Путешествие королевны. Глава 4
7 июля 2021 г., 20:56
Ликсна, Мядзининкай
Май 1947 г.
— Сидите тихенько, пане начальнику, а то я сбиваюсь. Семьдесят семь, семьдесят восемь… Родин, тебе чего? Ничего? Тогда закрой дверь. Я сказал, с той стороны! Семьдесят девять… Родин, выйди вон!
Анджей сидел на застеленной клеенкой кушетке в школьном медпункте, а штатный венатор Ликсны пан Квятковский, примостившись напротив на хлипкой табуреточке, держал своего начальника за запястье и безуспешно пытался сосчитать пульс. Поскольку была перемена, в дверь то и дело ломились страждущие — в основном, томные барышни из старших классов. Всякий раз, когда после деликатного стука в занавешенное марлей стекло в кабинет заглядывало кукольное личико и раздавался мученический вздох, Квятковский тоже вздыхал. Потом сообщал, что пирамидону нет, а освобождение от занятий он выписывал оной панне аккурат вчера, и терпение его не бесконечно. Потом опять брался за запястье Анджея и принимался шевелить губами.
Артем, Яров племянник, явился как раз тогда, когда и Квятковский, и его пациент были уже на грани кипения.
— Ну, сейчас валерьяночки накапаю, а валидольчик под язык… А прежде у вас боли наблюдались?
Анджей покачал головой. В тридцать с лишним лет боли в сердце? Глупости какие. А тут — черт знает что. Перешагнул порог кабинетика — и будто игла прошла меж ребрами, нечем стало дышать, темнота в глазах, ощущение, что жизнь конечна.
— Невроз, голубчик,— успокаивал Квятковский, усаживая высокое начальство на кушетку и быстро перебирая чуткими пальцами вены на сгибе его локтя. Наверное, раздумывал, не поставить ли укол. — Переутомились на государственной службе. Вам бы докторам в столице показаться, все-таки сердце, не шуточки… Родин, тебе чего, я спрашиваю? Тоже мигрень замучила?
— Что я, девица? — возмутился Артем, исподлобья оглядывая кабинет. Видимо, решал, стоит ли верить открывшейся взору картине. Анджей на его месте нипочем не поверил бы. Но в этой семейке, как он успел уже убедиться, понятия о вере и приличиях весьма отличались от общепринятых.
— Меня панна Катажина прислала,— сказал Артем наконец, морщась от запаха валерьяновых капель. Будто кот-трезвенник. — Она там в обморок грохнулась в рекреации. Между прочим, как раз к вам шла, сказала, вы ее вызывали.
— Я-а?! — не то удивился, не то испугался Квятковский.—Я не вызывал!
— А напрасно! — возгласил Анджей и, скривившись, залпом опрокинул в рот стеклянную рюмочку с мутным, остро пахнущим питьем. Руки у Квятковского, который протягивал ему лекарство, тряслись так, что медлить было опасно. Он еще удивился, как это пани Катажина могла кого-то прислать, если лежит без памяти, но решил, что Артем просто оговорился от волнения. — Это я ее приглашал. Но теперь, как видно, придется идти самому.
Спускаясь по лестнице на второй этаж, Анджей чуть задержался на площадке. Так, что Артем, перепрыгивавший через две ступеньки, как заяц, едва не налетел на него.
— Дядюшка-то здоров? — пользуясь царящей вокруг суматохой обычной школьной перемены, поинтересовался Анджей нежно.
— А что?
— Ничего. Привет ему передавай при случае. И за лодку спасибо…и за весло. — Он запнулся, потому что отсюда, с лестничной площадки, была хорошо видна собравшаяся в рекреации младшего отделения толпа. Белобрысая Ярова голова возвышалась над морем стриженых затылков и кудрей с бантами, как маяк на морском берегу. Пан Родин пытался разогнать любопытствующих, но получалось у него это плохо.
— Пошли,— сказал Анджей. — А то твоего родственика сейчас малышня затопчет. И Квятковского заодно.
Она лежала, закинув вверх голову с разметавшимся узлом прически, Анджей видел, как вздрагивает на шее, под вздернутым подбородком, синяя жилка. Вокруг плотной стеной сгрудилась малышня. Шушукались, опасливо вздыхали, толкали друг друга локтями, наперебой строя догадки — одну страшнее другой. Яр молчал и не двигался, было похоже, он кого-то ждет. Нормальный человек в такой ситуации бы суетился, пытаясь оказать так называемую «первую помощь» — на самом деле, оказывать ее умеют только те, кому это по должности положено, остальные просто крыльями машут без толку, зато у окружающих не остается сомнений в том, что они очень переживают за спасаемого.
— А ну брысь отсюда, — негромко велел Анджей. От этих слов Родин точно очнулся, осмысленным сделался взгляд. За без малого дюжину лет, в которые длилась его карьера, Анджей перевидал немало таких испепеляющих взглядов и давно научился не чувствовать ничего… но тут и его передернуло.
Они стояли и смотрели друг на друга, и со стороны могло показаться — воздух между ними звенит.
Детишки медленно рассасывались по своим делам. Где-то очень далеко прозвенел звонок. Косая полоса солнца лежала на зеленоватых от недостатка мастики паркетных половицах.
— Очнулась, — сказал из невозможного далека Артем.
Напряжение схлынуло; он ощутил себя льдиной, всплывающей из темной воды. Веки женщины, тонкие, будто вылепленные из прозрачного фарфора, затрепетали, и Анджей вдруг поймал себя на точном знании того, кто она такая.
Он почитал себя виртуозным знатоком всяческой нечисти, он мог бы лекции читать о том, кто такие навы и ведьмы… если бы хоть один университет Короны открыл у себя подобный факультет. Он знал о них все. Среди этих знаний — по большей части, бесполезных, потому что, увы, и в Лишкяве, а уж тем более, в Шеневальде, всего этого уже не встретишь — так вот, среди этих бессмысленных сокровищ были и смутные сведения о том, откуда они приходят. Навы, то есть. Откуда приходят и почему. Обрывки легенд о том, что есть Черта, разделяющая мир мертвых и живых, и чем дальше те умершие, которые стоят с той стороны Черты, тем меньше человеческого в них остается. И единственное, что способно их у этой Черты удержать – это память живых. Легенды эти Анджей, в силу профессионального скептицизма, полагал больше враньем, чем правдой. Какая-такая Черта, при чем тут память…
Идиот.
