ID работы: 9959951

Осень в Гельсингфорсе

Гет
R
В процессе
16
Размер:
планируется Миди, написано 40 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
16 Нравится 18 Отзывы 4 В сборник Скачать

9.

Настройки текста
Ранний вечер смыкался над городом, заливая небо чернеющей синью. На виду у далеких звезд несмелым отраженным светом зажглась иллюминация. В ее отблесках улица цвела жизнью по одну сторону взгляда, с другой же тянулась сплошная гранитная стена в несколько сажень вышиной. Не в первый раз проезжая здесь, Петр Александрович вновь удивлялся причудливому соединению нерукотворного и человеческого: при строительстве Гельсингфорса приходилось взрывать целые гранитные горы и пролагать среди них дороги, вдоль которых возводились дома. Теперь вид скалистых громад в преломлявшихся бликах казался Плетневу еще более диковинным, почти сказочным — он все острее чувствовал красоту и ощущал в себе растущую радостную силу делиться ею. Подъезжая к освещенному особняку Армфельтов, издалека можно было заметить вереницу выстроившихся экипажей. От этого на Петра Александровича повеяло таким будничным, обязательным, и будто перенесло его к далекой должной жизни в столице, вырвало из сладкого сумрачного дорожного забытья. Когда карета остановилась, Грот, больше принадлежавший настоящей минуте, чем его товарищ, заметил: — Взгляни, Петр Александрович, — отчего-то никто не заходит в дом. Пойду, узнаю, что произошло. Плетнев прикрыл глаза — он был благодарен другу за то, что тот взял на себя труд все уладить, но не чувствовал даже любопытства. Он был счастлив эти внезапно дарованные несколько минут провести так, заключенным по ту сторону собственных век. У этого блаженного ощущения, казалось, был отголосок из детства — Плетнев мало что помнил из первых лет своей жизни, и оттого каждый, пусть ускользающий и неясный, образ оттуда был ему особенно дорог. Будто день еще не забрезжил, но прокричали уже первые теблешские петухи, и он знает, что сонное утро сберегло для него теплую горсть укромных минут. Впущенная струйка холодного воздуха и голос Грота разомкнули зыбкий, едва сотканный купол. — Представь себе, Армфельты выставили визитный ящик — точнее, забыли убрать по рассеянности, верно, и гости теперь в замешательстве, никто не решается позвонить. Хотя назначенный час уже подошел, — взглянул на запястье Грот. — Что ж, подождем и мы? Надеюсь, хозяева вскорости хватятся нас, — устроился в карете Яков Карлович. — Впрочем, это самая малая жертва столь прелестному обществу. Плетнев не сразу собрался с мыслями, но вспомнил об этом обычае гельсингфорсской знати — в день, когда дом не принимает, на дверь вешается ящик для визитных билетов, и это является своеобразным условным знаком того, что тревожить своим посещением сегодня не стоит. Петр Александрович не стал обольщаться боле — волшебство уже выпорхнуло из-под век, оставив едва ощутимый мокрый след на ресницах, и он поспешил смахнуть его, возвращая себя к существенности. Но он понимал, что делает это едва ли не для того только, чтобы усилиями приблизиться к своей мечте, сделать ее живой и воплощенной. Он был уверен, что вечер рано или поздно состоится, а теперь ему дана верная возможность переговорить с Гротом с глазу на глаз, как он и хотел. — Скажи, Яков Карлович, а господин Урсин и вправду такой педант, каким кажется, или только передо мной важничает? — Знаешь, я сам пока общался с ним исключительно формально и, признаться, без веской причины не стремился бы расширить эти пределы. Мне он показался скорее чиновником, чем педагогом. И к моей кафедре относится несколько настороженно. Но мое дело маленькое, к тому же, под покровительством самого Канцлера, поэтому жаловаться бы я не спешил. — То есть, ты думаешь, с нововведениями к нему лучше не обращаться? — дружески ободренный, Плетнев говорил налегке, почти не заботясь о том, куда его может вывести эта беседа. — Кажется, без чьего-то таланта к преобразованиям