягкими стенами звуков. Качнулся, оперся о каменную ограду и, оттолкнувшись, удержал равновесие. «Мы с ней скоро встретимся, но с ней все будет хорошо, ведь она покорно служит Земле. Слышишь, Даниил? Слышишь?» Ватные комки согласных звуков забивались в уши и не вызывали никакого интереса. Стало легче и проще. У мира сгладились углы, и больше не кажется он таким острым и неприятым. — Сведение людей к их потаённым грехам определенно построенными словами с особой интонацией — это дело инквизиторов. Ты звучишь как инквизитор... вот кого ты напоминаешь мне. Очнулся глубоким вечером где-то в тупике на перевернутом набок шкафу. Поднялся на ослабевшие ноги и отправился к театру. Скоро маски начнут репетировать новую пантомиму, как было вчера, как будет завтра, когда, по слухам, в город явится инквизитор, и теперь Даниилу это было совершенно безразлично. Если он повторит судьбу Симона, который правда был жив, скоро он впадёт в летаргический сон или станет заложником клинической смерти, и пролежит так несколько дней, в течение которых его примут за мёртвого и сожгут по его же распоряжению. Он не сразу понял, что произошло, только почувствовал, как резко потемнело в глазах, а через секунду чьи-то руки толкают его, и он падает на мостовую, ударяется головой. Эти руки ищут что-то по его карманам, а он слишком слаб, чтобы сопротивляться. Кто-то поднимает его за жилет. Даниил открывает глаза и видит перевёрнутый, размытый мир. Пытается поднять голову — тщетно. Затылок ноет тягучей болью. Кто-то заглядывает ему в лицо, громко ругается и сбегает: ботинки тяжёлые, шаги громкие и слышатся ещё долго. Улыбнулся бы, если бы мог. Кто-то увидел, что решил ограбить заражённого, кинулся мыть руки и пропаривать одежду. Что там Даниил ещё велел в своих этих записках, которые рассылали всем гражданам Города? Смешно. Поднялся на локтях, посмотрел на кровавое пятно на рубашке, ощупал его рукой. Самодельная отмычка. Вытащить такую — смерть от потери крови. Не вытащить — нагноение и заражение. От первого он умрёт быстрее, чем от второго. Значит, оставить. Огляделся по сторонам, отошёл за забор, не разжимая пальцев на ране, и сел возле него. Даже если кто-то будет проходить, фонаря здесь нет. Можно и за живой изгородью спрятаться. Повезло ему попасться под благосклонность Катерины, ведь все свои ампулы он истратил ещё в больнице. До всего. Ветер шумел в кровельных листах крыш: «Ты боишься боли, ты ищешь от неё избавления, но это не поможет. Бегут только слабые, бегут звери, гонимые инстинктом самосохранения, который люди давно пережили, как и все инстинкты. У людей только воля». Он снял рукав плаща с левой руки и закатал рукав рубашки. Вены торчали из запястья, как корни из земли, сплетения нервов тёмными полосами ползли по предплечью. «Только воля». Тянуло вправо, как будто законы гравитации сговорились против него. «Не слушай искусственную тишину яда лекарств. Вслушайся лучше в мой голос. Я расскажу тебе, как остановить мор. Обещаю. Расскажу тебе, что будет завтра». — Без тебя разберусь, — выдохнул он зло и на удивление громко. Поднести иглу к вене непросто: перед глазами пелена и… «У тебя руки дрожат, мелкой дрожью. Неудобно. Дай мне руку, я помогу». — Не поможешь. Тебя же нет… физически. «Протяни руку, увидишь, что получится». Он нехотя сделал так, как она просила, делая вид, что пытается схватиться за что-то невидимое перед собой, и руку едва не парализовало. Показалось, что её словно взрывом гранаты оторвёт от тела. Попытался отдёрнуться, и Голос прозвучал совсем тихо из-за шума в ушах, но Даниил расслышал. — Я и не боюсь. Руку на сгибе накрепко стянуло изнутри невидимыми нитями, только на этот раз — не