###
В огороженной, задымленной комнате на втором этаже сидели ВИП-ы: жирные, тоскующие люди, потерявшие всякий смысл в безбедном существовании. Музыки здесь не было абсолютно, лишь иногда скользили по полу фантомные обрывки ночных безумств с нижних этажей. Они закрылись, словно от всего мира, ширмой поступательных движений пьяных лиц, их шума и гама, влажных поцелуев с языком, чтобы рассказывать — пока мир глохнет под индастриал — друг другу свои мерзкие, осклизлые тайны; за единицу измерения брались не по-варварски безобразные пролитые галлоны крови или размозжённые головы неприятелей, а консигнации, проценты, нули и развесёлые вексели. Один из особо важных, как раз похожий на округлый нуль, задумчиво дёргал ножкой, отбивая туповатый ритм стрелки часов. За общими негромкими разговорами он обнаружил в себе голод и особенную жажду. Чимин существовал в это время в углу лаунжа, подпирал стену и был готов — всегда готов! — принять заказ. Нуль поманил его лапкой, зачем-то сощурив глаза. — Что в меню сегодня? Вкусного, — прислушиваются и остальные бизнесмены, безучастно смотря на официанта. Переводят его в проценты? — Только не жирное, без сахара и минимум соли. Этому немолодому состоятельному лицу страшен лишь один кризис — гипертонический. Жалко ведь смотреть на него: так и хочется обвести пальцем медные пуговки на пиджаке, поправить хрустящие молочно-белые манжеты и до первого щелчка повернуть голову. Главное с вычурной нежностью это делать, чтобы он лежал в своём саркофаге будто бы живой, молодой и еще здоровый. А жена будет нудить да слезиться: «ведь говорила ему есть не жирное, без сахара и минимум соли». Чьи руки убили его? Твои, мои или судьбы? — К сожалению, работает только бар. Могу предложить вам закуски? Бледнеют жирные щёки и пот проступает на вялой шее. — Ты тупой, или что? Жрать, говорю, хочу. — К сожалению… И прилетает Чимину по голени та самая задумчивая ножка, уже совсем не дружелюбная. Удивительно, но при всей своей округлости и румяности конечности Нуля прошивают кость строчкой намеренно причинённой боли. Чимин скулит; сгибается, но не от пинка — изображает поклон, низко мотнув головой у самого пола. Всем всё равно, в том числе и ему; хочется верить, что синяки будут включены в чаевые. — Сынок, понял меня? Ещё одна лажа — и поставлю в угол, — сипло смеется Нуль. Никто не может оценить эту шутку в силу общего безразличия, потому лысая голова обиженно сверкает под взглядами ламп, отворачивается; закуривает. Остальные заказывают что-то банальное и скучное, занятые мыслями, иногда и вслух, о недавнем обвале инвестиционного фонда. Чимин свой блокнотик сжимает крепко-крепко, отчего чернила немного размываются, и буквы косятся и лезут на пальцы. Спустился с лестницы, пролез к Харакири и закричал так громко, чтобы музыкальные волны запутались в его словах: — Там человек кушать просит. У нас есть? В смысле, еда. — Это не ресторан. Кому надо — все со своим, — бармен отдал заказ и повернулся лицом. Оно было всё зеленое от освещения. — Может, закуски?.. — Нет, нет! — Чимин пытается оттереть синяк с голени. — Настойчиво просили нормальную еду. У Харакири губы описывают дугу, стукаются друг о друга и затихают. Руки бессильно опять елозят вонючую тряпку. — Я с начала вечности мешаю напитки, в основном с градусом. Водка с соком, водка с пивом, водка с колой, а может другая дрянь — в этом всё моё профессиональное великолепие, ради которого безмозглые души готовы пахать пять дней в неделю с девяти до шести. И я даже не подразумевал о необходимости патетических кулинарных навыков в этом богом забытом клубе. — Выдохни. Тебе всё равно не прилетает по конечностям. Твой максимум — окислить уши от пустой болтовни, — зло смеётся Чимин. — Не говори о том, чего не знаешь. У меня клиенты. — Пошёл ты, а, Харакири? И