Он узнал и эту женщину — собственно говоря, он узнал ее сразу, как только увидел впервые, но подробности встали в памяти только теперь — он узнал и ее, и пана Родина, случайно встреченного тогда на укрытой малиновым бархатом лестнице Нидской оперы.
Нида, Ургале
Ноябрь, 1940 год.
— Кофе, — сказал он, опускаясь на жалобно скрипнувший обитый зеленым штофом стул. Подскочивший кельнер без единого слова распахнул у самого лица такую же зеленую кожаную папку с меню. Анджей досадливо дернул плечом, и папка закрылась и исчезла сама собой, будто ее вовсе не существовало на свете.
— Кофе, — повторил он. — Много и крепкого. Не сладкий. Сливок не надо. Да, и еще городские газеты. Все какие есть.
— Что-нибудь еще пан желает?
— Желает. Чтобы все делалось быстро, и чтобы никто меня не беспокоил.
— Сию минуту.
Дожидаясь, пока принесут заказ, он смотрел в окно. Там, за плюшевыми занавесками, медленно синели и сгущались сумерки, порошила метель, пушистые снежинки летели на теплый свет газовых фонарей. Кравиц нарочно выбрал эту кавину, расположенную прямо напротив парадного подъезда Оперы. Отсюда хорошо было видно полукруглое высокое крыльцо, пока еще запертые высокие двери, причудливой ковки чугунные фонари освещали вывешенные свежие афиши. Сквозь сумерки и снег было не различить, что на них написано.
До начала вечернего спектакля оставалось больше трех часов — в ноябре темнеет рано. Анджей знал: этого времени ему хватит с лихвой. На все. В том числе и на то, чтобы без спешки выпить кофе, прийти в себя после утомительной поездки — через всю Лишкяву сюда, в этот город на взморье. Ехать поездом он отчего-то опасался, и это был совершенно иррациональный страх. К тому же, справедливо рассудил он, такой способ путешествия — самый подходящий для того, чтобы составить представление о стране, где ему теперь предстояло жить —и работать.
Из окна возка он видел бесконечные занесенные первым снегом поля, прозрачные перелески, бедные, укрытые плохой соломой деревенские хаты, деревянные каплички на распутьях. Редкие, небольшие и такие же бедные города: площадь с ратушей, костелом, пожарной каланчой и десятком торговых рядов вдоль главной улицы, единственной, где уложена брусчатка… шляхетские застенки, богом и людьми забытые хутора. Везде было одно и то же — бедность и ненависть, и темные глаза святых на закопченных иконах, которым никто не кланялся. И странные песни, и в самых темных углах хат, в дальних покоях полуразрушенных дворцов и замшелых маентков — черные от времени деревянные лики Пяркунаса, и разговоры, которые замирают сами собой при появлении постороннего человека.
После Шеневальда все это выглядело дикостью.
Он и представить себе не мог, что за без малого два с половиной века, в которые длился установленный со времен Болотной войны протекторат Шеневальда, страна может прийти в такой упадок. Неудивительно, что ведовство цветет в краю буйным цветом. Бедность, невежество и чернокнижие всегда идут рука об руку. И значит, ему, венатору Шеневальдской инквизиции, есть чем заняться. Чтобы все, что здесь происходит, превратилось из каждодневного и жуткого в своей непостижимости чуда в обыкновенные предрассудки. Вроде сквашивания ведьмами молока в дозволенные дни.
Однако пока до таких благословенных времен еще ой как далеко. Пока в весенний солнцеворот они мажут птичьей кровью губы своим закопченным идолищам, а потом идут в костел и славят Воскресение Господне, а на Деды, когда зимняя гроза несет по небу клочья набрякших снегом туч, запирают наглухо ставни и двери, и не высовывают носа за порог, опасаясь Дикого Гона… пока все это так, работы ему хватит.
Ибо Инкцивизия Шеневальда, если задуматься, вовсе не то древнее страшилище из учебников истории, о нет. Да, в сущности, никогда таковой и не была. Древние страшилища мертвы при свете дня, а он бы никогда не рискнул назвать мертвой эту чудовищную, хваткую и гибкую машину государственного насилия, с которой вот уже столько лет имеет дело. Дикая помесь клерикального сыска, санитарной службы и воинствующей лечебницы для душевнобольных, охватывающая все и вся — как лесная повилика, что вползает в каждую щель. За две с половиной сотни лет, прошедшие с момента своего основания, она нисколько не изменилась. И иногда Анджею казалось, что он сам боится дела, которому служит.
Но не это его ужасало.
Как-то так выходило, что все подследственные, с которыми он имел дело, оказывались женщинами. Разумеется, если речь шла о человеческих существах. Навы, мавки, болотницы, ворожеи, ведьмы… сколько их там ни есть в классификации — все до единой они были женщинами. Он никогда не мог понять, почему так происходит. Считать, что мужская природа сама по себе залог чистых помыслов, было бы верхом глупости. Но если верить в местные суеверия, твердо гласившие, что после смерти люди отправляются за Черту, отделяющую мир живых от мира мертвых, то получалось, что там, в новом мире, мужчины вполне успешно находят себе применение. Или превращаются в нечисть высшей пробы, полностью утрачивая человеческий облик. А девы, значится, могут ходить туда-сюда… мстить живущим… или просто жить рядом, отдавая часть собственной силы вполне еще живым товаркам. Уложение о мерах допустимого зла — самый дичайший документ, который Анджей когда-нибудь видел. Но только приехав в Лишкяву, он смог понять, почему этот кодекс вообще появился на свет.
Потому что, если бы его не было, примерно треть женского населения края следовало бы отправить на костер. Или в яму с вапной – так называют в этих краях негашеную известь, и она успешно заменяет здесь костры как способ казни еретиков.
Но ни костры, ни яма с вапной не решили бы проблему ни в малейшей степени: равновесие в природе восстанавливается быстро, а в этой области — особенно быстро, как будто навье и есть самая уязвимая ее часть.
Таков порядок вещей, и хватит об этом.
Наливая из обернутого крахмальной льняной салфеткой кофейника в тонкостенную чашку только что принесенный кофе, он не думал ни о чем и только смотрел, как вьются за окном пряди метели и горят мягким светом фонари. Потом наугад вынул из жиденькой стопки газету, развернул, отыскивая колонку светской хроники.
