Беспечальные (м!Хоук/Андерс)
22 октября 2020 г., 13:21
Примечания:
Тема 18. Любовники/беспечность
У Хоука колдовские голубые глазищи и беззаботная, не знающая ни одной печали улыбка от уха до уха. У Хоука чуткие пальцы, которые одинаково ловки и когда он чинит обломанные перья, и когда подушечками бережно прощупывает чужие шрамы, вместе с целебной мазью вминая в рытвины и неровности свою заботу. У Хоука темная, незаметная рыжина, которую легко прятать под капюшон, и только по утрам рассыпанные по подушке патлы отливают медью и солнцем, пей – не хочу, потому что света в них меньше не станет.
Хоук сам, как солнце.
Хоука зовут Греттой – таково его наследие от отца-балагура, дурацкое имя да мажий дар; у него под ребрами два бугристых шрама от кунарийских копий, а еще пьянящие, переполненные неловкой нежностью поцелуи, и Хоук мог бы дарить их щедрость кому угодно, но он выбирает Андерса.
И Андерсу хочется спросить Создателя, совершил ли он в жизни хотя бы один поступок, достойный такой награды.
– Я боялся, что ты на меня даже не посмотришь, – говорит Гретта и роняет на бок пустую пивную кружку, покатывает по столу под мозолеватой загорелой ладонью, вздыхает покаянно. – Думал, лучше еще раз на Тропы спущусь, чем посмотрю однажды тебе в глаза и прочитаю там, какой же этот Хоук непроходимый тупица.
«Ты и правда тупица, Хоук, – думает Андерс, глядя на него влюбленным бездонным взглядом. – И я не знаю тупицы очаровательнее».
Он, конечно же, не расточает комплименты вслух – не этот, по крайней мере, точно, – лишь хохочет, как безумный, и подставляет под поцелуи недельную щетину и острый кадык на натянутом смехом горле. В этом признании и ирония, и страх, но страх слабенький, будто разбавленный эль, едва заметно, почти сладко холодящий позвоночник. Почти как в детстве, когда наслушался от старших баек на ночь, и нутро поровну полнится жутью и любопытством – есть ли действительно кто под кроватью? А что было бы, не признайся они с Хоуком друг другу?
Страшно подумать, что так, наверное, и страдали бы дальше каждый в своем углу. Два влюбленных дурака – слишком похожих, чтобы в чужих глазах (самых красивых на свете) видеть зеркальные с точностью до запятой мысли.
Они одинаково хорошо умеют притворяться душой компании и равно могут испортить весь вечер дурацкой шуткой, и если бы в Киркволле проводились соревнования по самому неуместному флирту или легендарному проигрышу в «Порочную добродетель», они наверняка столкнулись бы в финале нос к носу. В панибратских жестах Андерсу видится робость, в шутках с двойным дном – неизбывный страх остаться непонятым и подростковая, неопытная неловкость…
И он очарован этим, приворожен, заколдован – какая разница, пусть Варрик страдает над подходящим словом, а у них слишком мало времени, чтобы тратить его на литературные изыскания. Они целуются в подворотнях, прячась от стражников; целуются в кустах, скрываясь от назойливого внимания друзей; целуются, на цыпочках прокравшись мимо комнаты хоуковой матушки, по углам спальни, и путь от двери до кровати – шесть шагов и две сброшенные куртки спустя, – кажется одновременно ужасно долгим и до обидного быстротечным.
Им везде тесно и всегда мало. Они постоянно торопятся и редко когда успевают. Они набивают друг другу синяки по-юношески острыми коленками и локтями – в чем-то Андресу видится сходство с урывчатыми, мимолетными встречами по углам Кинлоха, когда счет шел на минуты, а ставкой были, казалось, жизнь и рассудок, но сразу же гонит эти мысли прочь. Потому что в подростковые времена в Круге это было хорошо, но с Хоуком – в сто, в тысячу раз лучше. В неуместной геометрии конечностей, в сдавленных смешках, в искристых взглядах, в сбивчивом шепоте признаний, когда губы касаются уха, а ладони шарят под влажной от испарины рубашкой – во всем сквозит неловкость, но в ней нет стыда или смущения, только влюбленность.
И Андерс пьет ее, как хлещет иногда после боя целебные зелья, будто бы нехватка всего одного глотка погубит его жизнь. Он чувствует себя закипающим котлом с чувствами, для которых не остается слов, чувствует жар в раскрасневшихся ушах и сухость немеющих вдруг от робости губ, и все это…
Все это незаслуженно – не для такого, как он, – прекрасно.