не нужен мне твой сок больше, и не пожелаю хорошей смены. Забудь, как меня зовут, а я забуду твою дурацкую кличку. — Можно сменить тему? — бармен прикрывает остекленевшие глаза. Межбровная складка Чимина вместе со вздохом исчезает в синем мареве. На душе вдруг спокойно и грустно. — Можно, наверное. Но я устал, и мне плохо. Тебе тоже не сладко вариться в этом, знаю. Прости, я уйду. — Ты умница. Я даже скажу тебе, куда уходить: в подсобке в деревянном ящике есть пачка риса и котелок; в чёрном пакете лежат морковь и лук. Вот, возьми еще это, — Харакири протягивает сухими руками из-под барной стойки вакуумную упаковку вяленого мяса, — Покрошишь туда. — Ты просто… — Чимин виснет у него на рукаве, безмятежно моргая. — Очень хороший. — Иди. Иначе Ванда натыкает тебе иголок под ногти. Торжественно официант шествует к подсобке. Ему теперь милы цепляющиеся люди-магниты, блеклый дым, ревущая музыка. Он плывёт по этому сладкому океану чувственного влечения, как синий кит: взмывает над безбрежной толпой за глотком разряженного воздуха и погружается снова, мгновенно становясь влажным. Одурманенные сердце больше не бьётся негодующе, лишь тихонько постукивает по грудной клетке, скандируя: «Распахните ваши сердца навстречу иллюзии Бога!». Очень, запредельно-спиритически хорошо. Охлаждает кровь морозная свежесть подсобки, покалывает бронхи. Улетучивается наваждение; глухо по двери барабанит музыка, и её почему-то никто не пускает. Чимин находит и деревянную коробку, и чёрный пакет. Садится на корточки, ставит поржавевший чугунный котелок на электрическую плиту, сыплет рис, заливает чистой водой из пятилитровой бутылки. Расстилает на пол целлофан и начинает резать туповатым ножом морковку. Тут очень угрюмо, даже темнота другая: там она делилась на всех людей поровну, а здесь одному невыносимо держать её на своих плечах. Неужели Хеджин тоже несёт на себе весь груз вечной полярной ночи?.. — Придурок… Переживаю за всех, — нож мажет по пальцу, — ай! — кровь нитками растекается по пластику пакета. — Нельзя так, на себя жалости не хватит. Хотя… если уж ты сам начал себя жалеть, то это край и причина к ощущению одиночества? Или нет? Резалась морковка, рис варился, а мысли шагали неровным строем по аллее темноты: «Жалость — плохое, унизительное чувство. Так Ницше писал, и я так тоже думаю. Не буду больше это чувствовать». Отлично и радостно! Как легко и хорошо живётся! Закипела вода; Чимин выключил огонь, тихо сидел на корточках, положа голову на острые колени. Пальцы стали влажные, мазали что-то по щекам. Ночь пристроилась сзади, гладила волосы, обнимала, немым шепотом успокаивала. Стало совсем стыдно, и он начал резать лук, чтобы влажность была обоснованная. Вот так вот, теперь совсем не совестно, а может даже хорошо. Мясо вяленое растерзал на куски, один положил в рот, со вкусом прожевал. Желудок урчит, довольный, как кот сметане. Всю остальную еду выложил на тарелку; исходил от неё нищий пар — совсем прозрачный. Вышел из подсобки; там, в углу, остался его позор.###
Шли они с Хеджин вдвоём обратно в бедность своего гошивона. На этот раз она вместо сигаретного фильтра жевала пластмассовую трубочку от маленького пакета сладкого молока: Харакири раздобрился, обмяк, подавился своей усталостью и обменял это молоко на добрый взгляд. Чимину не перепало вообще ничего, и он грел руку в пустом кармане; чаевые за рис оказались несуществующими, а став рассеянными от позднее предоставленных напитков, бизнесмены позабыли о существовании нищего официанта. Нуль не смотрел на него всю ночь, хвастаясь лысым затылком; под утро огрел по той же голени ещё раз, уже ни за что и как бы по-дружески. Чимин всё кланялся, и было страшно смотреть на что-то, кроме замшевых ботинок Нуля на мягком ковролине. — Смотри-ка, вернулись, и даже в полном