Некрологи, объявления о помолвках и свадьбах, поздравления с рождениями и крестинами. Ничего такого, что могло бы смутить или поразить воображение. Обычная жизнь захолустного городка. За неделю — пять похорон, три свадьбы и с десяток младенцев. Труппа императорского театра начинает гастрольные спектакли на подмостках Оперы, в главных ролях занята известнейшая и несравненная Юлия Бердар. Первое представление прошло с аншлагом, публика была в восторге, дваджы вызывая приму на бис.
Он перевернул страницу и углубился в сообщения о происшествиях, в которых, как он давно усвоил, слухов всегда было больше, чем правды.
Пожар, своевременно и удачно потушенный, подвода молочника перевернулась прямо посреди ратушной площади, произведя фурор среди окрестных кошек… четыре дамы необъяснимым образом лишились чувств в опере, видимо, потрясенные силой искусства несравненной панны Бердар, и еще две особы почувствовали острое недомогание, посещая косметический салон пани Ожешки, в котором, как всем известно, прически делают весьма искусно и со всем тщанием, а в мастерской мадам Оттис, где подрабатывают многие занятые в оперной костюмерной барышни, еще две особы упали в обморок. Автор коротенькой заметки, помещавшейся в самом хвосте колонки, справедливо сетовал на недопустимую приверженность прекрасного полу тугим корсажам и стыдил дам за излишнее внимание собственной персоне. В довершение всего автор сообщал, что вчерашняя театральная премьера удалась, и досадное недоразумение, повлекшее за собой порчу взбитых сливок на пирожных, доставленных как раз к началу представления из кондитерской Тиволи, разумеется, не смогло нанести ущерб великой силе искусства.
Анджей сложил газету и принялся за кофе.
Рапорты, поданные в канцелярию Синода, не лгали ни единым словом. Он вообще полагал, что на самом деле все гораздо хуже, чем представляется здешним осведомителям. Впрочем, если бы было иначе, он бы сюда не приехал.
У крыльца оперы понемногу начиналось смутное движение. Подкатывали редкие пока коляски, топтались разносчики с лотками и продавцы театральных афишек, у заколоченного наглухо окошка кассы в тщетной надежде выстроилась небольшая очередь — по большей части плохо одетые студенты местного коллегиума, барышни-курсистки — все как одна в смешных шляпках на стриженых головах, и в очках, — еще какие-то невнятные граждане. Под портиком, куда не так заметало снегом, занял пост воздыхатель с букетом — очевидно, поклонник несравненной и известнейшей Юлии Бердар. Анджею показалось, даже через оконное стекло проникает в маленький, жарко натопленный зальчик кавины томный аромат завернутых в пергаментную бумагу роз.
Он расплатился, сунул за пазуху куртки давешнюю газетку и вышел на улицу. Снег мело в лицо, воздух был свежим, будто весенним. Ветер принес душное дыхание чужих цветов и горячий запах свечного воска. До начала спектакля было еще около полутора часов.
— Вот, извольте видеть. Может быть, эти бумаги убедят вас в серьезности положения.
— Вы еще скажите, что я местным газетам верить должен! А там, между прочим, пишут то же самое.
С этим спорить было трудно. Еще труднее — с сигнатурами Инквизиции Шеневальда. Анджей знал, какое впечатление производят на посторонних людей эти бумаги.
Директор Нидской Оперы издал сокрушенный вздох, стащил с носа позолоченное пенсне, вытер крахмальным платком испарину со лба. Анджей, напротив, поежился: в директорском кабинете, где они вели этот разговор, стоял лютый холод. Ему даже показалось, что на кафельных изразцах грубки серебрится изморозь. Надо полагать, дела у пана директора идут куда как не сладко. Интересно, в уборных у актерок такой же мороз? Или их он все-таки жалеет… А то ведь, если не жалеть, скоро и выйти на сцену будет некому.
— Могу ли я надеяться, что ваша…миссия не нанесет ущерба сегодняшнему спектаклю?
Анджей задумчиво подышал в меховой воротник куртки.
— Ну, вы же не думаете, что я прямо отсюда несравненную панну Бердар на дыбу поволоку.
Директор икнул и поперхнулся давно остывшим кофе. Анджей тактично решил не обращать на это внимания. Гораздо больше его интересовало, прибыла ли оная панна в театр. Впрочем, стук колес под окном и истерические взвизги поклонниц, просочившиеся сквозь неплотно пригнанные оконные рамы — понятно, откуда тут такая холодина! — был ответом на его вопрос.
Поднимаясь по парадной лестнице, он на несколько секунд задержался, ожидая, пока его спутник одолеет очередной пролет, взглянул в окно. Увидел, как распахивается дверца коляски, летит подол длинной ласковой шубы, ножка в узконосом с пряжкой сапожке брезгливо ступает в снежную кашу. Ощущение чудовищной ошибки накатило вдруг и так же внезапно улеглось. Делай что должно и будь что будет — так, кажется, учили его совсем недавно. В конце концов, не убьет же он эту самую Юлию Бердар!
— Вот, — объявил директор и ткнул пухлым пальцем в запертую дверь в самом конце коридора. Над дверью горела забранная в мутный плафон лампа, света от нее было чуть. Анджей подумал, что панна Бердар, должно быть, не раз обещала директору за эту красоту морду расцарапать. Видать, терпеливая особа, раз директор еще глядит на мир двумя глазами. — Это ее уборная. Только пану, наверное, придется еще обождать. Знаете, эти капризы… боже, как я от них устал. А вы ее арестуете?
— А следует? — полюбопытствовал Анджей через плечо.
— Боже сохрани! — всплеснул руками директор. — А впрочем, вы специалист, вам и решать. А я, простите, не могу больше, у меня дела, дела…
Он остался один в темном пустом коридоре. Пахло сырой штукатуркой и плесенью. Лампочка дрожала и переливалась, грозя вот-вот погаснуть. Был во всем этом налет какой-то нездоровой мистики, поэтому, услышав чужие голоса, Анджей нисколько не удивился.
Говорили как будто совсем рядом. Двое мужчин, судя по голосам, старый и совсем молодой. Спорили. Слов было почти не разобрать, но Анджей прислушался, и голоса зазвучали яснее.
— Видел?
— Видел, — вздохнул молодой. — Только лучше б не видеть. Неужели ж нельзя как-нибудь иначе? Ну почему — она?!
Старый помолчал. Анджей почти как наяву увидел, как он пожимает плечами, качает красивой седой головой.
— Пустое, Яр… Бумаги давай. Читал? Ну понятно, читал… все как мы думали?
