***
Дикая рыжая собака бежала по городу в октябре. Сырость и холод, город пропах кострами до самых крыш. Мурка сошла со школьного крыльца, утонула резиновыми сапогами в луже, пошла-поплыла было к дому, когда вдруг увидела её. Мокрая, потемневшая от дождя, с длинным хвостом-метёлкой собака бежала по другой стороне улицы. Встала, вытянувшись, обернулась на Мурку, посмотрела внимательным собачьим взглядом и почесала себе дальше. А Мурка почему-то за ней — пошлёпала, утопая по самое голенище: да закончится когда-нибудь этот дождь? Осень, темнеет рано, Мурка учится допоздна. Плетётся домой в шесть часов вечера, ржавая в рыжем фонарном свете: мозги заржавели за день, надо смазать поджаренным хлебом с маслом, крепким чаем, макаронами с фаршем, — сытно и маслено. Кое-как набросать в тетради урок на завтра и спать, нет её сил больше учиться в этом октябре, в этом году, в этой школе: да закончится когда-нибудь эта четверть? Вот и домовая громада очертилась в темноте, светят квадраты окон, точно это не дом, а гигантский подсвечник. Дикая рыжая собака пробежала мимо дома и затерялась в колышущемся море высокой сухой травы. Мурка встала на краю пустыря: мокрые колготки тошно липнут к ногам, плечи ноют от школьной сумки, перекинутой наискось, впереди темно, хоть глаза коли, а из-за спины пышет теплом, манит светом, пахнет котлетами и супом. Дикая рыжая собака шелестит травой где-то на пустыре. Не ходи туда, милая, не ходи. И Мурка пошла. Шагнула в темноте мимо тропинки и пошла, раздвигая руками мокрые стебли: мягко хлюпает под ногами земля. Не найти впотьмах рыжей собаки, не позвать отсыревшим голосом — только идти, утопая подошвами в мягкой сырой земле, пока не покажется впереди что-то белое и холодное, холоднее, чем мокрый осенний воздух. Бетонные плиты Мурка узнала сразу: они выросли перед ней, точно из-под земли, и она пошла к ним, ведомая мыслью о дикой собаке — рыжей, как октябрьские листья, как ржавчина на Муркиных мозгах, как сваи деревянной скамьи у подъезда, как клочья шерсти, разбросанные в высокой траве прошлым летом... Мурка вздрогнула и замерла, но прежде чем она остановилась, куст выпрыгнул на неё из темноты, красный куст с серыми листьями, кровью стекает по веткам дождевая вода. И зашипело всё разом, как масло на горячей сковороде: и размокшее костровище, и высохший борщевик, и багряные метёлки, и грозди полыни. Весь пустырь сгрудился вокруг неё, и лес, казалось, придвинулся ближе. Мурка безголосо вскрикнула, замолотила руками, бросилась было бежать и почувствовала, как гибкие красные ветви скользнули по запястьям и щиколоткам, по бокам и лицу, жадно впитывая перемешанные с дождём слёзы. И вспомнила Мурка, где потом, много после летнего дня во дворе, видела маленькую сухонькую старушку с зеленцой в глазах, с узловатой клюкой в сморщенных пальцах. На автобусной остановке в ливень, на завалинке низкого дома с наличниками, и на почте, и в магазине, и на соседней улице, волокущую за собой выцветшую цветастую сумку. И старушка больше ничего не говорила Мурке — лишь смотрела и улыбалась, натягивая тонкие бледные губы. Мурка смотрела на неё и не могла вспомнить, а теперь — вспомнила. И глядя, как тёмное, в рваных облачных клочьях небо скрывается за краем бетонной плиты, Мурка вдруг всё поняла: и про странных людей с той окраины, и про старую городскую байку, и про обескровленный лес, и про узловатую старушечью клюку, и про мёртвую рыжую собаку, найденную на пустыре прошлым летом. А поняв, выдохнула из лёгких весь воздух, — и стало темно. Только и осталось на бетонной плите, что верёвочка от креста. И где-то далеко, по другую сторону широких улиц и железнодорожных путей, гулким громовым раскатом ударил церковный колокол. Солнечный луч скатился по белой стене. Мурка проснулась. Ей снова было пять.5. Колокол
14 октября 2020 г., 13:18
За четыре века деревня из десятка дворов, сколотившихся у тёплого бока деревянной церквушки, шагнула далеко за частокол, разрослась, оделась в стекло и бетон. Церковь погорела, её отстроили заново, в новом стиле с заморским названием — не иначе как затем, чтобы сегодня пришпилить к ней табличку со словом «памятник». Мрачная стена леса отступила, сдалась светлому камню, и выше давешних елей поднялись в небо, выцветшее от копоти, коробы многоэтажек, и звучно легло им на широкие плечи гордое имя — город. Только на дальней окраине остались низенькие деревянные домики, по крышу утопающие в зелени: если не приглядываться, то и не увидишь никаких признаков человеческого жилья. Люди, конечно, ходят — странные люди, с зеленцой в глазах, волосы будто тронуты ржавчиной; рыбьими стайками скользят по дорожному полотну машины с тусклым блеском тонированных стёкол. И тихо, тихо...
