Часть 1
17 сентября 2020 г., 18:45
Миронова ëжится и одëргивает на себе потрëпаное пальто. Вроде и не ноябрь на дворе, а теплющее с виду, золотое бабье лето, а всë равно холодно. Задубевшие пальцы тянутся к мятой пачке в кармане. В этом городе всегда так чертовски холодно — от того ли, что город у моря? Было же когда-то тепло. Миронова помнит, когда.
Не тогда, когда по телу разливалось жгучее ликование, а в лëгких не хватало воздуха то ли от бега, то ли от крика во всю глотку: «Чу-че-ло!». В этом жаре можно было и сгореть, а Миронова никогда бы не коснулась огня рукой, за неё с этим прекрасно справлялись другие. Приспешники. Бессольцева.
Раньше было тепло. Когда Ленка звала её смотреть на картины деда, и рассказывала о них так увлечëнно, будто правда верила, что Миронова сможет отличить Репина от Серова. Когда покупала им обеим мороженое, даром что у самой за душой ни гроша, смешно болтала ногами, чуть не падая с края пирса, и улыбалась солнечной (рот-до-ушей-хоть-завязочки-пришей) улыбкой. Когда её, Кнопку Железную, по имени звала.
Мироновой не хватает воздуха. Если честно, ей не хватает воздуха уже почти пять лет. Красные знамена справедливости давно пошли плесенью, и она чувствует их затхлость, но иногда становится совсем невыносимо — мир вокруг идёт ржавыми пятнами, в животе что-то скручивается, а в горле застревает стекловата. Миронова падает на скамейку и считает — un deux trois quatre cinq. Услышала где-то, что французский — язык любви. Всë надеется, что когда-нибудь пригодится.
Встать пытается, но разбитое дрожью тело идëт в отказ, и Миронова остаётся на месте. Кнопка не такая уж и железная оказалась — а кто осудит? Все они детки в клетке.
— Эй, Миронова! — доносится откуда-то сверху и слева. Та мгновенно вспоминает позабытое жжение в кончиках пальцев и не хочет поднимать взгляд. По голосу знает — Сомов. Тот пять лет спустя всё так же глазами бегает да улыбкой латунной сверкает. За то общественностью и любим.
— Здравствуй, коль не шутишь.
Улыбочка Димки дëргается куда-то вбок, но держится как приклееная. Этой его особенности Миронова даже завидует.
— Знаешь, что Ленка завтра в городе?
Миронова морщится — то ли от порыва ветра, то ли от того, как легко с чужих губ слетает это «Ленка». Она-то, конечно, знает. У неë за плечами — не один альбом с газетными вырезками, аккуратно вклеенными между набросками лица лучезарного да пастей звериных. «Елена Бессольцева, ученица одиннадцатого класса и талантливая скульпторка, приезжает на открытие выставки своих работ в город...»
— Знаю. Мне-то что?
Сомов только отводит глаза. Выдает, замявшись:
— Уж прости, но врать ты совсем не умеешь. Все ведь знают, что ты...
Миронова вскидывает голову, чувствуя себя как тогда, на очной ставке — вот только роли поменялись. Всë равно упрямо буравит Сомова взглядом прожекторным и чеканит медленно:
— Я — что, Димочка? Все — это кто?
Димка под пристальным взглядом съëживается и почти растворяется в красных пятнах румянца. Миронова растягивает губы в довольной улыбке. Всë-то она ещё может, оказывается, если прижмëт. Димка бормочет что-то про примирение, вину и один шанс на миллион. Миронова будто невзначай интересуется:
— Совсем совесть заела, что ли? — и, после паузы, добавляет, — А сам-то пойдëшь?
— Не пойду. — мрачно отвечает Сомов. — Я — трус. А ты у нас идейная.
Остаток разговора стирается у Мироновой из памяти, едва завершившись. Уже дома, допивая чай из обшарпанной кружки, она вертит в голове слово «идейная». Как приклеилось в шестом классе, так и не отцепилось — ничем не хуже улыбочки Сомова. А идейной быть не хочется. Хочется просто быть — желательно счастливой, любимой за просто так и без стекловаты в горле. Вот только не заслужила.
Следующим утром та встаëт затемно — всë лучше, чем видеть пепельные сны с обрывками голубого ситца. За окном — могильная синь. Миронова ретируется под одеяло и щëлкает крышечкой новенького walkman. Бутусов не в первый раз любезно информирует еë о том, что круговая порука мажет как копоть. Она, в общем-то, и сама в курсе.
Когда комнату заливают милостивые лучи сентябрьского солнца, Миронова находит в себе силы выползти из своего кокона и позавтракать. Проходя мимо зеркала, задерживает взгляд на отражении и не видит ничего нового, но не отрывается долго. Проводит рукой по машинной стрижке.
