— Иди нахуй, Лукас! Ебал я твои таблетки
Но Лукаса здесь нет, Юго. Здесь нет никого. Ты один.— Джон, завались!
Но и Джона здесь тоже нет, Юго. Джон остался там в охотничьих угодьях, с пробитой головой и без ноги, там в призрачных наваждениях и мечтах, там в истоках кровавых рек, там в ненавистном тобою вечном Неверленде. Юго хочет вскрыть себе голову и достать оттуда все воспоминания, достать все кровавые картины друзей, достать их голоса и смех, достать все, что снова возвращает в прошлое и синтезирует вокруг пустоту.— Дина?
После — Юго хочет просто дышать. Просто дышать, потому что Юго живет, а не отсчитывает секунды до конца припадков и истерик. Просто дышать. Не кашлять, не задыхаться, не блевать, просто вдох и просто выдох, разве он так многого просит? После — Юго возненавидел предателя Минерву с его ебучей ручкой, надежду, детские книги со счастливыми финалами и этот гребанный мир. Вера повесилась вчера, Юго попытался сегодня. И пулю пустить в висок пытался потом, только Лукас всегда останавливал. Миражем приходил, смотрел так жалобно, как на побитую собаку, что так и не дождалась заветного скрежета крышки бункера, протягивал руку (странно, что не с мясом, как все такой же собаке), а после растворялся в стенах бункера. Сначала — Юго плачет, снова кричит и на коленях просит не оставлять его, просит помочь, просит обнять, забрать, спасти или хотя бы убить. Пытается зацепиться за мозолистые пальцы, спрятать слезы в обожженных рубцах на предплечьях, просит окончательно пропихнуть ему в глотку ложные, картонные мечты, чтобы Юго снова поверил в них, поперхнулся ими и сдох, но Лукас не принимает никаких подношений, не слышит молитв, Лукас просто уходит. Юго пускает по позвоночнику пули, сгибается, падает на пол и лежит. После - Юго просто сходит с ума от собственной ненависти, вины и жалости в глазах иллюзорных призраках прошлого. Юго просто едет крышей — тихо, в одиночестве, смиренно позволяя кассете дальше вертеться в черепном проигрывателе. И лишь блядская тишина игриво ухмыляется, напевая мотивы похоронного марша перед сном. . . . Возможно, этот личный девятый круг ада Юго заслужил, когда бросил своих друзей умирать, когда втаптывал мораль в грязь, пока закрывал уши, чтобы не слышать их боли, когда струсил, когда сдался, когда стал таким жалким. Юго рвет рисунки, стирает надписи, чаще спит, ест, но не чувствует себя живым. Словно он уже съеден, словно его уже растерзали там в лесу вместе с друзьями, словно если сейчас пустить себе пулю в висок или напороться на нож ничего не произойдёт, все пройдет насквозь — Юго даже боли не почувствует. Юго уже сам сотворён из боли, она аккуратно вшита в него, стежок за стежком, с самого его рождения, до попытки сбежать из приюта. Она оседлой пылью прячется в перечитанных сотни раз мемуарах в библиотеке, она разбивается о пол бункера с шаркающими шагами, она вписана в стены черной ручкой, она болит в районе шеи и не даёт вскинуть голову вверх. Только вниз, только под ноги, если пропустить корягу или корень, запнешься, упадешь и тебя съедят. Юго, не смей поднимать голову, ты не имеешь права забывать это. Но лица друзей спустя тринадцать лет такие расплывчатые, контуры смазаны, сбиты солеными дождями, голоса их приглушены, даже крики уже не стреляют, они колючим пледом укрывают по вечерам Юго, который уже привык к боли. Каждый день, триста шестьдесят пять дней в году плюс високосные, тринадцать лет. Если сложить в уме такие числа, в черепной коробке больше не останется свободных жестких дисков, куда можно было бы записать весь эмоциональный диапазон, да даже если бы и было — перегревание от количества информации и короткое замыкание. Поэтому Юго просто берет одну пластинку и до дыр крутит ее на репите, все равно ничего не меняется. Все равно он уже ничего не изменит. Юго дробится, теряется в коридорах и комнатах, пылью забивается под кровати, распарывает стежки на корешках детских книг, сжигает наивность и счастливые финалы и травится сажей. И все еще думает, что было бы лучше если бы он сдох там на Золотистых Прудах или в Славном Колоколе ( или вообще бы не рождался), а не блевал от головных болей по вечерам, которые не глушатся таблетками. И так каждый день. Днем — охота, вечером — таз и цикличная колыбельная из детских криков. Ничего не меняется. Юго уже похуй. Отчаяние завывает в пустых дулах винтовок в оружейной, проскакивает между рябью на мониторах, поднимается вместе с паром из чашки кофе (хотя, сколько сахара Юго не клал туда, привкус крови намертво осел на языке), одиноко стоящей рядом с заряженным пистолетом, а в ночи укрывается простынями в пустующих комнатах. Юго кладет палец на курок вместе с ещё один залпом из воспоминаний, подносит к виску и надеется, что пуля наконец-то разорвет это вечное колесо Сансары, пробьет путь на свободу, прочь отсюда. Прочь от залитого детскими слезами Неверленда. Юго иронично тянет уголки губ, когда в углу комнаты безумие материализуется, наполняется болью, страхом, слезами. Черты немного туманны, блеклы, плохо реконструированы, но Юго все же узнает его. Когда безумие снова принимает форму Лукаса, Юго истерически смеётся, рвет волосы на голове и бьёт кружку. «Пришел», думает Юго. «Хочу обнять его», желает Юго «Хочу обнять их всех», отчаянно желает Юго и плотнее прижимает дуло к виску. Но миражи и наваждения снова растворяются в стенах с высокими голосами в коридорах и рикошетом шаркающих шагов. . . . Это дети?