— Именно что. У матери одна. Поздние роды, почти в сорок, да еще в пути, в какой-то телеге по дороге на Ургале. Клиническая смерть. До больницы не довезли, дитя спасли своими силами, мать в родильной горячке умерла двумя сутками позже. Девочка росла с теткой. Говорить начала поздно. Что-то еще?
— Сведения получены от тетки?
— Еще чего, — оскорбился молодой. — Кася сама рассказала. Понятно, что с теткиных слов, только врать-то ей мне зачем.
— Ты знаешь — зачем.
— Знаю… Гивойтос, но я же люблю ее! И вот так — своими руками! — отдать?! Почему — она?!
— Тише, мальчик… тише. Мне правда…очень жаль.
Наступила недолгая тишина, потом сквозняк прошел по коридору, лицо опахнуло ледяной сыростью, запахом разрытой земли — будто птичьим крылом. Анджей шарахнулся, за спиной подалась внутрь дверь чьей-то гримерки, он ввалился внутрь, в пахнущую пудрой и духами стылую тьму, прорезанную светом уличных фонарей.
Закутанный в длинный странного покроя плащ высокий человек прошел по коридору, на мгновение повернул голову, Анджей увидел его лицо — высокие литвинские скулы, яростные серые глаза. Потом ничего не стало.
Он постоял еще немного, тяжело, загнанно дыша, слушая, как в висках медленно унимается шум крови. Потом по коридору застучали женские каблучки, запахло духами, морозом и еще чем-то трудно различимым. Хлопнула рядом дверь.
— Вы актриса?
Дрогнула рука в длинной, выше локтя, атласной перчатке, изящно изогнулось тонкое запястье, стряхивая пепел с чудной заграничной сигареты в яшмовом мундштуке. Удивленно приподнялась капризная бровь.
— Я? — переспросила она и ответила совершенно спокойно, без тени иронии. — Что вы. Я — звезда.
На туалетном столике в тяжелой хрустальной вазе изнывали, освобожденные от бумаги, черно-багряные розы. Снег таял на бархатных лепестках.
Она не шутит, понял Анджей. И не преувеличивает. Все так и есть. Она — звезда. Еще шаг — и обожжет насмерть. Ледяной жар, сияние морозных сполохов.
В этом лице, со странно неправильными и от того еще более привлекательными чертами, не было ничего, что позволило бы Анджею заподозрить именно ее. Чересчур резкие скулы, еще более яркая в сочетании со смуглой кожей зелень глаз, каштановая копна волос, выбивающихся короткими локонами из-под маленькой меховой шапочки со смарагдовой эгреткой. Бледный рот, уголки губ изгибаются так, что невозможно понять, улыбается она или печальна. Родинка на правой скуле, почти у самого виска. Красивой эту женщину мог назвать только влюбленный или слепой. Но, тем не менее, она была красавицей.
И — самой обыкновенной женщиной.
— Извините, — проговорил Анджей. — Я обознался.
— Пустое, — она загасила в хрустальной пепельнице свою заморскую сигарету и посмотрела ему в лицо. — Хотите, я вам карточку подпишу?
— Не хочу, — сказал он.
В залитых синевой окнах мела и крутила метель, на карнизе рос подсвеченный золотом сугроб, медленно заволакивало снежной пеленой стекла.
— Пускай их приводят. Всех.
— А спектакль? Вы же сорвете представление!
Он пожал плечами. В груди было пусто и холодно, размеренно бухало сердце. Подумалось: еще секунда, и он окончательно утратит способность контролировать себя. Одному Богу известно, чем это может закончиться.
— Вы что, не поняли? — не оборачиваясь, очень тихо спросил он. — Я же сказал — всех. И ваши трудности меня не волнуют.
Жалобный стеклянный звон заставил Анджея обернуться. Директор оперы, до того сидевший за своим обширным до неприличия столом с бронзовой чернильницей и лампой с малиновым абажуром, теперь, потерянно вздыхая, разглядывал погнутое пенсне, в котором не хватало одного стекла. Кравиц шагнул от окна, под ногой стеклянно хрустнуло.
— Поторопитесь, — сказал он. — У вас очень мало времени.
Сначала были актрисы. Первого состава, потом второго, третьего, девочки из кордебалета, гардеробщицы, официантки из театрального буфета, старенькая, похожая на подслеповатую седую птицу билетерша… Анджей никогда не думал, что в театре служит так много женщин. Их вводили по одной, как он велел, но, прежде чем войти, каждая из них ненадолго замирала перед дверью директорского кабинета — видимо, их все-таки предупредили, кто он такой, и они, ясное дело, боялись. Тех нескольких секунд, которые они медлили у порога, Анджею хватало для того, чтобы понять — не то. И дальше, когда они входили, он разговаривал с ними — ни о чем, просто для того, чтобы создать видимость допроса. Имя, фамилия, статус, замужем или нет, и сколько детей, и как давно в театре. Он сидел за директорским столом, напротив окна, которое сначала совсем замело снегом, а потом, когда метель превратилась в ноябрьский тоскливый дождь, сделалось похожим на черное зеркало. Чужое лицо глядело на него из темной глубины стекла: подсохшие скулы, кривой рот, черные провалы глаз. Ничего человеческого не было в этом лице, Анджей даже испугался краем рассудка, потом понял — это он сам, и уж тогда испугался всерьез.
Наверное, поэтому он ее и прозевал.
Когда отворилась дверь и в лицо будто дохнуло ветром — но не холодом, нет, запахом скошенного луга, речной воды, яблок, — было уже поздно.
Она прошла и села напротив, на стул, специально приготовленный для его собеседниц. Сложила на коленях руки. Молча взглянула ему в лицо — глаза были, как просвеченная солнцем вода летнего озера, когда каждая песчинка видна на золотом дне.
— Как вас зовут, сударыня?
— Кася. Катажина Вильчур.
— Вы знаете, для чего вас сюда пригласили?
— А вы? — спросила она. Глуховатый голос, странный акцент. Балтка? — Вы знаете?
— Вот, взгляните, — он придвинул к ней по столу папку с бумагами. Какие могут быть секреты? Он был совершенно уверен, что все, о чем там говорится — ее рук дело.
— Ну и что? — она равнодушно пожала плечами. Натянулась и опала на худых ключицах ткань невыразительного серого платья. Вена в яремной ямке вздрагивала ровно и ритмично. Она живая, проскочила отчаянная мысль, живая, как и все они. Не порождение ночи и тьмы, не нава, не болотный морок. И даже не ведьма, как он, в простоте своей, полагал. Но как тогда объяснить все то, о чем написано на этих листах в его папке?! — Это только слова. Вы же не верите, что все эти буквы — это я?