боли. Темнеет в глазах и кружится голова от потери крови. В аптеках искать нет смысла — почти все смели с прилавков ещё вчера и сегодня утром. Надо было идти в Омут, там у него оставались бинты. Там — наверняка. Но придётся идти через весь город. У Ольгимских должны оставаться запасы медикаментов… Тряхнул головой, отгоняя глупые мысли. Нет. До такого он не опуститься. Ещё жить и жить. Усталость навалилась новым витком. Только бы Ева спала. Только бы не жалела. Только бы не подошла, не взяла за руки, не спросила, где был так долго, не предложила чай с травами, не улыбалась своей невинной улыбкой, не… «Яркая столица — сломанная машина, и яркая, потому как искрит от людей-электронов. Много человеков, трогающих предчувствием недостижимое, собираются в плеяды». Он отвечал ей, искаженный гримасами боли, и понемногу абстрагировался от неё. — Мы действительно были близки к величайшему… величайшему открытию. Вывели девушку из комы. Безнадёжный случай. Она должна была умереть… «Готовы были действовать как целое, потому и преуспели бы. Может, ещё получится. Взять верх в городе людей и заставить поверить». — С этим пока великолепно справляется политическая оппозиция. В стране революция. Это… когда граждане одной страны воюют друг с другом. За идею или… ещё за что-то. «Вокруг всего на свете люди возводят ореол ритуала. Вокруг смерти. Вокруг жизни. Я видела, как начинается жизнь. Это некрасиво. Я видела, как заканчивается жизнь. Скажи, это красиво?» — Нет. Это страшно. «Ты не боишься смерти. Тебе не страшно убивать. Я боюсь умереть, бакалавр, очень боюсь. Моя смерть уже подкралась, дышит мне в затылок. Научи, ну научи меня не бояться! Слушай, как бьётся моё сердце. Почему ты борешься с ней? Почему борешься со смертью так яростно?» — Это ни с чем не сравнимый страх неизбежности. Что, каких бы высот ты не достиг, тебя ждёт один конец, беспомощность и судьба лишней проблемы для своих родных. Нет ничего хуже уничтожения тебя же тобой самим. «Я слышала твою песню, она была похожа на святое слово. В бога веришь?» — Верю. Семья верила. Мать молилась. Когда мы ехали в Столицу. Прочь от войны. «Я не знаю, что такое война. На войнах огонь и кровь мешаются воедино. Кровь переливается в кровь напрасно и бессмысленно, праздничные огни отделяют мясо от костей, люди разделяют людей на разум, как числа, доводят до животного, до еды и воды, до осиротевших незаживающих ран. Слышишь меня? Слушай. Был ли ты на войне?» — В отряде далеко от боевых действий. Ничего интересного. Только стрелять научили. «Ты бы выстрелил?» — Я стрелял. Много раз. На учениях. Меня ещё командиры хвалили, хотя не то чтобы было за что хвалить… «Не понимаю войны. Войны разъединяют криво, как ножи». — Всегда должно быть что-то одно, что-то другое. Иначе какой смысл? «Воля сделает любой выбор правильным. Это…» «Это так». Глупые слова, которые он уже где-то слышал. Люди отворачивались, он уже не видел лиц. Подросток, кажется, плюнул ему под ноги, кто-то ещё вроде бы прочитал ничего не значащую молитву, не обращенную к какому-то конкретному богу. Провались оно всё в самый чёрный омут. Омут. Омут Евы. В доме горели окна ясным жёлтым светом, таким знакомым и родным. «Прикоснись к ней». — Даже не думай, — цедит он сквозь плотно сжатые зубы. «Прикоснись к ней и поговори. И задай все вопросы, которые не задал — через два дня её больше не будет на этом свете». — Жалкая угроза. Через два дня мне, может, будет уже не важно. «Быть убитым собственным нерадением — для этого ты будешь спасать свою жизнь? Сколько ножевых тебе нужно вынести, чтобы вернуть волю к жизни, которая горела в твоих глазах? Сдайся, Бакалавр, истеки кровью и никогда не узнаешь, что