###
В холле Чимин встречает Чон Хосока. Тот как всегда громкий до красноты в ушах, визгливый и странно располагающий к себе. Они проходят мимо остальных двух квартир на этаже и садятся на продавленный диван. Тот грустно скрипит, вздыхая, и обнимает две костлявые фигуры. Их гошивон был безобразно дешевым, безобразно старым и просто безобразным. Стол в общей кухне накрывала матерчатая скатерть, сшитая кем-то вручную из потёртых льняных полотенец. Холодильник гудел безостановочно, вибрируя и терпеливо ожидая своей смерти. Пахло пылью, пахло плесенью, что сырела под обоями: пахло бедностью. У Хосока в одной руке стеклянная бутылка соджу, в другой — еженедельная желтая пресса, свернутая в математически идеальный цилиндр — страшный враг всех двукрылых. — Мухам здесь живется приятнее, чем людям, — тянет задумчиво сосед и неожиданно шепотом добавляет: — Чимин-а, не двигайся! Одна из представительниц привилегированного здесь биологического вида пикирует на голову парня. Крылья её дребезжат и волнуются; что видит она своими фасеточными глазами? Руку Спасителя? Кинжал Каина? А может, атомную пыль и пьянящее блаженство небытия в серо-пыльном вакууме? Жаль, никто не печется о её фантазиях, и потому умрёт с честью: непонятой современниками. Хосок мгновенно весь выпрямляется и вытягивается, как струна, шмыгает носом, делает глоток, прицеливается и резко наносит хлесткий удар прямо по макушке. — Убил? — Убил. И сколько радости, горячего, текучего жизнелюбия в этих словах! Кажется, что их руками вершится неизбывный закон: сильный убивает слабого; живет и выживает, строит себе мир, воздвигнутый на костях, пьет из чужой чаши и не просит прощения, танцует на могилах своих врагов. Так хочется быть сильным. Это воспаленное желание заставляет отвернуться от Иисуса, Аллаха, Будды и Ра. Убивает веру в святое, потому что грешникам опасно верить в рай и бояться ада, а сильный непременно откупается грехами. Это мир, где собака кусает собаку. Не все желают об этом. Хосок ласково берет мертвую муху за крылья и улыбается ей с любовью. Труп насекомого становится общей утратой замкнутого пространства, причиной непрошеного сочувствия. Интересно: муха навсегда покинет этот мир традиционным захоронением или кремированием? В лучшем случае, посмертно пикирует в мусорное ведро. — Не печалься, муха! Я спас тебя от жизни. Постзакатная темнота лижет им пятки, пока воздух сотрясается от громких звуков. Они оба смеются.###
— Чего вы разорались? — шипит, высовываясь из своей комнаты мужчина. — Маргиналы! Новый участник разговора был не стар и не молод. Немного обрюзг, отчасти зануден. Бежевый шерстяной пиджак каждый день обременял его плечи, заплаткой из былой жизни скандировал: великолепие и роскошь района Гангнам в каждой нитке! Блеск бетонно-стеклянных высоток в каждой пуговице! А сколько свежих, хрустящих, зеленых стодолларовых купюр могло поместиться в нагрудный карман! И этот мужчина, мистер Хан, клятвенно уверял, что сам был частью негласного элитарного класса; что дышал той пылью из под сапог офисных рабочих, беспорядочной массой спешащих в бизнес-центры, рестораны и кофе-шопы; что когда-то работал сверхурочные и творил непотребности на корпоративах… Он был местной легендой, «фантомным миллионером», безумцем — как его только не называли. Но бесконечные сказки да присказки о замороженных счетах в китайских, швейцарских, японских банках и о горячо любимом мерседесе предпоследней модели пробуждали в местном населении лишь желание покрутить пальцем у виска или подарить мужчине путевку в вытрезвитель. — Мистер Хан! Какие из нас маргиналы? Наш социальный статус всего лишь немного ниже среднего. Хосок опять хохочет, и от этого сводит щеки. Вообще, он забавный парень. Страшный любитель соджу, особенно в такие влажные, душные, августовские вечера: меланхолия последних летних дней вынуждает пить все чаще и до беспамятства. Круглосуточный супермаркет, в котором он работает, предлагает широчайший выбор изысканных напитков: фруктовые вина в пакетах «тетрапак», омерзительно сладкое соджу, горький сидр и безвкусное пиво. На следующее утро от них голова распадается на хлебные крошки и не открываются глаза, но надо потерпеть, всего лишь потерпеть, чтобы через день снова испытать блаженство бессознательности — отключиться на скрипучем диване в общей комнате и расплакаться в пьяном сне. Такое случалось относительно редко: через день или два. Все привыкли к слюнями и соленым пятнам на диванных подушках. Даже шестилетняя Муна, живущая