— Во что же тогда, сударыня, я должен верить? Объясните.
— А вы точно знаете, что вам следует это понимать?
— В противном случае мне придется открыть дело, а вам — познакомиться с трибуналом инквизиции Шеневальда.
— Убивайте всех, Бог отличит своих… Так?
— Для помощницы костюмерши вы весьма начитаны, сударыня.
— Дурачок, — сказала она печально и покачала головой. — Вы даже не представляете, во что ввязываетесь.
— Я уже предложил вам — объясните.
Она встала в молчании, отступила на несколько шагов, и тень ее, отраженная горящей на столе лампой, отразилась на стене.Обычная женская тень с разведенными в стороны, будто для объятий, руками. Вот они распахнулись шире, превращаясь в подобие крыльев, и тень выросла, стала огромной, вспорхнула со стены на потолок, заполонила собой всю комнату, забрала весь воздух, так что даже дышать стало нечем. Сухо и солоно сделалось во рту, с бешеным гулом рванулась в виски кровь… он глотал сделавшийся ледяным и острым воздух и никак не мог надышаться, а птица на стене все росла и росла, и шире раскрывались крылья. Вот взмахнули, закручивая горячими спиралями огонь в камине, и сказочный замок восстал из малиновых угольев. Чужие незнакомые и будто нездешние лица глядели на Анджея со всех сторон, и узкая тень змеиной головы проступала за ними, он видел их глаза с вертикально поставленными зрачками, он видел матовые отблески бурштына — янтарный дождь падал отвесно с высокого неба, осененного, словно крылом, перистыми облаками, капли были прозрачными и теплыми, и там, где они падали, мир свертывался, будто кожура яблока под ножом, исчезал, переставал быть, и он сам исчезал вместе с этим миром…
— Эгле!! Остановись!
Анджей открыл глаза. На порого кабинета, упираясь руками в косяк и загнанно дыша, стоял человек. Анджей узнал — тот самый, который недавно вел в коридоре странные беседы о тайне рождения и любви.
Огненно-черная птица прекратила свое кружение по комнате, сложились и опали крылья, вслед за ними улеглось пламя в камине, но ледяной морок, сжимавший виски, и не думал отступать.
В просвеченном золотом тумане, какой обыкновенно встает сентябрьским утром над плавнями, Анджей увидел невысокую женскую фигурку. Она шла ему навстречу — плыла над верхушками трав, край длинного плаща-велеиса был темным от росы. Скоро женщина оказалась совсем рядом,и тогда Анджей смог разглядеть ее лицо.
Это была Катажина — и не она. Серый узор, похожий на изморозь на оконном стекле, покрывал лоб и щеки, сползал на шею, стремительно заливая грудь, стальная цепочка с бурштыновым медальоном растворялась в его сплетениях.
— Пяркунас…—за спиной растерянно выдохнул Яр.
Анджей его не услышал. Он смотрел на женщину — туман за ее спиной расступался, вересковое поле лежало за ним. Синее-синее. Качались травы, бесконечное ужиное море текло от небокрая, неостановимо, в обращенных к нему неподвижных змеиных зрачках Анджей видел лица, тысячи лиц, холодный блеск стальных клинков. Этому не было конца, он чувствовал, что задыхается, когда, раздирая у горла ворот рубашки,упал в кресло.
Пахнет вереском и увядающими травами. В чаше кленового листа застыла вода. Холодит висок. Черный росчерк птицы в вечереющем небе. Острый, как приступ безумия, запах пепла — и треск огня, дымом шибает в ноздри. От жара трещат волосы.
— Вставайте, черт вас побери!
Он очнулся. Яр тряс его за плечо. В распахнутую дверь увидел багряный отсвет на темных стенах в коридоре. Оттуда тянуло жаром, как из печной грубки.
— Бегите, делайте что-нибудь, не сидите!..
— Что происходит?!
— А вы не видите?
Он поднимался из ставшего вдруг предательски мягким кресла — тяжело, как больной, хватаясь из последних сил за вытертые добела подлокотники. И только поднявшись, увидел на ковре в двух шагах от стола лежащую ничком женскую фигурку.
Серый плащ-велеис разметался широко и свободно, тонкая рука выглядывала из-под края. Подол плаща был мокрым, веточки вереска прилипли к грубой ткани. Анджей почти наверняка знал: на лице женщины, если ее перевернуть, он увидит странный серый узор.
Он оглянулся в недоумении. Яра в кабинете уже не было.
Она оказалась неожиданно тяжелой. Он даже испугался, что не сумеет унести эту ношу достаточно далеко. Но больше вокруг не было ни единой живой души — и, значит, выбора у него не осталось.
Он был на парадной лестнице, когда обрушилась кровля. Оставался последний пролет, он точно знал, что успеет… и искренне верил в это даже тогда, когда нога запнулась за бронзовый прут, придерживавший выгоревшую дотла ковровую дорожку. Он не понимал, что спешить, в общем, уже некуда.
… Потом пошел снег. Крупные снежинки летели из низко идущих багровых туч и таяли, никак не могли укрыть черную слякоть земли. У снега был запах и вкус пепла. Медленно тлели торчащие в небо балки, хрустели под ногами расплавившиеся в страшном жерле пожара осколки стекла, лопались тонкие бронзовые подвески, украшавшие некогда роскошную хрустальную люстру.
Ее положили на брезентовые носилки и накрыли поверх клеенчатой простыней. Понесли, — кареты «скорой помощи» стояли в некотором отдалении от крыльца, там было шумно, горели костры, как будто мало было недавнего пламени, там кричали и метались на земле раненые, матерились и страшно орали врачи и прибывшие вместе с пожарными бригадами волонтеры из городского ополчения.
Анджей молча пошел рядом с носилками. Санитары то и дело оступались на неровных наледях мостовой, клеенка съезжала, Анджей методично поправлял. Он все никак не мог понять, зачем они накрыли Катажину с головой, вот же и рука, выскользнувшая из-под покрывала, теплая и мягкая, только вены почему-то опали…
— Вы, — негромко сказал у него за спиной Яр. Анджея передернуло, столько тяжелой ненависти было в его голосе. — Уйдите, богом прошу. Вы и так уже сделали… все, что могли.