будет с ней через два дня. Никогда не узнаешь, что будет с ней через два часа». Даниил выглядел совершенно равнодушным к сроку своей жизни, и даже если это было притворство, то неподражаемое. Кривая улыбка в синей десятивечерней дымке. Даже птиц уже совсем не слышно в этой части города. В доме было тихо. Он делал шаг, прислушивался и шёл дальше. В комнате с роялем Евы тоже не было, но свет горел. Лампочка-солнце, свисающая с потолка посередине. Лестница стучала под его шагами. Он поднялся наверх с замирающим сердцем, обернулся, чтобы удостовериться, что кровавый след не так сильно заметен, и прислушался. Зашёл в комнату. Тут не было электрического света лампы, зато горели свечи, и пахло земляникой — ароматические тоже. Евы тут не оказалось. Хорошо, что рана оказалась неглубокой: прижёг её ближайшей свечой, но бинты всё равно окрасились в розовый. — Ну что? Живой? Живой. Надеюсь, теперь у тебя не будет никаких поводов сомневаться во мне. Голос ответил ему молчанием. А Ева ждала у дверей. Смиренно, ссутулившись, будто на ней лежит какая-то вина. У неё блестели глаза. — Вот, сказала она, и от знакомого звенящего голоса внутри разлилась толика спокойствия, — Я искала. Специально для тебя. Не спрашивай, как я получила его, только возьми. — Порошочек? Стоило увидеть Еву, как его голос в миг стал живее и громче. — У меня нет сил смотреть, как ты страдаешь. Твоя жизнь важнее моей. Таких, как ты, в городе больше нет и ещё долго не будет. Он мог бы сказать, что рад. Что благодарит её. Что она спасла, может быть, не только его, но и жизнь целого города. Обнять, может быть, конечно, потом, когда выздоровеет. — Оставь себе. Я не смогу спокойно жить, если ты умрёшь. Она выглядела совсем растерянной. В голосе слишком много серьёзности и страха. Не должно быть так. — Как же так? Получается, Клара была права? — Что тебе наговорила Клара? Что я предвестник Армагеддона и кровавых рек, не иначе. Не слушай её, Ева. Она выглядела совсем растерянной. В голосе слишком много серьёзности и страха. Не должно быть так. Сжимала что-то ещё в руке. — Что это? — Я думала, ты умер. Я правда думала, что больше никогда тебя не увижу! Даже собиралась идти на кладбище к этой девочке, чтобы она поговорила с тобой, говорят, она умеет разговаривать с мёртвыми. А Это… — она говорила тихо, будто бы их подслушивали, — Тот мясник со страшными глазами принёс, пока тебя не было. Я ему сказала, что ты умер от песчанки. Он расстроился. Но зато так обрадуется, когда узнает, что ты жив! Потому что тогда вы можете что-то там закончить. Важное. — Не подходи ко мне так близко. — Не бойся за меня. Я всё равно должна умереть не так, — сказал она с таким радостным видом, что стало жутко на воспалённой душе. В бутылке, которую дала ему Ева, была жидкость, выглядевшая как кровь. Под дулом микроскопа тоже выглядела как кровь. Кровь, в которой что-то было не так. И чем дальше, тем больше он понимал, насколько мор подчиняется земным законам и законам эпидемиологии. Возможность, что голос в его голове — всего лишь навязчивая галлюцинация, переиначивание им самим же собственных мыслей и желаний. Это было бы логичнее всего. Если всё так просто, откуда на душе столько скорби? Ранили на ночной улице взявшиеся за ножи, а она говорила с ним до самого дома. Непрерывно задавала бесчисленное количество вопросов. Это и обычно происходило, но не так часто. Не с таким усердием. Он ушёл быстро, боясь запомнить Еву слишком хорошо. Встретятся потом. И если ему суждено умереть, то умереть с улыбкой, умереть с радостным оскалом, а если мягкий силуэт Евы посетит его в предсмертном бреду, лучше она этим не сделает. Увидятся же ещё. Наверняка увидятся.