Словно только вчера она влетела к тëте Клаве и умоляла остричь под ноль. В первый раз в жизни кого-то умоляла. Будто бы Ленка от этого вернулась, ей-богу. Тëтя Клава тогда только головой покачала:
— Обе вы... Бешеные. — и, улыбнувшись грустно, пошла за машинкой. На прощание обняла и щедро отсыпала конфет. Миронова честно не хотела брать, зная, что с деньгами у Мартановых так себе — но возражений тëтя Клава не потерпела. Те конфеты ей потом неделю карманы грели.
Миронова слабо улыбается и понимает, что ей стоит делать. Одевается, хватает альбом и бежит вниз по лестнице почти вприпрыжку. От дома до магазина — минут пятнадцать, которые она стрелой пролетает за пять. К конфетами она докупает у метро букетик белых хризантем. Недовольно хмыкает — выглядит он неважно, да и скрежещут внутри мысли о том, что цветы и конфеты тут не помогут, но она грозит им расстрелом и они, пусть ненадолго, но замолкают. Ухмыляется криво — пусть знают Железную Кнопку.
Но чем ближе местный захудалый дом культуры, тем сложнее становится построить мысли у стенки. Непривычно самой идти на эшафот. Склизкие сомнения обвивают лодыжки да запястья, и так и тянет повернуть назад, но Миронова решает в последний раз в жизни побыть идейной. Может, дальше и не придётся.
Миронова резко дëргает на себя дверь. Гул толпы сливается с белым шумом в голове в свинцовую сонату, не оставляя никакой возможности разобраться, где тут верх, а где низ. Миронова пытается пробиться сквозь людское море со своими чахлыми хризантемами и чувствует себя полной дурой. Отступать теперь точно некуда.
Она поднимает взгляд только тогда, когда оказывается у сцены. Видит Бессольцеву — хрупкую, с волосами до плеч — и внутри что-то ломается с хрустом. Лена неловко улыбается достопочтенной публике и машет рукой. Долго и сбивчиво рассказывает о том, какой этот город чудесный, и какие в нём прекрасные люди, и как всё это отразилось в её работах. А глаза искрят, как тогда на пирсе. Мироновой хочется выскочить на сцену, схватить её за плечи и встряхнуть хорошенько, чтоб не врала больше и себя не мучила. «Чудесный город»? Из чудесного тут — только сама Ленка. Была.
Миронова захлëбывается в океане чернявой слизи. Против воли плетëтся бродить по залам после взрыва отгремевших выстрелами апплодисментов. Замечает знакомые звериные лики, костры, взрослые безглазые фигуры, ходит, пока не останавливается наконец перед скульптурой, стоящей особняком. Изучает с головы до ног, кругом три раза обходит, смотрит в лицо — не верит. Еë, Мироновой, лицо. А глаза добрые.
Бессольцева подходит незаметно. Смотрит задумчиво, будто сама себе говорит:
— Она была такая хорошая.
— Неправда. — слетает с языка быстрее, чем Миронова успевает даже подумать.
— Очень даже правда! Она...
Ленка замолкает, переводя взгляд с каменного лица на живое. В голове у неë что-то щëлкает, глаза округляются:
— Ты же...
— Она самая.
Миронова держит лицо, не готовая второй раз в жизни расплакаться на людях из-за одного и того же человека. Ленка, конечно, видит. Хватает за ледяное запястье и тащит из душного ДК на воздух. Миронова прислоняется к стене, затягивается, и только потом ей удаётся выдавить из себя хриплое:
— Спасибо. И прости. Если можешь, конечно.
Ленка улыбается безмятежно:
— Так ведь простила уже давно.
— Я бы не простила.
— Зря, — хмурится Бессольцева. — Если человек раскаивается — его точно нужно прощать. Дедушка всегда так говорил.
Миронова мрачнеет. Заплаточник умер два года назад. Ленка тогда на похороны приезжала. А Миронова забилась в самый дальний угол квартиры и сидела там несколько дней, улицы не видя. Чтоб уж точно не пересечься. От самой себя не ждала такого малодушия. Принесла потом, конечно, букет на могилу — а толку-то.
Ленка разбивает мëрзлую тишину:
— А кому цветы?
— Будто сама не знаешь. — смеётся Миронова. — Конфеты тоже тебе. И... Это.
Протягивает альбом. Ленка переворачивает листы, гладит страницы, шевелит губами. Растворяется в графите, сушëных цветах и заумных строчках зарубежной поэзии.
— А что значит... «Et je t’attends, je te contemple, et je t’admire»?
Миронова не краснеет — не умеет попросту, но глаза отводит.
— Это значит, что мы с тобой сейчас пойдём есть мороженое. Если ты, конечно, не возражаешь.
Ленка улыбается до ушей. Похоже, не возражает.