— А как же?..
— Кася? — он помолчал,вытер рукавом черное от сажи лицо. — Вас еще что-то интересует?
— Я не успел. Простите...
— Да бросьте вы! Она умерла в тот момент, когда упала… там, в кабинете. Разве же можно без посвящения… такие вещи!.. Пяркунас, да будьте вы прокляты, откуда вы взялись на нашу голову!.. а теперь Райгард обречен.
Он не договорил и побрел прочь, ссутулив, как старик, плечи и тяжело загребая ногами снежную кашу.
Анджей смотрел ему вслед. Черные хлопья сажи, мешаясь со снегом, летели ему в лицо и таяли, оставляя на губах странный соленый вкус.
… И вот теперь этот человек стоит перед ним и требует совершенно невозможных вещей.
— Уйдите, пан Кравиц. Оставьте ее в покое. Ее и нас всех. Возвращайтесь в Мариенбург, в Крево — куда хотите. Еще день — и вода спадет.
— Откуда вы знаете?
— Какая разница… Знаю.
В наступившей недолгой тишине было слышно, как с сухим шорохом осыпаются на жестяной подоконник клейкие чешуйки тополевых почек. Катажина не шевелилась и не открывала глаз,хотя Анджей совершенно точно знал, что она давно пришла в сознание. Едва ли ему удастся с ней поговорить. А он дорого бы отдал за такую возможность!
— Пан Родин не думает, что нашу беседу следовало бы перенести в другое место? И, возможно, в другое время.
— Другого места у нас не будет. И времени тоже.
— Вашими стараниями. Не моими. Если бы я старался — мы говорили бы в казематах мариенбургского синедриона.
При этих словах Яр качнулся с пяткок на носки, длинно вздохнул и сгреб Анджея за рубашку.
— Послушайте, вы! Вам мало того, что было девять лет назад?! Сколько народу по вашей милости погибло тогда? Это если не считать вот ее… Десять человек? Двадцать?
— Пятьдесят четыре, — скучным голосом сообщил Анджей.
— Вы считали?!
— Я сводки читал.
— Ах, сво-одки?! А скольких еще вы за эти годы уморили? Об этом ваши сводки не упоминают? Что вам нужно от нас от всех?!
— От кого это — от нас? — Анджей повел плечом, стряхивая с себя Яровы руки. — От ваших обобщений, пан Родин, дурно попахивает. И я хотел бы напомнить вам, что нахожусь здесь отнюдь не в качестве частного лица.
— И что? — оскалился Яр.
— А то, что, в силу возложенных на меня полномочий, имею сообщить вам: ваши слова, а, прежде всего, действия подпадают под юрисдикцию Инквизиции Шеневальда, Уложения о наказаниях и попросту, кодекса чести. Если бы не первые два обстоятельства, пан Родин, я бы банально дал вам в морду, а так… буде вы не успокоитесь, вас ждет возбуждение уголовного и клерикального производства. Я понятно выражаюсь, или вам объяснить в деталях?
— Сделайте одолжение.
Анджей вздохнул. Ощущение чудовищной усталости возникло и заполнило его до краев. Усталости и осознания полной безнадежности всего, что он делает. Но как по-другому — он не знал.
Тополя шумели за окном, терлись о стекла юной листвой, стряхивали под ветром ставшие ненужными почки.
— Итак, пан Родин. Вы, не имея на то ни полномочий, ни сколько-нибудь крайней нужды, вызвали к земной жизни особу умершую — сиречь, наву, существование каковой поддерживаете силами своей души на протяжении долгого времени. Вы прикрывали ее действия и способствовали устройству ее в вещном мире, к тому же, как я понимаю, ввели ее в детское образовательное учреждение, тем самым подвергнув опасности жизнь и здоровье детей. Далее, вы препятствовали выполнению служебного долга чиновником Инквизиции Шеневальда и даже совершили на него нападение в присутствии свидетелей.
— Это Стрельниковой, что ли? — с кривой улыбкой поинтересовался Яр. Анджей не обратил на это никакого внимания.
— О Стрельниковой чуть погодя. Помимо того, что я уже перечислил, у Инквизиции есть основания полагать, что вы имеете касательство к некоему тайному обществу, о чем будет проведено отдельное расследование. И последнее. Вы подозреваетесь в посягательстве на честь, достоинство и кодекс веры неполнолетней девицы.
Боже, подумал он, как у меня язык повернулся сказать такое.
— А вы? — глаза у Яра сделались совсем дикими. — Вы — не подозреваетесь?
— Чего уж меня подозревать, — шевельнул плечом Анджей. — Что сделано — то сделано, а каяться у меня не в привычках.
— Я заметил. Что-то еще?
— А как же, — все тем же скучным скрипучим голосом согласился Анджей. — Вы, пане Ярославе, должны понимать: любого из этих обвинений хватит, чтобы отправить вас на шибеницу. Сразу, без суда и следствия, только по визе Синода. И я клянусь: если вы еще раз попадетесь у меня на дороге, я это сделаю. Кстати, это касается и пани Катажины, — в отношении ее, разумеется, мера пресечения будет другой. И никакой ваш Райгард мне не помешает. Вам понятно?
***
Он ощущал себя куском сосновой коры, который чья-то безразличная и твердая рука швырнула в поток, и вода несла его и несла, сужая к воронке омута круги, а у него не было сил противиться течению. Можно было, конечно, попросить пощады, и тогда чужие пальцы выдернули бы его из воды, бросили на берег, в горячую летошнюю иглицу, оставили бы в покое… и он был бы избавлен от необходимости что-то решать, хотя — он по-прежнему боялся себе признаться в этом — все давно решила за него чужая воля. И это было мучительно.
Утро застало Стаха в библиотеке. Он поднял от книг тяжелую голову и с удивлением выяснил, что сввеча давно догорела, залив воском страницы, а в покое светло.
Он не ожидал, что «Бархатный родословец Ургале и Лишкявы» преподнесет ему такой подарок. Стах чувствовал себя так, словно его прилюдно вываляли в грязи и лишили возможности достойно ответить на оскорбление.
Эту девку звали Гядре. Хотя, наверное, она не была девкой, иначе бы его отец — Варнас князь Ургале — не дал бы ей своего имени. А он поступил именно так, в то время как был уже повенчан с матерью. Его не остановило ни таинство брака, ни клятва перед алтарем Спасителя, ни пекло по смерти. Варнаса и Гядре обручили по языческому обычаю, и хартия об этом была вложена в родословец.