***

Молчаливые окна Горнов горели жёлтым светом, только не таким тёплым, а будто искусственным, оптической иллюзией. Он смотрел на них и чувствовал прилив гнева. Никто не послал ему ни письма. — Вы упоминали, что время в городе неоднородно! Мне удалось идеально совместить личный опыт с традиционными степными методами. Япытаюсь выйти на компромисс с неумолимым ходом истории, которую пишут победители, и изобретательностью хитрости, пока они растрачивают энергию на черт знает что! Он стал стучать в дверь, но ему никто не открыл, и, отчаявшись, Даниил собрал последние силы и закричал прямо в окна, чтобы выкричать всё волнение и беспричинную ярость. Окна его не слышали. Молчали стены Горнов, а тяжёлые алые шторы колыхались к окнах, перемещались друг за другом силуэты в янтарном свете и приглушённо говорили, но, даже приложив ухо к стене, нельзя было расслышать их слов. «Я слышу музыку земли, человек. Ты тоже её слышишь, верно ведь? Кашель и шуршание сухой кожи. Твое сердцебиение учащается, потом замедляется, пока сердце не пропускает удар, когда ты в гневе, когда боишься. Сердцебиение — тоже музыка. Не хорони, себя не хорони». Позже стало понятно, что за разговоры он принимал щебет птиц. «Музыка, музыка, музыка...» — пропело в голове будто из-за ватной стены. — Провокация. У меня нет сердца. «А если порошочек ненастоящий?» — говорил по привычке голос в его голове, и принадлежал он на этот раз не женщине, а ему самому. Только интонации остались прежними. Говорит что-то ещё. Непонятно и злобное. Общается сам с собой и смеется над своими же шутками. Шутки тоже над собой. «Что, тебя наконец угораздило попасть в прямой поединок со смертью? На который ты согласился и который выстоял. Хвалю. Только какой это, к матери, поединок? Если вы общались, как два поэта в ссылке, пока ты медленно умирал?» Раньше он не имел за собой конфликтов. Не раз говорил себе, что делает ерунду, но как-то быстро переключал внимание внутреннего голоса на что-то ещё, например, описывал у себя в голове предметы вокруг, чтобы его унять. Вещь, которую подсказала однокурсница. У неё была комната на солнечной стороне и пушистый серый кот, который любил забираться на колени и раздирать когтями брюки. «”Жизнь — это театр, и мы все в нем актеры”». — Не актеры, — задумчиво возразил Даниил, — С тех пор, как я сюда приехал, чувствую, что течение жизни как будто иногда прерывается, а потом идёт дальше с того же места. Начинаю мыслить больше словами, а не образами. Ко всему вокруг стараюсь применить какое-нибудь слово. Или это всегда так было? Был уверен, что ничего не смыслит в литературе. А при чём тут актеры или не актёры? Наверное, при том, что если бы театральная постановка содержала в себе столько разговоров, её никто не стал бы смотреть. А если бы зрители в каждом городе могли вставлять своё слово, и из города в город она не становилась бы всё длиннее и длиннее, и из маленькой зарисовки превратилась бы… Нет, не превратилась бы. Последнюю фразу он сказал тише и как будто самому себе. В местах, в которых людей уже было не спасти, иногда он чувствовал, что кто-то мягко ерошит ему волосы, а когда протягивал руку, чтобы проверить, только ловил воздух. Пытался пить из реки, но такая вода была липкой на вкус, будто если выпьешь такой — умрёшь на месте. То ли от отравления, то ли от того, что в горле она застынет, как кисель. Никто и не пил, даже на заражённых улицах — никогда. Стоял на коленях у мутной воды, блестящей от рыбьей чешуи и мокрых осенних листьев, и думал, что не знай он, что делать и куда идти, не будь никакой цели — Желание завалиться набок, закрыть голову руками и ждать чего-то было бы велико. Может, он и так и сделал бы. Почти любой на его месте сделал бы. Остальные предпочли бы утопиться. И лежать в трупной яме, обгладываемые мухами. Над телами умерших от песчанки отчего-то никогда не вились насекомые. Афишу рядом с театром кто-то сорвал, оставив только жёлтые бумажные полосы. Скрипнул пол под ногами, и всё остальное провалилось в тишину, если не считать лязганье. В театре было темно и сильно пахло твирином. Кто-то из мортусов надумал давать его