в одной из убогих комнат на этаже, в такие моменты обжигает нетрезвого бесчувственным равнодушием. Мистер Хан выходит из своей комнаты и сиротливо топчется у двери. Через мгновение исчезает и снова появляется, растеряв всю стеснительность. Идёт к парням, пружиня, отчего шерстяной пиджак задорно подпрыгивает на его плечах. С весёлым звоном водружается на стол и на льняную скатерть-полотенце штоф. У него какая-то особенная притертая фигурная пробка и квадратная форма; внутри плещется и негодует алкогольное море. — Что ж, товарищи маргиналы… Вечер правда прекрасный… И закат этот, знаете, и шум улиц в своём роде сегодня особенный, — лицо раздувается и краснеет, как только тихий шепот слетает с его губ. — Выпить! Надо выпить — или вы не друзья мне больше! Хосок растроган исповедью, тянется всем своим существом к этой искренности и боли отчаяния, и руки его тоже тянутся — к бутылке. — Сбавьте пыл, — негодует Чимин. — У меня и Хеджин через… — взгляд бросает на окно, считая глазами градус наклона солнечных поцелуев, — Через три часа работа. А значит, кто-то из вас должен присматривать за Муной. Предпочтительно, в трезвом виде. Глаза у мистера Хана опечаливаются, и Хосок разделяет их печаль: — Она носится по району вместе с другими беспризорными, как горный сайгак. Хоть пьяный, хоть трезвый — один хрен догонишь… — Да! Да! — кричит мистер Хан. — Нельзя, и я повторю: невозможно растить ребенка в тепличных условиях. Неужели ты, Пак Чимин, хочешь, чтобы выросла она ранимой и не вкусившей реальной жизни? Реальных людей, ситуаций, смыслов? Здесь каждый должен обзавестись колючками, потому что… — пауза проходит в абсолюте тишины. — По-другому в пустыне не выживешь. Скорби Хосока нет предела, он переводит отуманенный взгляд на Чимина, осуждая, не понимая, ненавидя. — И если после этого, Чимин, — продолжает мужчина, — Ты всё еще заложник своих ложных идеалов, — сокрушенно голова его мотается из стороны в сторону, — Я вынужден обозвать тебя лгуном, глупцом и провокатором. — Чимин-а, ты ведь не такой, не такой, правда? — Хосок заискивающе лупит его взглядом по щекам. — Вы оба на солнышке перегрелись? Или здесь никто не убирался давно, и вам пыль мозги разъела? — Чимин крестом складывает руки на груди. — Делайте, что хотите, но чтобы с ребёнком ничего не случилось. Парочка любителей скрасить душный вечер спиртосодержащим поражаются и радуются своему божественному — не иначе — дару убеждения, в четыре руки откупоривают штоф и забывают про злого и, видимо, жизнью обиженного.###
В без пятнадцати восемь тёплый летний штиль звенит комариным писком и принимает в свои объятия двух человек. Район неблагополучный — так пишут в газетах — и процент доверия здесь стремительно снижается до абсолютного нуля, что в цельсиях равняется чуть меньше, чем минус двести. А какие прокаленные, проспиртованные души здесь у местного населения! Идеальная стерильность внутреннего мира. Чимин ненавидит эти места так же сильно, как и любит — и это не личностный диссонанс. Сеул лицемерно-привлекательный в своей отполированной неотразимой блистательности, а еще крайне расчётливый. Линейкой аккуратно расчерченный на геометрическую непостоянность: квадраты, линии, полосы… И чтобы ненадолго поселиться, в, скажем, квадрате вблизи городской аорты, надо затянуть пояса как минимум до полного перекрытия кровообращения. Окраины мегаполиса тоже отвратительно обаятельны. Равнодушное, усталое и сплоченное общим пороком население настойчиво набивается тебе в родственники. Шестилетнюю Муну, например, воспитывают всем этажом. И каждый проповедует ей свою истину, навязывает свою веру, учит по своей библии. Хеджин, как мать — слово «бесполезно», возведенное в квадрат (искренность торжествует над рациональностью). Не любит Чимин этого ребенка и ровно как и Сеул — обожает в том же количестве. — Ты уложила Муну спать? Хеджин идёт. У неё тяжелая, монолитная поступь даже при скромной комплекции. На плечах, наверное, несёт что-то невидимое и тяжелое. — Ага, так она и легла в восемь вечера. Эта девчонка пьянчугам спуску сегодня не даст, — жует зубами фильтр сигареты и щурится от злого, недоброго солнца. — Оно и к лучшему, знаешь? Они пусть не расслабляются, а Муна что с ними, что без них — не пропадёт. Хеджин очень молодая и почти красивая. — Ты права, наверное… Мы еще успеваем на автобус? Пешком не комильфо — опоздаем; я устану, ты устанешь — и можно прощаться с деньгами за смену. Соотношение количества шагов ко времени заметно увеличивается, в разговор