Андерс никогда не забывает об этом. И торопится любить, пока ему позволено.
Он хранит (надежно хоронит, так надежно, что, кажется, не отнимет даже Усмирение) все воспоминания о беззаботных днях в компании Хоука. Они могут быть полны ран, перемата, истощения, битв и трагедий, но они все равно – кажутся беззаботными, озаренными солнцем, теплыми и ласковыми, как воспоминания о лучах, золотящих простыни и сплетенные воедино пальцы.
У Гретты удивительные руки. Они могут колдовать бурю и сворачивать пространство кольцами, повергая врагов с ног, а могут – светиться силой благожелательных смешливых духов и нежно гладить следы свежих царапин, стирая само воспоминание о них. Гретта никому ничего не обязан – ни вытаскивать за шкирку утопающих, ни за «спасибо» выкладываться до истощения в лечебнице, помогая латать обитателей Клоаки, – но он все равно это делает, только хмыкает беззаботно, мол, ему несложно, людям приятно – и могут ли быть другие причины?
Андрес думает, что да; что у всего мира есть причины поступать иначе, и только Хоук может с безмятежной улыбкой отбрехиваться от награды. Андрес не верит в героев; герои должны спасать несчастных и угнетенных, но Андерса никто никогда не спасал – а себя он знает слишком хорошо, чтобы претендовать хотя бы на одну букву громкого звания. Ему все твердят, что герои – Стражи, но от этого у Андерса случается зубная боль и язык нехорошо зудит непечатной руганью, потому что всем болтунам стоило перед тем, как разевать пасть, услышать, как страшно кричит бездомная кошка, когда пинок латного сапога ломает ей хребет.
Храмовники – сволочи. Спасший Андреса от их преследования Карон и его шайка Стражей – сволочь не меньшая. Говорят еще, героем был Махариэль, но даже тот шел по ступеням Кинлоха вверх, спасать Ирвинга, и не догадался заглянуть в подвалы к запертым там пленникам; и Андерс думает, что герои всегда или мертвые, или вовсе вымышленные, со страниц легенд и сказок.
А Хоук – живой.
И Хоук – его герой, и пусть у него нет сильверитовых лат и меча с легендарным именем, именно Хоук спасает его из бездны отчаяния, своей путеводной улыбкой отгоняя любые печали, и это – лишь малая часть от малой части, крошечный осколочек…
Андерс весь состоит из этих осколочков. Из мгновений, когда он, затаив дыхание, укрывает прикорнувшего на лавке Хоука пыльным, с дырами от моли одеялом, а потом не выдерживает и садится рядом, гладить рыжину и жилистые ладони. Из целительных заклятий, добродушных подколов Изабелы и собачьей шерсти, навеки приставшей к его штанам. Из долгих часов, пока они, сдвинув тесно головы, корпят над текстами манифестов, и из еще более долгих минут, когда скрип перьев сменяется заливистым смехом. Из разделенных на двоих кошмаров – их обоих мучает Скверна, только Андерсу снится посвящение, а Хоуку – раздавленная лапой огра сестра, и из утр, когда Гретта все же засыпает, а Андерс затаивает дыхание и склоняется, прижимаясь ухом к его груди.
У Хоука звонкое молодое сердце. Андерс слышит, как ровно и сильно оно бьется под ребрами – улыбками, смехом и непреодолимой силой жить, – и живет тоже, и засыпает, прикрывая глаза всего на мгновенье, а воскресая ближе к полудню от того, что Хоук натягивает на него одеяло и на цыпочках крадется к двери.
Андерс не совсем дурак. Он понимает, что жил бы все равно – хотя бы на упрямстве Справедливости, – если бы Хоука не было; но также понимает, что это была бы совсем другая история. Только от того, что они вместе, семь лет в Киркволле – и особенно последние три, – пролетают как сладкий сон.