почем зря пропадает ректорский пост в Петербурге, — шутливо произнес Грот, и в полутемноте кареты блеснула его узнаваемая улыбка. — Конечно, все серьезные вопросы лучше обращать напрямую к Канцлеру. Благо, ты с ним в самых коротких отношениях, несмотря на сотни верст. — Я, право, не знаю, стоит ли беспокоить Александра Николаевича таким сугубо административным и не самым принципиальным вопросом, — произнес Плетнев, а про себя уже начал набрасывать письмо к наследнику. — Мне лишь показалось, что разумным было бы дать вольнослушателям возможность посещать и регулярные лекции. Желающих будет не так много, чтобы переполнить аудитории, а популярность университета и прирост новых студентов будет в выигрыше. — Идея хорошая, и сам я думал над нею, — медленно произнес Грот, и Петр Александрович выдохнул невольно — он был почти уверен, что выдаст себя с головой. — Но, боюсь, Урсин здесь не пойдет навстречу — бюрократия победит в нем даже соображения пользы. К тому же, если эта инициатива в его уме свяжется с твоим визитом — он будет против из принципа. Петербургские распоряжения он готов принимать только с высочайшей печатью. «Что ж, будет высочайшая печать» — воодушевленно, почти лихорадочно говорил про себя Плетнев. На него накатил вдруг порыв такой переливающейся благодарности, будто все, что он незаслуженно получил от жизни, с новой силой пронеслось перед его воображением. Как еще в студенчестве институтский педагог рекомендовал его лучшим кандидатом в преподаватели и позволил занять этот пост не закончившему курса юноше. Благодетельное участие покойной императрицы Марии Федоровны, которая не оставила его поддержкой, когда он сидел, больной и потерянный, на деревянном крыльце своего заохтинского домика и увидел издалека дворцового фельдъегеря, не мечтая о том, что тот прибыл с добрыми вестями для него. Дружба Жуковского, который ввел его как учителя в императорскую семью, открыв ему радость делиться прекрасным в самом высочайшем и изысканном обществе. Близость Пушкина, называвшего его благодетелем и кормильцем, хотя он всего лишь пытался вести издательские дела вечно путешествующего и неустроенного своего друга. Все эти блага — известность как педагога и литератора, покровительство великих людей — он готов был теперь положить к ногам одного существа. Но особенно его грела мысль, почти убежденность в том, что ей ничего, кроме него самого, не нужно. И рядом с этим смелым, но совершенно налегке явившимся перед ним утвержденьем Петр Александрович улавливал необъяснимую глубинную связь присутствия Айны в его жизни с далекими, почти уснувшими воспоминаниями собственного детского прошлого. Будто ее непосредственная натура пробуждала в нем все, казавшееся отжившим и незначительным, возвращала преображенными его лучшие чувства и стремления — к тишине, созерцанию природы и участию избранного существа. Всему, что было многие годы отодвинуто насущным и должным, но продолжало жить, затаенное внутри, сообщая его настроениям отголосок тоски по неизъяснимой утрате. Оттого сдержанное ликование теперь растущим теплым облаком приподнимало все существо над землей, будто он в одночасье понял, наконец, чего был лишен, и вместе с тем приблизился к его обретению. Вскоре недоумение с визитным ящиком было разрешено — нарастающий гул у крыльца привлек внимание рассеянных хозяев, и высокий чухонец, служитель Армфельтов, распахнул двери особняка, а сам хозяин, сенатор, вышел к гостям с приветствиями и извинениями. Петр Александрович внешне оставался, казалось, в обыкновенном приветливом расположении духа, даря кругом улыбки и слова учтивости, но уголки губ его едва заметно подрагивали, выдавая внутренние тяготы. Он то всецело заключался в себе, предаваясь блаженному осознанию своего чувства, будто любуясь им и собою в нем, разворачивая перед душевным взором все новые его таинства и совершенства, то обращался к тем существенным шагам, которые он должен был сделать, чтобы приблизить