как обезболивающее. До ночной репетиции ещё оставалось немного времени, а на улице слишком опасно. Артемий стоял под самой яркой лампой, на сцене: чёрный силуэт, дергающий плечами, будто к ним кто-то нитки прикрепил и дёргал за них сверху. Его нетрудно было отличить от кого бы то ни было: без костюмов сюда не входил никто, кроме него. Если и был в мире человек, который способен его понять, то он сейчас стоял перед Даниилом и в упор его не замечал, пока тот не толкнул случайно ширму, проходя мимо. Ничего не спросил, не стал выгонять, будто знал, что если человек пришёл сюда в такое время, то ему либо самому нужно что-то сказать — как зачастую было с ними тремя — либо не хочет, чтобы с ним говорили, чтобы замечали его. — Подойди, — Прежде, чем он успел закончить фразу, Артемий уже спрыгнул со сцены и пошёл к нему, — Мне надо тебе сказать. Даниил схватил его за рукава, стараясь не потерять равновесие, и посмотрел в глаза, желая, чтобы его точно выслушали. Собственные слезились, перед ними всё расплывалось. Казалось, ещё немного — и по щекам потекут предательские слёзы. На миг замешкался: стоит ли вообще рассказывать? Стоит: нет человека, который понял бы его лучше. Не ослеплённый, но предупреждённый засильем сверхъестественных сил в Городе, Артемий казался человеком, которому в первую очередь стоит и необходимо доверять. — Будь я проклят, Бурах, но эта чума помимо Башни и пары-тройки людей — единственное, что есть ценного в этом городе. Она в какой-то мере — бесценное искусство. Знаю. Я бы сам ещё вчера не поверил своим словам. Смотрит отрешённо и как будто свысока, но искренне сожалея об этом. Настолько уверенно, что не у каждого хватит духа считать его безумцем, а даже если и потерял рассудок, то кому, как ни безумцу, совершать великие открытия и заставлять народ идти за ним металлически-громким звоном своего голоса, хрипящим сломанным часовым механизмом? Сумасшествие — один из способов размыть непреодолимые границы, да ещё и других за собой увести. Нередко — в пропасть, но какие свершения без великой жертвы? Никто не собирался его осуждать, только невозмутимо стоять и слушать. Даниила меньше привело бы в ужас, если бы Артемий оттолкнул его, назвал безумцем, повелел убираться прочь с глаз, пока ещё может ходить и дышать. Или убил бы, чтобы разобраться, что у него внутри такого отличного от остальных и почему он всё ещё способен стоять на ногах и связывать слова в предложения. На его месте Даниил так бы и сделал. — Если нужна будет помощь, помнишь, где меня искать, — сказал он мрачно, но совершенно без раздражения, как будто ему просто назначили где-то рабочую встречу или пригласили на досуге в кабак, — Помнишь же? Даниил кивнул. — Мне всё равно возвращаться в больницу утром. Да и не только мне — мортусы здесь будут, и добровольцы. Рубин… надеюсь. Тебя уже ноги не держат, ойнон. Останься здесь, пока я не вернусь. До завтрашнего утра. Я чувствую, что решение близко. — Я обязан посодействовать в поиске… — Я тебе сначала помогу. После рассчитаемся. Идёт? Даже если ты сошёл с ума, рисуешь на стенах кресты и ешь крыс, в твоих мыслях может быть доля правды. Искаженной, но правды. Просто не спеши всему верить, иначе точно не дожить тебе до утра. — Она тоже с тобой говорила! — …Недолго. Но я услышал достаточно. Фанатичные проповеди и попытки заговорить. Забить информацией. Сохрани тебя Бодхо, если тебе она говорит больше, чем мне. Как бы то ни было. Я тебе верю. Делай, что считаешь нужным. И береги себя. Он вышел, не оборачиваясь. Дверь за ним захлопнулась, и снова воцарилась тишина, будто он вышел прямиком в космическую пустоту, а не на улицу. Остался один посреди трупов и ламп стоять растерянным. Перед уставшим от работы, к которой сам Даниил так и не смог приступить, он чувствовал себя соломенной куклой на ниточках. Пародией на настоящего врача. Глаза Артемия слезились от яркого света лампы и блестели. Плечи и грудь двигались едва видимо. Дышит. Живой. У Даниила рёбра наружу да полные чёрной паутины и раскалённого воздуха лёгкие. — Он сказал «береги себя», представляешь? Как будто я могу… «А ты правда поверил, что уже