Через год Гядре родила мужу сына. А через четыре года — еще одного. И Стах с горькой усмешкой поздравил себя: мало того, что он сын не своей матери, так у него еще и есть брат. Юрген. Сейчас ему пятнадцать лет.
Стах ни разу не слышал о нем.
Он чувствовал себя обманутым и обойденным. Всюду, куда ни ткнись, обнаруживалось такое, о чем он и помыслить не мог.
— Ты не понимаешь. Ты никогда этого не поймешь.
Пан Вежис сидел, закрыв лицо руками, и качал головой. И это было так страшно, что Стах невольно отступил к порогу. Зря он пришел к опекуну со своими догадками. Зря он вообще полез в эти замшелые семейные легенды. Потому что после таких открытий непонятно, как жить дальше.
… Они все очень сильно просчитались там, в своем Райгарде. Потому что незаконная жена князя Ургале оказалась не способна выполнить все условия закона о наследии. Да, она родила Гивойтосу сына. Но — только одного. Через четыре года, вместо долгожданных близнецов, вновь родился только один ребенок.
Провожать за Черту было некого. Райгард задыхался в крови. Потом Варнаса не стало. Гядре пропала бесследно. Говорили, что ее видели уже после его смерти — она являлась путникам на безлюдных дорогах, босая, в изорванном плаще, со странным серым узором на лице и руках. Это могло означать только одно: для края наступили тяжкие времена.
— И нельзя сказать, что они кончились. Но ты — ты первенец. Ты еще можешь попробовать. Ты и эта девочка. Эгле. Или то, что ждет нас всех за Чертой, затопит мир без остатка.
Стах выскочил из покоя, так и не найдя в себе слов для ответа.
… О, как же Стах его ненавидел! За все сразу: за твердый нездешний выговор, за синие узкие глаза, так похожие на его собственные, за уверенность в словах и движениях, за постоянное ощущение себя ничтожеством и глупцом. За непрошибаемое спокойствие, с которым он встречал нападки новоявленного старшего брата. За то, что этот чужак, пришлец, язычник чувствовал себя в родовом замке Ургале, как дома: рылся в библиотеке, хозяйничал на стайнях, подолгу лил воду в умывальне, гонял слуг, по-свойски, хотя и почтительно, обращался с Вежисом, и опекун, о ужас, платил ему неподдельной любовью. Так, что сразу было видно: он вырастил Юргена точно так же, как вырастил и его старшего брата, и одному богу известно, как у немолодого, в общем-то, дядьки получалось столько лет делить свое внимание и любовь между двумя детьми, живущими порознь, да еще и достаточно далеко друг от друга.
А еще он ненавидел его из-за Эгле.
Как-то сразу, едва только Юрген появился в Ургале, выяснилось, что они с Эгле давно и прочно знакомы и даже дружны. Хотя, подумав хорошенько, Стах едва ли назвал эти отношения дружбой. Но внятных поводов для беспокойства не было, не верить Эгле он не мог — они помолвлены, а она высокородная паненка, как он может ее подозревать хоть в чем-то.
Они встретились странно, неожиданно. Но — если бы тогда у Стаха достало времени подумать хоть немного, он бы понял, что так все и замышлялось.
Была середина октября, счастливые, наполненные прощальным теплом дни бабьего лета с их серебряными паутинками и криками отлетающих в вырий птиц. Стах отправился конно в Резну, одно из младших имений майората. Там был коллегиум и большая библиотека, гораздо больше домашнего собрания книг в Ургале, и Вежис, уехавший туда неделю назад, внезапно занемог и просил прислать за собой возок: ехать верхом опекуну было не под силу. Стах не удержался: ветер, неяркое последнее солнце и хлопанье птичьих крыльев на болотинах манили так, что не было сил сдержаться. Он выслал возок, а сам поехал конно, и ночевал в лугах у костров, и стрелял дичь на болотах, и иногда, очень редко, заезжал в деревни — маленькие, далеко отстоящие от тракта погосты, — чтобы купить хлеба и, если повезет, сыра и молока. И хотя до Резны было всего трое суток неспешной езды, в конце-концов это путешествие начинало казаться ему чем-то вроде сказки. Едет-едет королевич конный, золотая на челе его корона, каменное сердце в груди…
И, сидя ночью у костра или глядя поутру на ползущий по земле синий, как дым, туман, Стах думал о том, что никто, в сущности, не виноват в том, что с ним случилось такое. Обвинять отца он не мог — это было бы кощунством. А Гядре — всего только женщина. И он не вправе судить их, и ненавидеть своего брата, потому что как же можно ненавидеть человека, о котором ты ничего, совсем ничего не знаешь, — только то, что он существует на свете.
Резна встретила его дождем и мокрым парком, и клекотом воды в каменных водостоках. Оказалось, что это не маенток и не замок, а кляштор, больше похожий на крепость. Только на башнях не было крестов. А в надвратной браме полно стражников — крепких монахов, одетых в серо-синие хабиты, под которыми отчетливо проступали кольчуги.
Чувствуя себя не слишком уютно под нацеленными самострелами, Стах прокричал свое имя, и тогда к нему вышел пахолок — мальчишка, одетый, как и все здесь, в темный хабит. Решительно взял Стахова жеребца под уздцы и повел через подъемный мост, а потом через внутренний двор — широкий, замощенный крупным булыжыником. И все то время, пока продолжался их путь, мальчишка трещал не переставая, как сумасшедшая сойка. Докладывал новости, из которых Стах не понимал ни единого слова. Кроме того, что пана каштеляна нынче нету, и придется ждать, но недолго, потому как на завтра назначен большой Капитул Райгарда, и не может быть, чтобы пан Вежис не приехал…
Стах онемел. Кто-то из них двоих ошибался. Быть не может, чтобы этот щенок говорил правду. Потому что если это так, то он будет вынужден поверить и во все остальное — в растреклятый этот Райгард, в то, что все вокруг него в этом замешаны, и даже Эгле… что в Резне, вместо коллегиума, ужиное кубло мятежников и еретиков… а еще ему придется поверить в младшего брата, а заодно и в то, что он, Стах князь Ургале — ублюдок, прижитый от язычницы.
Отведенный ему покой был мал, но не тесен. Окно выходило за муры, и за рыжими мокрыми кронами деревьев было видно море. На самом деле, моря Стаху разглядеть не удалось: в сплошном сером мареве с трудом угадывалась линия небокрая, но ветер, кроме запаха прели, приносил еще и горько-соленый вкус морской воды.