воплощение своих упований. Если бы Грот внимательно понаблюдал за профессором, то от его взгляда бы не утаился след этих противоречий на открытом для друга лице Плетнева. Но Яков Карлович, оглянувшись на профессора со встретившим понимание кивком, углубился в толпу — он был изящным и ловким кавалером, и в несколько минут составил себе пары на первые три танца. Из-за нелепо утерянных минут распорядок вечера было решено сделать более плотным, чтобы гости наверняка не остались разочарованными, и на медлительное салонное вступление, составлявшее приветствия и короткий обмен новостями, отвели всего четверть часа. Загадочно новое выражение лица Петра Александровича не укрылось от изучающего взгляда Матильды Армфельт. Высокая брюнетка в жемчужно-сером уборе, она была замечательно хороша и часто слышала, как ее красоту называли итальянской, полуденной, южной, случайным солнцем снизошедшей на мрачные финские берега. Девушка привыкла ко вниманию множества поклонников ее внешности, очаровательного обращения и блестящего положения в свете, и на каждого смотрела, как на один из сверкающих камней в венце ее неотразимости. К Плетневу, бывшему профессором в Патриотическом институте и помнившему ее неуклюжей малюткой в форменном платье, Матильда относилась с милым снисхождением. Ей было лестно восторженное отношение со стороны столь почтенного человека, который был когда-то выше и значимее ее, а теперь не скрывал своей покоренности ее совершенством. Она не подавала ему излишних надежд, да и его обращение было чуждо всякого искательства, но одаривала его рассеянными лучами своего очарования, всякий раз убеждаясь, что и этого достаточно для верной над ним власти. Но сегодня Матильда с неудовольствием заметила, как на лице Петра Александровича, склонившегося к ее руке, была написана лишь ровная любезность — точно та же, с какой он поприветствовал хозяйку дома, ее мать. Она в маленьком гневе сжала губы, поймав его взгляд, изучающий толпу, а не посвященный ей всецело. Казалось, профессор явился в их дом с какой-то ему важной и необходимой целью, а она была для него в сегодняшний вечер лишь средством. Нельзя сказать, что Плетнев вовсе не думал о Матильде. Напротив, он проживал те болезненные минуты осознания, когда прежние смыслы слабеют, а то и вовсе теряют власть над сердцем, пробужденным новой красотой. Он продолжал испытывать к своей ученице ту отеческую нежность, с которой следил за ее успехами в институте, и был благодарен ей за большие чувства, которые она позволяла ему питать к ней и несмело выражать. Профессор с теплом вспоминал, как расспрашивал Грота в письмах о милом ему предмете, как ловил каждое ее незначительное слово в свою сторону. Как зарделся от смущенно-горделивой радости, когда друг передал ему салонную беседу с участием Матильды, где графиня Армфельт, ее мать, отозвалась о Петре Александровиче: «он очень distingue» (1). Но теперь он чувствовал, что под торжествующим, холодно-ласковым взглядом этой девушки в нем не поднимается прежнего трепета. Он отпускал его не без сожаления, какое внушает всякое свидетельство конечности чего-то прекрасного, но и в облегченной покорности прощания с тяжелой властью этого недоступного великолепия. Теперь он понимал, как малы и беспомощны были эти крохи внимания, с любовью собираемые им, рядом с одним открытым и исполненным нескрываемого обожания взглядом Айны. Но сладостное волнение, в котором он вспоминал о ней, не означал легкой и всецелой покоренности — Петр Александрович сомневался. Получив личное дворянство при выпуске из института, он через знакомство с именитыми литераторами сразу вошел в светское общество, а вскоре и сделался своим человеком при дворе. Это стремление обращаться среди людей, которые были выше его по происхождению и изящнее по воспитанию, было какой-то необъяснимой, с юности владевшей им тягой, в которой он будто хотел отделиться от своего бедного провинциального прошлого, стать равным