Они не носят обручальные кольца, не делают парные татуировки и не платят жрицам за составленный по всем правилам брачный договор, нет. Но у них есть кое-что получше: они становятся на привал по пути в Киркволл, и пока Фенрис старательно портит их будущий обед, а Варрик спасает положение солью и байками, Хоук достает нож, отходит к окраине поляны и…
В ужасе Андерс бежит за ним – и едва не сгибается от хохота, приваливаясь плечом к кривому вязу. Высунув кончик языка, Хоук занимается совершенно недостойным Защитника делом, пока царапает на коре глубокие борозды, складывающиеся в кривоватый рисунок сердца и две буквы. «А» и «Г». Андерс не дышит, потому что ему кажется, что эти буквы кровоточат – упоительно сладко и нежно, – в его настоящем сердце, пока Хоук шмыгает носом, вносит пару правок и отстраняется от своего шедевра с видом гордым и довольным.
– Только Мерриль не говори, – шепчет он заговорщицки.
– Ни за что на свете, – смеется Андерс. И потом добавляет, порывисто шагнув к нему и зарывшись носом в пропахшее костром и припарками плечо. – Это было бы предательством. Помилуй Создатель, разве я могу так поступить с тобой?
Андерс говорит правду. Андрес знает, что лжет.
Все просто: он давно не принадлежит лишь одному себе. Справедливость пугается Хоука; талдычит, что тот слишком беззаботен, слишком легкомысленнен, слишком непонятно, что им движет – искренняя забота о магах или детское любопытство, – чтобы полагаться на него. Он не хочет даже, чтобы Андерс обращался к нему за помощью, но у того не так много вариантов: или обмануть любимого, или не успеть приготовить взрывчатку вовремя.
И он надевает фальшивую улыбку и врет что-то про лекарство от одержимости, и где-то внутри надеется, что Хоук не поведется, заметит ложь, вытрясет из него правду – но Хоук как был, так и остается очаровательным невнимательным тупицей, который верит даже такому отребью, как Андерс.
Глубокой ночью тот толчет в ступке селитру и обещает себе, что покончит с этим. Он не может больше обманывать Хоука, не может клясться в вечной любви, если знает, что она не протянет до конца года.
«Правильно, – одобряет Справедливость. – Давно пора. Он отвлекает тебя от великих дел».
«Если ты учудишь что-нибудь, как в тех пещерах… – многозначительно хмурится Фенрис, – я не посмотрю, что мы товарищи. Ты все еще слишком опасен, Андерс».
«Эй, Блондинчик, ты что-то смурной последние недели… Выпьем, поболтаем? Что, не пьешь больше? Это ты когда успел? Ну, как знаешь, – Варрик вздыхает разочарованно. – Я все-таки беспокоюсь, и даже не знаю, за тебя или за Хоука больше. Ты уж позаботься о нем, ладно?»
Андерс соглашается с каждым.
И все же не находит сил порвать разом и каждый день откладывает невозможно тяжелый разговор на потом, малодушно, трусливо цепляясь за то последнее, что у него осталось. Он смог стать одержимым, отказаться от выпивки, забыть про покой и сон, научиться варить драконью желчь и перестать бояться храмовников, но оттолкнуть от себя Хоука – это…
Это что-то сродни магии и крови и добровольно нанесенной ране – смертельной.
Андерс не может.
Он и заговаривает-то об этом только когда прижимает через край, и голос скверны перебивает голос Справедливости, заставляя напасть на самое дорогое. Хоук после стискивает его плечи и трясет нервно, хлеща по щекам исцеляющим заклятьем, а Андерс набирается духу – когда, если не сейчас, когда у него на мантии брызги хоуковской крови, – и выкладывается на одном долгом вдохе, что долго и счастливо у них не будет.
Гретта давится улыбкой и отмахивается. Он, наверное, слишком привык отмахиваться после того, как Андерс месяцами шептал смущенно под нос: «Я тебя недостоин», не замечает, что это стало правдой, как не замечает в шепоте отчаяния, списывает все на бред после раны и истощения.
А Андерс не замечает, как после смерти матери выцветает улыбка Хоука, и убеждает себя, что ему кажется, что не мог Гретта постареть, так и не став из юнца взрослым, что год выдался, конечно, тяжелым, но Хоуку все по плечу: он не сломается, не разучится смеяться, не перестанет светить вокруг.
«Создатель милосердный, – думает после Андерс, и эхо взрыва божественным гласом рокочет в воздухе, – Создатель, какие же мы были беспечные идиоты».
Он смотрит на Хоука и не узнает. Рыжина отливает кроваво-алым, вцепившиеся в посох руки увиты вздувшимися жилами, поджатые губы кажутся прорезью раны на лице-без-рта. Андерс шагает вперед; он сделал, что должно, он готов принять смерть, какой бы она ни была, если ее принесут руки Хоука, готов услышать свой приговор, каким бы он ни был, если ради него Хоук отомкнет губы.