составе! — Хосок машет им лопаткой и переворачивает яичную неоднородность на сковородке. — Ещё что скажешь, вечно радостный? Переплюнь, — отвечает с недовольством Хеджин и сворачивает в сторону своей комнаты. Муна высовывается из-за двери, лохматая, в жёлтой сорочке до колен. Обнимает мать и впопыхах бежит к вновь прибывшему. — Чимин! — радостно дёргает за рукав рубашки. — Мама спать ушла. Ты тоже хочешь спать? — Хочу, — улыбается, — но сначала скажи мне, что за чертовщина у тебя на голове. — Волосы! Чего пристал? — кричит обиженно. — Никогда не видел, что ли? И начинает она елозить по ним руками, выкручивать, дёргать беспощадно. Хосок посмеивается, щурится, и утренняя влага, принесённая с улицы, напитывает его. — Ага. Волосы как волосы, путаные немного. Хотя… — тянет он задумчиво, упирая руку в бок, — колтуны потом отстригать придётся. — Какой «отстригать»?! Только троньте, — злобно скалится Муна, отступает, пятится до стены. Гиена. — Дурная. Приличные девочки так не ходят, — Чимин хмурится и тычет в неё пальцем. — Неси расчёску. Она слушается и несёт, а в голове у неё ножницы ходят ходуном, звенят металлическими частями, щёлкают у самых ушей. «Всё-таки, — думает Муна, — расчёской лучше». Отдаёт Чимину пластиковый гребешок; диван почти не скрипит под ней и не вздыхает. Он встаёт сзади, начинает с кончиков; старается чесать почти аккуратно, а в голове образовывается пустота, навеянная отсутствием сна. Перебирая волосы, резко пахнущие шампунем, одна мысль точит зубы о корку мозга, а потому говорит: — Запомни, Муна: человеку всегда надо держать себя в чистоте и опрятности. Это очень хорошее качество, которое надо развивать в себе. — А вот и нет! Я могу не мыться, — вскрикивает девочка, — И не расчёсываться, и ничего мне не будет. Хосоку потешно, а Чимину каждый его смешок прилетает по голове. — Разве мама не говорила тебе, что за собой надо следить? Это же обыкновенное проявления уважения к своей телесности. — Допустим, не говорила. И что с того? — она пяткой находит дыру в обшивке; начинает ковырять жёлтый паралон. — Никому не хуже и не лучше. Из-за цветущего раздражения Чимин проводит рукой сильнее, Муна кричит, вопит и царапается. — Всё, пусти! Не трожь, больно! Ты делаешь мне больно! — почти рычит. — Отвали уже со своими расчёсками. Достал. — Животное. Всегда хочу как лучше! — свои же слова опускаются по пищеводу неперевариваемой тонной кирпичной крошки в желудок. Отвлекатеся от грязной, жирной плиты Хосок, смотрит жалостливо: — Зачем ты так?.. — Пусть валит, да! Хосок, мы с тобой заживём — и очень хорошо, даже без него! Я стану как мама и… — Не станешь! — остервенело орёт Чимин. — Не смей так говорить! Ты думаешь, ей легко живётся? Не норма — сидеть в подвале пятиэтажки общества! Муна подлетает к нему и пинает босой ногой по уже жёлтой от синяков голени. Кричит: — Пошёл ты! — Муна… — Хосок стягивает с себя фартук и откладывает лопатку. Чимин растирает ушиб, зло оглядывает всех и каждого. Под потолком опять яростно бьются мухи. — Ну и ходи тогда патлатая и никому не нужная. Мне не нужная тем более, — хлопает дверью своей комнаты. Трещит вакуум тишины. Он спускается спиной по косяку, пока не достигает пола; подтягивает пятки под себя, хмурит напряженный лоб, закрывает глаза ладонью. Слышит, будто из-под километров водяного покрывала, истеричный визг: — Нет! Пусти! Ладно, ладно!.. Пошли же, — Муна рыдает навзрыд, — Ну, вот расчёска. — Давай я… — откуда-то встревает Хосок. — Отвали. Боже… Чимин, Чимин! — вопит, стучит ногами по двери, режет руками жар воздуха. За дверью возня, и по звукам — очень сопливо и сыро. Быстро шепчет что-то Хосок, когда орут из другой комнаты: — Почему вы опять шумите?! — слышится хлопок двери и тяжёлые шаги мистера Хана. — Детка, что с тобой? Ну, ну, давай не будем плакать… Пак