там, куда его поставила жизнь. Он привык восхищаться тонкой игрой ума и чувств, которую наблюдал в высшем обществе, и всегда обращал внимание на женщин, владевших обаянием и искусством обращения в свете. Его смущало не происхождение Айны, но ее беспримерная, обезоруживающая искренность. Казалось, рядом с ней можно сложить с себя все, заслуженное многотрудной жизнью, но так тяготящее: титул, звания и общественные обязательства, и остаться тверским семинаристом, у которого нет ничего, кроме страсти к словесности и созерцательной радости перед природой. И чем отчетливее представлялась Петру Александровичу такая возможность, тем она становилась более желанной и в то же время пугающей. Он слишком привык приравниваться к тому, что из себя представляет, это было единственным знакомым ему путем справляться с собственной уязвимостью и хранить ее на глубине. Но ему бы хотелось стать равным с этим существом; не обремененным ничем, что полагало различия между ними. Единственное, от чего он не готов был бы отказаться — от своих знаний, это была та нелегко нажитая ценность, которая одна теперь имела для него смысл. В том, чтобы делиться с Айной своим опытом, отвечать на ее вдумчивые вопросы, утолять ее стремительную жажду нового, он видел самое верное воплощение своей тяги к красоте. Казалось бы, за годы службы в женских институтах такой способ сообщаться с прекрасным мог бы сделаться для Плетнева обыденностью. Но в своих ученицах он видел детей и не мог позволить себе никакой другой взгляд в их сторону. Он думал об одном из самых ранних своих преподавательских опытов, оставшемся меланхолически сладостным напечатлением в памяти. Ему было восемнадцать — студент, еще не кончивший курса, ей — двумя годами меньше. Ее звали Жозефина, он учил ее русскому языку с азов, и теперь припоминал ее милый акцент, ее несмелый голос, которым она все увереннее складывала слова из «Писем русского путешественника». Во время уроков они оставались наедине и оба краснели, сами не понимая, отчего. Занятия продлились несколько месяцев, семья ее вскоре покинула Россию, а годом позже Плетнев узнал о судьбе своей ученицы — она погибла от отчаянно нелепого несчастного случая. История эта всегда казалась Петру Александровичу символом болезненного соединения красоты и утраты, которое преследует каждого, поднявшего когда-то взгляд в сторону оставленной Гиперурании, но не каждому бывает показано так зримо. Он думал о том, что Жозефина являла собой такое совершенство души, сердца и тела, какое не могло принадлежать никому на земле. Свою учительскую радость, пережитую с ней, он называл неповторимой и зарекался испытать впредь что-то подобное. Теперь Петр Александрович чувствовал, как воспоминание это, оставаясь незыблемым, не теснит ощущений настоящего, и он не питает нужды сверять с ним свои настроения в эту минуту. Он отдавал себе отчет в том, что его влечение к Айне вызвано не только счастливым совпадением его таланта преподавать и ее желания слушать. Другое по природе, но близкое по намерению переживание было знакомо ему, когда он читал и объяснял что-то своей дочери. Здесь была потребность поднять до себя любимое существо (во французском слове élever — воспитывать — он радостно отмечал родство с глаголом «поднимать»), развить его, помочь ему увидеть красоту и смысл в том, что дорого ему самому, и тем самым открыть себе возможность когда-нибудь разделить с ним лучшие стремления и чувства. В Айне он видел самостоятельную и привлекательную личность, необъяснимым образом обращенную умом к тому, что важно ему и близко, готовую прислушиваться и принимать, открывая ему радость говорить своим, не меняющимся голосом. Плетневу казалось, что возможный новый разговор их будет подобен произведению искусства, он ждал откровения и предстоял перед тайной, но в то же время готов был к обыкновенному обмену вопросами и ответами, не ведущему за собой ничего. Как бы то ни было, теперь Петр Александрович