Говорили когда-то, что в пору революции, незадолго до того, как заря над Москвой взошла красным флагом, старая деревня, подобрав свои печные трубы, резные наличники, крылечные столбики — светлое дерево, ясень и дуб, — встала вдруг вся разом, шагнула под защиту густого ещё леса и затаилась в нём: дерево — к дереву, земля — к земле, человек — к лесу. Сольётся — не отличить.
Потому, говорили, и стоят на окраине города эти приземистые, хмуроватые, мхом поросшие, плющом увитые, да с покатыми крышами: шишка упадёт — и покатится. Говорили так, пока не умерли, а кто жить остался — не верил да и забыл. Как же тут верить, когда же помнить: время, скатанное волчьей шерстью, сбилось, встало поперёк горла — воздуху не глотнуть, и пошло-поехало по несмазанным рельсам туда, где, говорили, будет светлее светлого дерева.
Многоэтажка, последняя из новых, тоже встала на окраине города, в отдалении от старой деревни. Позади — широкие улицы, крыши, подпирающие небо, детские площадки, целиком отлитые из пластмассы, ни железа, ни дерева. Впереди, стражем горизонта, лес. Стоит ещё, дышит, машет еловыми лапами, скрипит под тяжёлыми ладонями ветра, и молчит, и обиды не выкажет, и, кажется, совсем уж не страшен теперь, лицом к лицу с городом. А всё-таки не ходи туда, внучка, не надо туда ходить. Обижен лес человеком, вырублен едва ли не вполовину — не говори, что большой, ты больших не видала, — обескровлен, отравлен. Маленькая сухонькая старушка сидела на гретой солнцем лавке, опершись ладонями на кривую клюку, опустив голову на узловатые пальцы, и говорила так Мурке, и кивала, не глядя на Мурку, — себе кивала, каждому слову своему и всему, что думала, но Мурке не говорила. Посмотрела на неё Мурка, послушала, да и побежала по своим ребячьим делам: на качели в соседнем дворе, на крестины к дворовой собаке, гусеницу пересадить с подорожника на тысячелистник, и туда, и сюда — мало ли дел найдётся в мире, когда тебе целых пять лет. А когда вернулась Мурка, званая матерью на обед, уже и не было никакой старушки на лавочке у подъезда — только верёвочка и осталась лежать на скамье, от креста верёвочка, такие Мурка видала. Подняла её, огляделась — нет старушки во дворе, некому возвращать — да и положила в карман, к крошкам печенья, к поблёкшему от стирки фантику. И всё — пронеслось, забылось, затерялось в калейдоскопе дней. Словно и не было.
От стены дома до стены леса — клочок пустыря. Высохшие стебли борщевика, палевые колоски-метёлки, заросли багряной травы здесь и там — если смотреть с Муркиного восьмого этажа, они похожи на кровавые пятна на поле брани. Бой между человеком и лесом — очередной, затяжной, не последний — прямо под окнами. Борется человек за каждый клочок земли для застройки; борется лес за каждый глоток воздуха — лишь дышать.
С человечьего края пустыря — костровище и бетонные плиты. В отдалении бродят собаки на поводках, тропинка петляет вдоль пустыря к лесу и внутрь, по самой кромке: люди ходят по ней за листом и жёлудем. Люди ходят по ней к чёрной дороге, похожей на реку в октябрьской дымке, — и лес мирится, пропускает: что делать, связали дорожным кольцом. Лес стоит. Ели глядят Мурке в окна. Мурка не спит.
Мурке кажется: неспроста. Неспроста зажигают костёр у бетонных плит, неспроста их туда свалили. Из-под плиты лезет куст: кровяно-красные стебли с серыми листьями. Красные щупальца лезут из-под плиты.
Прошлым летом — Мурке было ещё двенадцать — за бетонными плитами нашли мёртвую собаку. На собаке не было шерсти — только рыжие клочья вокруг на траве; не было кожи, а плоть оказалась серой, точно вываренной в кипятке, и пахла так же. Мурка стояла далеко, на дороге, присыпанной мелким камнем, вставала на цыпочки, вытягивала шею — и зажимала нос. Красный куст шелестел, покачиваясь на августовском ветру, мокро поблёскивал от недавнего дождя, и вода, стекающая по веткам, казалась Мурке кровью. А потом, как наяву, забытый дрожащий голос из детского воспоминания, сна ли: «Не ходи», и будто сжали плечо на мгновение. Мурка обернулась — нет никого, пустая мокрая скамья, ни следов, ни верёвочки от креста. Только ветер поёт в щелях верхних этажей, да дворовый шум бьётся в небо, как волны о берег: ударит — стихнет, пропадёт — растает.