бессмертен? Что я тебя спасу? “Бесценное…”» Она коротко хмыкнула. «Мне неведом ответ, потому что последняя страница твоей судьбы вырвана. Тобой. Напиши новую». Он чувствовал на своих рёбрах подушечки пальцев. Они бережно перебирали их, как клавиши. На руинах его организма таким изуверски-нежным жестам не было места. Они не были издевательскими. Больше не были. Как когда играешь на рояле в четыре руки. Оставалось только прикасаться к собственным рёбрам снаружи и пытаться прощупать невесомые пальцы на физическом уровне. Пуговица рубаки упала на пол с оглушительным стуком и укатилась в прореху между половицами. Голос, вездесущий голос, но теперь — снаружи, не заглушённый границами черепа. Холодный и тягучий, разочарованный. «Ты опускаешь руки. Мне неинтересно с тобой, и миру ты скучен. Борись». — Как? Что я могу успеть? «Режь». — Чем? «Раскрывай тела, как невесты раскрывают землю». — Уже бессмысленно. К тому же у меня нет лезвия. «Раскрывай так, как невесты раскрывают землю». Он обернулся вокруг себя, будто бы проверяя, не наблюдает ли кто-нибудь. Плащ оказался аккуратно сложенным и повешенным на ширму, а рубашка с жилетом просто брошены рядом. Давно он не наводил беспорядок в квартире. Очень давно. Плащ жалко — новый. Стоял, сгорбившись, посреди зала, полного трупов и полутрупов. На него посмотрела только лежащая на полу больная девушка. Посмотрела красными глазами в слезах, сквозь грязную чёлку, налипшую на лоб. — Это глупо, — разлетелись эхом его слова. В голове — такие рациональные, на деле — глупее некуда. Театр молчал. Под полом невидимыми зрителями шептались крысы и тарбаганчики. Голова кружится, и мир качается, как корабль в шторм, а стоны больных — его волны, он — его капитан, который последним его покинет. Он опустил взгляд на грязные босые ноги и стал медленно качаться в ритм звуку. Обнял себя руками, будто от холода, посмотрел вдаль невидящим взглядом, стараясь абстрагироваться. Представить, что он — не здесь. Прикладывать ладони к шее и заводить за голову. Присаживаться на полусогнутые, будто вот-вот закроет глаза руками и упадёт на землю в агонии, но из последних сил поднимается и гнёт спину назад. Поднимает сцепленные в замок руки на головой, быстро оборачивается вокруг своей оси и расцепляет их, разводит в разные стороны. Протяжный свист в голове и бешено стучащая в ушах кровь теперь — его музыка. Здесь нет Земли, и он танцует не для неё. Он танцует Театру. Отдаёт ему в жертву своё деревянное представление. И люди разжимали прижатые к голове пальцы, переставали мучиться, и их руки безвольно свисали с коек, а на одежде расцветали кровавые пятна. Покрывала, которыми накрывали трупы, делались красными один за другим, с каждым новым движением Даниил чувствовал глубокий разрез и лёгкий разрез-касание, как если бы сам по себе проводил скальпелем. В воздухе повис стойкий запах мяса. Он оседал на обонянии и пробирался в нос, из носа полз в горло и там въедался кровавыми каплями, стекающими в желудок. Кровавые капли были холодными. Ему казалось, что они были холодными. Раздался стук, и он почувствовал под ногами что-то тёплое. Пальцы. Одной руки. Тела распадались на части, а он больше не чувствовал запаха. Он не чувствовал ничего, кроме своего тела и пола, на котором стоит. Исчезли стены, исчезли предсмертные вздохи. Остался только скрипящий пол, он, она и сцена. Он запрыгнул на неё и упал в свет прожектора, но перевалился через плечо, делая вид, будто падения – часть танца, и резким движением выпрямился, раскинул руки и вознёс их ввысь. К прожектору. Опустил голову, снова согнул спину. Дотронулся до шеи и почувствовал влагу под пальцами — кровь потекла из ушей. По его окровавленным пальцам плыли белые блики от света. Он заворожённо смотрел на свою руку, на полузаметную дрожь красных пальцев и, сам того не замечая, отходил назад, словно пытаясь уйти как можно дальше, пока не упал на импровизированный операционный стол, стоявший в середине сцены. Когда Даниил попытался встать, понял, что сил двигаться осталось совсем мало и точно недостаточно, чтобы встать, а если сядет, то тут же упадёт обратно. Уже не так удачно.

