Повитуха
12 июня 2021 г. в 22:00
— Дядюшка, — зовёт Улла, закутавшись в чёрную кружевную шаль, и протискивается через частокол: на нескольких шестах бледнеют горшки и болтаются маски ручной работы, скалят рты, а с самого большого шеста, — высоченного, почти по крышу, — таращится глазницами человеческий череп. В детстве Улла часто с ним играла, а ещё в нём спали крысы: хозяин ловил их в верёвочный силок и к рукам приручал, те всех мышей перебили, — лучше любой кошки. — Дядя Огг!
— Дома никого нет, дура!
— Дядюшка! — рявкает Улла, уперев кулаки в бока. — Ты, как я погляжу, собственной племяннице не рад?
— Ещё чего! Когда я гостям радовался-то, а?
Огг, сутулый и неуклюжий, топчется по двору, — идёт поджечь фонарь, стуча толстым, перемотанным верёвочными браслетами посохом.
Оггу по виду то ли пятьдесят лет, то ли все семьдесят, — не разобрать, как и то, толст он или худ. Дядя кутается в ворох рубах, шарфов и обмоток, и похож на мохнатого пучеглазого паука, только глаз у него лишь одна пара, — правда, в иные дни, когда он шаманит, и несколько: на каждую ворожбу Огг делает себе новую маску и рисует на ней узорные глаза.
Огг — шаман. Огг говорит с духами, варит настойку из грибов и лечит, умерщвляет, воскрешает любую утробу, — чужаки из грибных пустошей и королевских лесов всегда его боялись, а для Уллы, Хорнет и всего ткаческого народа нет лекаря лучше.
— Дядя, к нам идёт чумное поветрие. Уходи отсюда, — поджимает Улла губы и, вздохнув, садится на прочерневший от сырости порог.
— Опять? Ишь, ещё чего. Я столько лет здесь шаманил, а теперь — уходить?
— Это не шутки. Многие из наших уже подводы собрали, в другие земли перебраться хотят.
— Вот и пусть уходят, если им охота нажраться кремня с железом.
— Дядя! Прекрати!
— Да кому мы нужны-то, милая? — Огг тычет в её сторону длинным узловатым пальцем: ногти и пальцы у Огга черны от разведённой сажи, — видимо, красил маски. — Мы для них дикари, потому что в голодные годы едим человечью печень. Мы дикари, потому что у нас больше баранов и овец, чем людей. Разве до твоей барышни королю есть дело, Улла?
— Пусть только попробует! — фыркает Улла, вспоминая чёрный мрамор и серебристый плющ Белого дворца. Улла так привыкла к госпоже Херре, в восемнадцать лет ставшей женой короля, а ещё через девять — овдовевшей в один день с Уллой, что даже не вспоминает об её нездешней родне. — Нечего ей жить в его клетке. Мала ещё.
— А почему ж ты без неё, а? Раньше-то Хорнет всегда с тобой гуляла. Куда делось наше лунное зерно?
Улла молчит, вздыхает и трёт дважды проколотое медными серьгами ухо: очень уж хочется забыть то, как Хорнет ревела в голос, прощаясь с теремом, и всё хотела убежать в лес, — без слуг, без матери, без няни-повитухи, и однажды-таки удрала и забилась в самую чащобу. Улла нашла её, когда та сопела в гнезде тухляка, и отнесла в терем на руках, и служанки полночи не могли отстирать провонявшее гадким запахом платье.
— Язык сожрала, что ль?
— Я, — говорит Улла, поджав колено и обняв его, — отвезла её к королеве Веспе.
— Что-о?
— К королеве Веспе, — повторяет Улла, — у неё улей, а не паучье логово, и чума до них не доберётся. Пусть дитя в тепле и достатке растёт.
— Ишь, а своих-то детей ты бы чужакам отдала? Ах, Матерь, что за нянька из тебя, Улла! — кричит Огг, стукнув по порогу посохом. — Госпожа тебе голову оторвёт!
— Не оторвёт уже.
— Почему же?
— Не оторвёт, — снова повторяет Улла и, обняв колени ещё крепче, зарывается в них, всхлипывая и шмыгая носом. — Думаешь, я просто так нашу барышню в Улей отдала, да?
Огг замирает: Улла слышит это, потому что бубенцы на его посохе перестают звенеть, постукивая по узелкам браслетов, — а потом идёт в дом, гремит посудой, шуршит травами.
Улла рыдает в голос, кое-как утираясь кружевами, и пьёт отвар из миски, который дядя суёт ей в руки, — отвар пахнет крапивой, и от его жара внутри становится легче.
— Не реви ты, дура, не будет наша королевишна в Улье долго сидеть. Сама вернётся.