Кроме узкой кровати, застеленной полотниной, в покое были консоль для книг и колченогий стул, к которому и прикоснуться-то было страшно, не то что сесть. Однако на стуле аккуратной стопкой было сложено сухое белье, а у кафельной печки во всю западную стену покоя Стах нашел бересту для растопки и кресало.
Он лежал под одеялом, наслаждаясь теплом, и сухой рубашкой, и чистыми простяными — он давно не спал в постели, — и смотрел на стену. Она была похожа на укрытое снегом поле, и длинная трещина-овраг пересекала гладко выбеленное пространство. В изножье постели, как раз на уровне взгляда, висело странное, больше похожее на меч, распятие. Дерево было темным, почти черным от старости. Стах прищурился и оцепенел: подножие креста обвивал уж — отлитый из такого же черного от времени серебра и поэтому плохо различимый в сумерках.
Длинное ужиное тело кольцами обнимало крест, покоясь головой на перекладине, и сложенная из мелкой бурштыновой крошки корона венчала змеиную голову.
В задумчивости Стах не услышал, как отворилась дверь, но вскинулся тут же — на звук чужих шагов, зашарил под подушкой, куда спрятал нож.
— Кто здесь?
— Лежи, не трепыхайся. — Голос был резкий, повелительный, но еще не набравший полной силы.
Стах все-таки привстал в подушках и тут же замер, когда конец чужой даги уперся ему в плечо. Он увидел прямо перед собой холодный прищур синих глаз. Диких, разбойничьих… косая прядь выгоревших за лето волос упала поверх простого, сплетенного из кожаных ремешков, обруча. Разлет бровей и упрямый рот, смуглые обветренные скулы…
Юрген.
Стах ребром ладони отвел от себя братнино оружие, и увидел, как в глазах Юргена промелькнуло слабое любопытство.
Смерти отца Стах не помнил. Словно и не было ее, и уже потом, спустя годы, ему казалось, что отец просто уехал куда-то далеко, в такую даль, откуда почти невозможно вернуться. Потому и не навещает… так, во всяком случае, говорил Вежис. Говорил до тех пор, покуда и объяснения, и ложь сделались не нужны. Но и после Стах не мог поверить в то, что отца убили. Не помнил и боялся этой памяти, потому что вместе с ней приходило и другое, непрошенное. Лицо незнакомой женщины, смутное через пелену времени, почти неразличимые черты и ясная зелень глаз, и руки, мягкие ласковые ладони и пальцы, как цветочные лепестки, и бугорки мозолей от прялки.
… Он наклонился над упавшим навзничь человеком и увидел в его глазах золотые верхушки деревьев и облака в синеве, облака, замедляющие ход. Медленно, неотвратимо. Он отрянул с криком и уткнулся в колени женщины. Кажется, он кричал «мама»…
А у Барбары, законной жены князя Ургале, глаза были серыми. Стах отчетливо помнил ее портрет в одной из картинных галерей майората. Усталые глаза смотрели из глубины холста с немым упреком, и Стаху всегда казалось, он чем-то провинился перед матерью. И еще — он никогда не помнил ее рядом с отцом.
Значит — все они правы? И Вежис, и Юрген, и даже Эгле — они не лгут ему, не морочат голову глупой сказкой?! Это все так и есть? Ужиное воинство, путь за Черту, в мир не-живых, чтобы тем, кто из плоти и крови, жилось хоть немного легче?! И он должен стать частью этой сказки? Он, князь Ургале, добрый христианин, каждое воскресенье вкушающий причастие?
Стах думал об этом все время в нескончаемом бреду лихорадки, пытаясь найти хоть одно слабое звено в цепи представленных ему доказательств. Но все его доводы разбивались о взгляд Барбары — пани со старого портрета. Его мать не могла смотреть вот так, с таким отчуждением и укором.
Он закрывал глаза, и смоченное в ледяном уксусе полотенце ложилось на пылающий лоб. Это приносило недолгое облегчение, и в редкие минуты покоя и свободы от горячки и бреда Стаху чудилось, что он прав, только он один, и кроме этого, ему больше ничего не нужно. Ничего, только упрямое осознание собственной правоты.
Если он не будет верить себе, он умрет. Потому что невозможно понять, как жить с той истиной, которую ему преподнесли родные люди. И дорогой братец в том числе. Стах почти ненавидел Юргена и разрывался от жалости к самому себе. Ему казалось, что он — пятилетний мальчик, заблудившийся в лесу. Кругом сосны, птичий пересвист и земляничные сполохи в мокрой траве, но за деревьями на взгорке дом, где его ждут, где двери распахнуты для него, а он медлит, стоя на раздорожье, не в силах выбрать нужную тропинку.
— Я думал, здесь тебя уж и похороним…
— В неосвященной земле? — Стах вымученно улыбнулся. Болезнь отняла у него все силы, даже на усмешку не осталось. — Среди язычников?
— Не юродствуй, — сказал брат серьезно, стараясь не показать, что уязвлен этой шуткой. — Какие, ради Христа, язычники.
— Не лги. Пожалуйста, не лги мне.
Юрген опустил глаза. Этот месяц не прошел для него даром, но Стаху ни к чему знать, сколько ночей он провел подле его постели. Пускай сердится, если ему так легче. Вежис прав: грешно разбрасываться родней, не каждый день у человека объявляются единокровные братья. Юргену забавно было вот так думать о Стахе, а если учесть, что между ними четыре года разницы… это потом, в зрелости, годы уже не имеют никакого значения… и несмотря на то, что новоявленный братец был старше, Юргену он представлялся кем-то вроде слепого щенка, которого еще учить и учить, прощать ошибки, опекать и воспитывать, но только осторожно, чтобы щенку, мнящему себя взрослым и опытным псом, казалось, будто бы он достиг мудрости своим собственным умом. Юрген плохо понимал, зачем следует так носиться со Стаховым самолюбием, гордостью и нобилитетом, но если бы кто-то другой точно так же обращался с ним самим… пожалуй, он был бы этому человеку безмерно благодарен.
А Стах… что же, он глупец, несмотря на все свои годы, он не ведает что творит и, в общем-то, заслуживает, чтобы его любили. Пускай даже и той странной любовью, только на которую Юрген был сейчас и способен.
Потому что Эгле назначена — не ему, и с этим ничего не возможно поделать.