***

Она вернулась. Со словами «Переступай запреты. Есть вещи, которые нельзя потрогать руками, но очень хочется, так ведь?» Изнутри от живота к горлу побежала неожиданно приятная рябь, как когда по воде пускаешь бумажный кораблик. Когда в голове помимо тебя самого существует кто-то ещё, в конце концов ты перестаешь отличать вас друг от друга. Есть только ты и другая часть тебя. Казалось, если избавиться от неё, то запутается в себе и останется пуст. Нужно постепенно свести на нет, обезличить, потерять интерес. Когда она ненавидела и злилась, когда из поющей судороги дорогого голоса прорывался фурункул гнева, сердце его ликовало, как тогда, рядом с Рубиным. Искренние эмоции не стояли рядом со снисходительными объяснениями. Больше всего на свете он любил искренность. «Я думала, что ты вот-вот скажешь: “Я всё организовал, чтобы бороться с этой болезнью. Ходил по поручениям от дома к дому только чтобы бороться, но в итоге всё это оказалось бесполезной. Тратой. Ресурсов”. Вот так. Отрывочно, да? “Я просто не могу позволить себе умереть”. Но ты не говоришь, и это очень самонадеянно, бакалавр. Ты не даёшь тому, что вы называете “Рациональностью”, затуманить твои мечты. Я рада этому. Что, тяжело отвечать? Жаль». — Мне тоже. Тоже жаль. Если Артемий действительно сделает панацею этой ночью — она умрёт. Если он сделает панацею, Даниил больше никогда не услышит этого голоса, дерзко проповедующего свои идеи. Это было бы всё равно, что умерла бы Юлия Люричева. Это было бы одно и то же, если бы не стало братьев Стаматиных — двух половинок одного целого. Она как будто ничем не отличалась от людей, которых поставили под его механическое огромное крыло, которому суждено было своей тяжестью разломить город на геометрически выверенные части. «Я предсказываю тебе судьбу твою, Даниил: ты можешь преодолеть предрассудки — тогда я послушно уйду прочь и исчезну, как морок, как сон, как бесполезные младенческие воспоминания». Он молчал, глядя во тьму потолка, и уголки его рта кривились в горькой гримасе. — Я не хочу. Не хочу умирать, но… эти разговоры мне многое дали. Я… именно так представлял себе общение с Симоном, если бы оно состоялось. В своих самых смелых мечтах. Он говорил долго, несколько минут, но знал, что его внимательно слушают. Он не знал, сколько сейчас времени, и сколько ждать пантомимы, и состоится ли она вообще. «У нас ещё есть время. Скоро всё закончится. Совсем скоро», — утешающе прозвенело где-то рядом. И всё пламя, обжигающее нутро, превратилось в горячие потоки нитей, и они, подобно венозной крови по прозрачной трубке, ползли вниз живота. Уши загорелись. А она говорила, будто специально растягивая слова, чтобы вслушался в каждое и обязательно отпечатал его в памяти со всеми самыми прозрачными нотами. «Чувствуешь, как становится жарко? Есть тёплое и холодное, нет злого и доброго. Тёплое — это добро. Я… я на самом деле холодная». Потоки пламени принимали форму пальцев. Тонких и длинных, которые растягивали кожу изнутри и покрывали мандражной дрожью руки. «Согрей меня, человек без страха». Громкий шёпот пронёсся испуганной стаей ворон, легко касаясь виска, приятной волной чёрных хлопьев обвёл, будто руками, бледное лицо. Он протянул руки в поисках теплого тела, но чувствовал сжимающимися пальцами — по инерции — густой воздух. Протянул в поисках присутствия, изо всех сил желая чего-нибудь коснуться, хоть осязаемых сгустков чёрного тумана. Остывшее пламя. Сердечный стук всё отчётливее выщёлкивал ритм по раскрасневшемуся лицу и поднимался витьеватым столпом раскалённого сияющего огня от паха до горла. Он ещё раз попытался схватить руками Нечто перед собой, но они проходили насквозь, и слышался только смех по углам, а операционный стол скрипел под тяжестью его тела. Он этого не слышал — только чувствовал. Все звуки и запахи исчезли, кроме запаха пота и грязных волос. Кроме запаха крови — странной крови, нечеловеческой, грязной, сухой, подвижной и горячей. Её запаха, за который он цеплялся, чтобы не перестать чувствовать вовсе всё. Если не чувствуешь, значит, мёртв. Чувствовать на окровавленных губах словно холодную соль, как прохладный осенний ветер шевелит волосы на затылке. Соль превращается в пепел и жжёт. Кажется, больно, но так намного лучше. Больно — значит жив. Она хотела быть человеком, сказала она однажды саркастически. Больно, значит — жив? «Открой». Хотелось сказать: «молчи, ни к чему слова». Только ощущать, только находить в себе силы. Не сказал — знал, что испортит момент. Широко