должен был совершить усилия для того, чтобы он состоялся. Профессор не из пустого любопытства и не в стремлении убежать взгляда Матильды всматривался в толпу. Он старался найти человека, от которого зависел успех его намерения, именно для встречи с ним он с готовностью собрался на этот вечер. Николай Васильевич Путята, старший чиновник статс-секретариата финляндских дел, оторвался от виста, встретив искательный взгляд старого знакомого. Он знал, что по пустякам Петр Александрович беспокоить не станет. Их связывала давняя память общих литературных дел, того славного времени, когда жив был Пушкин и талант его лишь расцветал и начинал создавать около себя особенный круг. Путята жил на два города — Петербург и Гельсингфорс, и оттого со времени знакомства с Гротом встречи с Николаем Васильевичем в столичных гостиных были особенно приятны Плетневу, ждущему любых новостей из Финляндии. — Скажите, Николай Васильевич, скоро ли отправляется ближайшая депеша на имя наследника? — произнес Плетнев, чувствуя, что совершает что-то волнительно новое, решительное, на что никогда бы не осмелился прежде. — Вы вовремя поинтересовались, профессор — не далее как послезавтра, — любезно отвечал Путята. Петр Александрович колебался несколько секунд — он только теперь вполне осознал, что для исполнения замысла его — проекта изменений в университетский устав — потребуется время в спокойном и сосредоточенном внимании. Он не люблю делать ничего второпях, а такое ответственное задание требовало особенного отношения. Ему мешало взвесить должный ответ неотвязчивое чувство вины — он не мог справиться с ощущением, что злоупотребляет своим положением и доверием своего августейшего ученика, что ради эгоистической прихоти пускается на такое значительное предприятие. Но с другой стороны, он был совершенно чист в своих стремлениях: он лишь предложит наследнику проект, полезность которого признал и Грот, лучший его советчик, а затем примет любое высочайшее решение. Воплощение его собственных робких упований и желания исполнить драгоценную просьбу Айны будут лишь счастливым следствием возможного успеха. — Что ж, значит, завтра до конца присутственного дня я принесу вам пакет, — с неожиданным для себя спокойствием произнес Плетнев. — Мы свое экспедиторское дело обещаем совершить аккуратно, — улыбнулся Путята. — Все в Гельсингфорс приезжают развеяться, только мы с вами работать, Петр Александрович. К господам подошел лакей, предлагая шампанское. Плетнев вопреки своим привычкам взял с подноса бокал и, выдохнув, сделал глоток. Ощутил щиплющие пузырьки на языке, медленно облизнул губы. Раскланявшись с Путятой, он сделал несколько шагов в сторону выхода из залы — его звал особенный трепет предстояния перед устремленным трудом. Грот, узнав открывшиеся почтовые обстоятельства, простит ему столь внезапное бегство — даже в чувственном подъеме настоящей минуты Петр Александрович не забывал о друге. Идя по пустынной, слабо освещенной анфиладе, он поймал свое отражение в зеркале и остановился невольно — не одни уголки губ и глаз, но будто все существо его было озарено улыбкой, и он почувствовал вдруг себя помолодевшим и исполненным сил. Улица была совершенно пуста и могла бы показаться неприютной без громкого говора и дымных костров ямщиков — неизменного зрелища петербургской светской ночи. Спал город и вместе с ним, казалось, близкий космос баюкал весь мир. У вершины мощной скалы теплился огонек обсерватории, низкие звезды перемигивались над морем с невидимыми, но бодрствующими маяками. Петр Александрович знал, что, несмотря на драгоценность времени, теперь до дома он отправится пешком. Он наблюдал облачка пара собственных выдохов, которые растворялись в ясной, ожидавшей мороза ночи, совпадая с его шагами, и чувствовал, как плещется внутри перерастающее, неприрученное ликование. Примечания 1. Distinque (фр.) – выдающийся, благородный, видный
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.