Он оказывается не готов только к одному – что Хоук процедит незнакомым, скрежещущим голосом: «Уходи» и отвернется от него.
Неверие так велико, что Андерс действительно уходит. Бежит, как трус, подставляя спину полным ненависти и презрения взглядам, бежит, как не бежал никогда – даже когда спасался из Кинлоха или покидал Амарантайн.
И никогда раньше Андерс не возвращался. Но теперь, когда Справедливость удовлетворен и больше не вмешивается, остановить Андерса может только смерть, да и то лишь одна из сотни – та, что таится в руках Хоука. Он приходит за ней. Он собирается упасть на колени и протянуть ладони жестом приговоренного – только не медли, Хоук, только не медли, – и не успевает сделать и шагу после сбивчивых, захлебывающихся объяснений, когда Хоук жестом указывает ему место на позиции поддержки и снова отворачивается, раздавая приказы Фенрису и Мерриль.
Он не говорит ему ни слова. Они бьются, выживают и бегут, но Хоук остается нем, как могила или как статуя, или как тень себя прежнего, когда второпях меняет заляпанные кровью лохмотья на дорожный плащ, свистом подзывает мабари и направляется к городским воротам.
Хоук не приглашает Андерса присоединиться. Тот не спрашивает разрешения. Но они слишком давно научились понимать друг друга без слов, чтобы сейчас даже вынужденная немота была преградой, и исчезают из города вместе, пока в порту Варрик всем рассказывает сказку, как видел Хоука на уходящем «Зове сирены» вместе с бравой адмиральшей Изабелой в обнимку.
Первый день пути выдается самым тяжелым. Утром они снимают с перекладины ворот тело эльфа в мантии Круга, днем караванщик рассыпается перед Хоуком благодарностями и золотыми за то, что караванщик все еще жив, тогда как одержимый, напавший на обоз – нет.
А вечером они добираются до перекрестка на Оствик, и Андерс не может поверить своим глазам, когда замечает на липовой коре обросшие мхом царапины, складывающиеся в кривое сердце и две вписанные в него буквы, все еще кровоточащие – где-то там, внутри, где у обоих теперь незаживающая рана. Андерс стягивает зубами перчатку и гладит пальцами кору, до зубного скрипа жалея, что не знает заклинания, которое могло бы ее исцелить – кроме чар времени, которые затягивают мхом даже такие глубокие раны.
Мабари заливается тревожным лаем, Хоук оборачивается, придерживая капюшон, норовящий то и дело сползти с его макушки. Он больше не улыбается беспечно, не смеется одними глазами, и лучистые морщинки в уголках век почти не заметны теперь – все внимание отвлекает сосредоточенная складка через лоб и незнакомый, непривычный шрам. Днем Андерс норовит взять его лицо в ладони и затянуть рану заклятьем, но Хоук изворачивается, не дается в руки, трясет головой, ныряя в тень капюшона и в себя.
Андерс и не знал, что в Хоуке прячутся такие глубины и таится такое молчание. Тот смотрит недовольно, даже зло – раздражен задержкой, одним взглядом понукает шевелиться быстрее, – и Андерс не может не думать, что это он убил в Хоуке беспечность, это нанесенная его руками рана кровоточит в Хоуке, это его предательство превращает Защитника Киркволла в изгоя и отступника.
Андерс знает, что виноват перед погибшими в храме, перед жителями города и быть может даже перед всем Тедасом, но лишь одна вина – вина перед Хоуком, – столь невыносима, что он правда был бы рад умереть. Но Хоук не дал ему такого искупления; а значит…
Нужны годы, чтобы затянулись шрамы липовой коры. Быть может, понадобятся месяцы, чтобы Хоук однажды заговорил с ним, и кто знает, сколько пройдет десятилетий, прежде чем он научится улыбаться беспечно, как прежде.
Андерс знает, что ему не искупить взятые на себя смерти. Но эту ошибку он обязан исправить, сколько бы ни потребовалось времени; и у Хоука есть лишь единственный способ избавиться от него – взяться за посох и закончить то, что так и не случилось в Киркволле.
Но пока этого не свершилось, Андерс сглатывает горькое молчание, натягивает капюшон, склоняет виновато голову и идет за Хоуком, не отставая ни на шаг.