раскрытыми рыбьими глазами он смотрел в пустоту. «Ну, открой». Когда разомкнулись пересохшие губы, чёрные хлопья облепили нёбо, ураганом забили горло. Испугался, хотел вдохнуть, но вовремя себя остановил. Тепло внутри зажигалось огоньками, как маленькие тёплые светлячки, бились о стенки внутренних органов и оставляли после себя растекающиеся пятна тепла, как когда пьёшь чай. Пятна насквозь прошибли острой болью, которая заставил согнуться. Лёгкие горели. Он не чувствовал плоти рук, но прикосновения невидимых пальцев отзывались на коже рук мягкой прохладой. Когда они исчезли, он пытался схватить за запястья и вернуть, судорожно нащупать их в темноте. А она ничего не говорила, только дышала. Прерывисто, то быстро, то медленно, будто не дыхание это было. А песня, танец, как танец невидимых частиц в запахах. На ушли, в шею, пропускала тёплые линии сквозь фантомно потрескавшиеся фарфором кости, заливала резиновое, сделавшееся бессмертным сердце кровью до предела, чтобы эхом отстукивало, и эхо это вырывалось за пределы тела и звучало под полом, над головой, расползалось вокруг испуганными змеями и исчезало под потолком. Когда пришло время, и пустой театр отразил эхо крика от стен, когда сломался внутренний стрежень — он уже не знал, где находилось его тело. Физическая оболочка прекратила существовать. Это и есть то, о чём она говорила? Может ли это чувство длиться вечно? А если всё остальное, о чём она говорила — тоже правда? Он сможет это почувствовать? Сможет увидеть? Да даже если так, то всё равно. Ему абсолютно наплевать, что он там увидит и почувствует. Нет никакого дела — он выше этого. Знал с самого начала существования «Танатики». Главное, что он сможет это осознать. А никто больше не сможет, Симон ведь мёртв. Остались только они — Бакалавр Даниил Данковский и Госпожа Песчаная Язва. «Что, хочешь знать всё на свете?» — Да. не слово, а волна цунами. Словно Даниил — человек искусства. Лучше всего изъясняется не словами, не жестами, не ссорами, а чувствами, облачёнными в форму. Форма слов — неподходящая форма, они рассыпаются вместе со смыслом. — Я хочу к тебе прикоснуться. Как к живому существу. «Зачем?» — наигранно возмутилась она. — Чтобы знать, что ты не исчезнешь. Я просто хочу знать, что я тебя не придумал. «А я всегда с тобой. Даже если умру — буду с тобой. Идеей. Душой. У меня ведь тоже есть душа, знаешь?» — Да. Да. Да… знаю. Темно. — Если я… Скажи что-нибудь. Последние слова перед взрывом оваций. Ещё раз. — Если я… умру… Где твоя хвалёная предсмертная улыбка? Отчего скорбишь? По себе прошлому или настоящему себе? А сам-то решил, по какому? На каждый вдох уходит более четырёх секунд. Холодные ладони, почти не невесомые, приподнимают его лицо, но он ничего не видит, кроме размытых пятен — так безумно кружится, кружится и кружится голова, как будто он снова танцует. Голос нежен и нетороплив. Он звучит и разрывает его изнутри каждым гласным звуком, а каждым согласным сшивает заново. «Ты умрёшь вместе со мной. Потому что нет тебя и меня, есть только мы». Нет ощущения смерти. И не страшно. Совсем не страшно. *** Просто умереть для него было бы слишком гуманно — слишком многого он сделал непростительного, чтобы просто перестать существовать и не позабавить Город-На-Горхоне последней пантомимой, в которой главными героями будут он сам и Песчаная Язва, пожирающая его тело. НЕ умирать для него было бы слишком жестоко — дать людям надежду на то, что выживать можно и без порошочков, и без Бураховского чудо-лекарства, да только совсем немногим и только тем, у кого есть подобие души — временное и неуловимое, своенравное и беспечное. Время его души уже подходит к концу, и когда это случится. Он умрёт, ведь перестанет быть Ей интересен. Кому только: собственной силе воли или госпоже Чуме? Он проснулся о того, что перестало быть жарко и стало просто тепло. Вокруг ярко горели лампы. Когда он приоткрыл глаза, а его вдох разнёсся по округе печальным эхом. Выжил? Он открыл глаза и обнаружил, что со всех сторон его окружает толпа. Старается не подходить близко и молчит, смотрит на него. Столчиный инквизитор Аглая Лилич, что бы она здесь ни делала. Лара Равель. Дети, которых он не знает, но, кажется, что-то слышал о них ни то от Капеллы, ни то от Артемия. Много знакомых и незнакомых. Никто из не может проронить ни слова. Он садиться и смотрит на них, обступивших его со всех сторон, а они смотрят в ответ, и глаза их блестят в свете ярких ламп.
20 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (2)