вклинивается одышка, остановка плывет и мерещится совсем близко за горизонтом. Разговоры какие-то все клочковатые и об одном и том же, а мысли — о разном. Дорогая пыльная, в горле сухость прилипает и не может отлипнуть, солнце всё так же бессмысленно распаляется и кидается фотонами в прохожих. Подходя к остановке, Чимин думает о настоящем отце Муны и о свежем выпуске вчерашней газеты. Одна из этих мыслей фонит, и он не понимает, какая. Бросает короткий взгляд на Хеджин, «случайно» касается ладонью кожи предплечья и с выверенной точностью ждёт реакции. Минуты запинаются и падают друг на друга, цепляя за собой и секунды, ведь безусловный рефлекс на прикосновение, кажется, вышел из строя. Чимину грустно, и никакие отговорки про издержки профессии его не утешат. Очень печально, когда тебя трогают — а тебе всё равно.###
— Отлично, тебе тоже спокойной ночи и смены, — Чимин не притрагивается к ней, глазами чмокая в щеку. — Будь осторожна и… А вообще, ты сама лучше знаешь. Автобус пришел по расписанию, по удачному стечению шагов-обстоятельств — они тоже. Сидели совсем далеко друг от друга и соприкасались только дыханиями. Подойдя к месту работы, расходятся: специфика и клиентура у них, все-таки, разная. Хеджин идёт своими многотонными шагами к заднему входу клуба; плечи её опускаются еще ниже, окончательно портя осанку — видимо, на них ещё что-то упало. А Чимин заходит внутрь «Третьего круга», минуя охрану и фейс-контроль, лавирует между пока пустыми столиками, другими официантами, случайно вдыхает синевато-белёсый дым неизвестного происхождения, не обращает на это внимания и исчезает в прохладе служебного помещения. Лениво, как-то совсем медлительно и томно надевает форму, пока поддаётся фантазиям о своей бренности и считает, сколько секунд в человеческой вечности. Цифра угрожающе смотрит на него с горизонта сознания, а он от неё отмахивается, словно от мухи (убитой), и спешит приступать к работе. В зале пока темно, совсем непривычно пусто. Он полчаса слоняется туда-сюда, выискивая потерянные, покинутые или забытые косяки, таблетки и остальные вещи такого рода между диванных подушек, под столами, под стульями, особенно тщательно обходит туалеты. Всё найденное кидается и забывается в специальной картонной коробке, под это отведённой. На часах — двадцать минут до начала работы клуба. Чимин плывёт, уже почему-то бесконечно измотанный, к барной стойке. — Доброй бескрайней ночи, Харакири, — улыбается он бармену. Неужели его имя подверглось цензуре еще при рождении? Может, он в розыске у тайской полиции? Так или иначе, бармен откликался только на эту по-собачьи бессмысленную кличку и других не признавал. — Привет, Чимми, — дурацкая привычка коверкать имена. — Сегодня на повестке дня сатанисты. А, еще пара особо важных в ВИП-зоне. — Ненавижу, — на вопрошающий взгляд: — И тех, и других. Хотя с сатанистами, конечно, веселее. Харакири смотрит своими узкими влажными глазами почти без ресниц, меланхолично елозя руками вонючую тряпку для барной стойки. На лбу покоятся у него две морщинки — кожаные перекрытия лихолетья молодости. Он хороший бармен, ведь с ним так неуютно молчать, и даже пить больше никак не хочется; напротив, стремление понизить градус пенится и переливается через край. Тихое изваяния моргает пугающе редко, и существует легенда, что его взгляд всегда направлен на тебя, в каких плоскостях пространства ты бы не находился. Этакая Мона Лиза без автора и ценителя, по суждениям дилетантов — без улыбки тоже. Сквозные воздушные массы веют от распахивающихся настежь дверей зала, холодеют руки, головы и сердца персонала. Отсчет ведётся уже на секунды, пока прячется обратно в тишину дальних комнат безразличное спокойствие, и Чимин врезается прямо в сердце морозной мглы отчуждённости Харакири: — Сделаешь мне попить что-нибудь из остатков? Я за это скажу спасибо и пожелаю тебе доброй ночи. — Сделаю. Только ты не забудь пожелать мне ещё доброго утра в конце смены, — хихикает бармен. Сок из чего-то цитрусового раздражает пустой желудок, жжёт нёбо и дерёт горло; усталости как и не было — она убирается в нагрудный карман до востребования. Чимин спешит встать в строгую линейку из официантов, когда в зал вливаются до смерти уставшие люди, жаждущие устать еще больше на танцполах, в кабинках и за столами; они выжгут эту ночь из своей жизни, высекут до искр, как провинившуюся, и забудут в интоксикационном сне. Тоже — до востребования. — Здравствуйте, добрый вечер, проходите. Готовы хорошо провести время?..