Чимин! — колотит кулаком по гипсокартонной стене. — Открывай, или она сейчас своим визгом разобьёт нам окна! Надо же, вновь обретённое участие и интерес к делам происходящим! Всего лишь стоило прорвать оборону зоны комфорта каждого отдельного человека. Чимин не успевает ответить, а успевает только подумать: «Дурдом!», как слышатся опять крики, вой и стройная мириада стучащих по полу ног. Он тоже, повинуясь стадному инстинкту преследовать куда-то бегущих, скользит из комнаты в общую кухню, чтобы увидеть: сковороду охватил огонь, и там горит утренняя неоднородность Хосока. — Придурок! Имбицил! Как ты мог не выключить конфорку?! — мистер Хан то бледнеет, то багровеет; смахивает образовавшуюся на лбу испарину и хватается за волосы. Муна визжит еще сильнее — так, что вянут уши. — Вы что творите? — Хеджин растирает красные глаза и шаркает тапочками по скрипучему линолеуму. — Почему в этом месте нельзя даже нормально поспать!.. — Горим, — пояснительно шепчет Хосок. И они стоят, впятером, пока огонь перед ними облизывает висящие над плитой полотенца. Чимин первый впадает в реальность и начинает бегать с жестяной кастрюлькой воды из ванной и обратно, чем задает общий темп. Совместными усилиями пожар тушат. Хеджин орёт на всех, пока её не затыкают, и она ковыляет обратно в объятия хрустящих простыней. Чимин с Муной уже сидят полюбовно в обнимку на диване; он ласково гладит её по нечёсаным волосам, тихо говорит на ухо: — Прости меня за те слова, ладно? Я не хотел, но от злости сказал — и так тоже бывает. Просто… Ты замечательная девочка, правда, но в мире есть лишь сильно ограниченный круг людей, которые могут подарить тебе свою безусловную любовь. Слишком часто это бывают родители, хотя и они любят конкретно тебя лишь за исполнение социальной и биологической роли их ребёнка. Остаёшься ты сама, а напротив тебя — океан человеческих душ, и все по ту сторону. Но себя безусловно любить я бы тоже не советовал, ведь можно потерять хватку и начать себя жалеть, а это… дно того самого океана. Надо мыслить всегда, и желательно — критически. Поэтому личности человеческой свойственно положительное развитие, и отрицательное тоже свойственно, но важна суть: есть за что тебя любить и называть человеком, или нет? Просто так ничего не бывает, и абсолютно тяжелые точки тоже просто так не взрываются, — Муна не дышит, пропитываясь его истиной, врезается глазами в глаза. — Взрасти из себя достойного человека, такого, которого бы ты сама полюбила и вознесла. Начать можно с малого. Например, с расчесанных волос. Мистер Хан всё же качает головой, изображая довольство. Пихает отмывающего гарнитур Хосока локтем. — Всё-таки ловко ты их, а? Поражаюсь, друг, твоей уместности. Хосок счастливый трёт грязной тряпкой сожжённую сковороду, но из гордости пихает мистера Хана в ответ. — Я даже не жалею о сгоревшем завтраке. Смотрю на них — и я сыт… А вот от попить, — косится подозрительно и понижает голос, — Не отказался бы. — Хорошая, гениальная, отличная идея! — хлопает в ладоши мистер Хан. — И с каждым днём всё радостней живётся! Он трёт руками свой извечный шерстяной пиджак, причмокивает и торопливо скрывается из кухни. Хосок смывает с рук сажу, бросает взгляд на сидящих на диване; удовлетворённо предвкушает будоражащую желудок и сознание жидкость. Развесёлый растворяется в комнате мистера Хана, где его ждёт такое же — родное и генетически знакомое — развесёлое веселье под голубым светом энергосберегающей лампы. Муна вся тихая и соткана из покорности; окольцевала руку Чимина, и ничего ей больше не надо. — Я хочу быть нужной… и чтобы никогда не бросали… Расчеши меня, если надо. И если надо… я не буду кричать, — она трясущимися руками протягивает Чимину стальные, недобро сверкающие, очень страшные ножницы-убийцы. Он смеётся, но ему не смешно.