Обреченный отряд

NC-17
Заморожен
4
Фэндом:
Размер:
14 страниц, 6 467 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник

Глава 1. Киев, 1876

Настройки
С Таней я познакомился ранней весной 1876 года, когда она пришла на нашу сходку, приехав в Киев из своей Одессы (а может быть, сразу из Цюриха, уже не помню). Это не было собрание только для своих с обсуждением конкретных планов. Обычная сходка, на которой кроме людей надежных и проверенных были люди малоизвестные и случайные. Мы не дошли еще до строгой конспирации «Народной воли», но старались уже отойти от нравов Киевской Коммуны 1874 года, в которой все знали всё, и достаточно было затесаться какой-нибудь полушлюшке Идочке Польгейм, мошеннику Ларионову и Гориновичу, чтобы все посыпалось. Наши были не все. Не было Малого — Оськи Давиденко. Я не помню, отсиживал он небольшой срок, — он постоянно курсировал с тюрьмы на волю и обратно, первый раз попавшись еще в гимназии, благодаря этому у него был обширный круг знакомств в «лихом разбойничьем мире», как сказал бы Михаил Александрович, и мы за это Малого, уважали, хотя ему еще не было 20-ти, — либо был занят какими-то делами. Не было Штунды — он был то ли в своем Николаеве, то ли в селе. Не было Михайлы — он уехал по нашим делам на север, в Петербург. Зато были Мишка с Марусей, Дмитро, Левка, неразлучные Марфуша и Машка, Капитан и Хома. И был Федька Курицын — которого никто из нас не любил, но предлогов прогнать его пока не находилось. Потом пришла Анка. Было еще несколько людей, кого я уже не помню. Мишка и Маруся сидели в обнимку — они любили друг друга донельзя, но на людях постоянно цапались о каких-то вопросах революционного дела, Марфуша уткнулась в книгу — она была еще та книгочейка, что у нас не приветствовалось — мы ж не лавристы, чтобы книжки читать, мы бунтари! Я посмотрел, она читала «Основания социологии» Спенсера, Машка сидела рядом с Марфушей и умильно на нее глядела — надо же, какая Марфуша у нас умная — сама Машка ничего, кроме Некрасова, не читала, зато Некрасова знала досконально, Левка ораторствовал, Дмитро, улыбаясь, его слушал — в Левке он нашел верного адъютанта. Я сидел рядом с Капитаном — мы были земляками, но подружились не только поэтому, Хома стоял в углу, слушал и скучал. Ему хотелось дела, а разговоры раздражали, хотя он, как умный человек, и понимал, что без разговоров в нашем деле тоже нельзя. Казак был еще молчаливее Хомы — как это ни невероятно — и за весь тот вечер не сказал ни слова. Раздался стук — два раза и еще два — в дверь. — Я открою — Маруся оторвалась от Мишки и своей быстрой походкой направилась к двери. Через несколько минут она вернулась с симпатичной барышней лет 23-х. — Таня. О том, что должна прийти некая революционерка из Одессы, жившая долго в Швейцарии, мы знали, поэтому поздоровались с ней, Мишка, на правах гостеприимного хозяина, указал ей на лежавшие на столе хлеб и колбасу, она скромно поблагодарила и уселась рядом с Марфушей и Машей. Капитан взглянул на нее оценивающим взглядом — Таня смущенно потупилась — и покрутил свой рыжий ус — он был еще тот бабник, чайковцы давно бы уже исключили его за это, но у нас нравы были проще. Несколько раз мы ездили с ним в ту зиму в провинциальные городки — Житомир, Чернигов, Полтава — и на встречах с местной кружковой молодежью Капитан всегда находил очаровательную гимназисточку последнего класса и начинал убеждать ее, что нужно бросить учебу и идти поднимать народ на революцию. Я разубеждал гимназисточку, и расписывал всякие ужасы, которые ждут ее, если она вступит на путь революционной борьбы. Виселица в моих рассказах не фигурировала — времена еще были не те, но трудности скитальческой жизни нелегального революционера, часто не знающего, где он будет ночевать в эту ночь, жизнь впроголодь без документов и денег я расписывал им по своему опыту, а порядки в русских тюрьмах — по рассказам разных проверенных людей. Поэтому, барышня, Вы все хорошо продумайте и взвесьте — готовы ли Вы к этому. — Кирюха, ты своими рассказами всю молодежь распугаешь. — Ничего, если у нее есть настоящий бунтовской дух, она все равно от своей судьбы не уйдет. Из этих провинциальных барышень, которых мы с Капитаном столь по-разному пропагандировали, по меньшей мере три все же стали революционерками, и я пересекался с ними в дальнейшем. Капитану было уже 30, и он был сильно старше большинства из нас. Тем не менее, революционно настроенные провинциальные барышни лет 17-ти были от него без ума, особенно когда, покручивая ус, он начинал рассказывать свои американские похождения: — Вот как-то раз, когда я жил во Флориде…. Он действительно жил во Флориде, эмигрировав на несколько лет в Америку после нечаевского дела, в котором был замешан, хотя взглядов Нечаева не разделял. Во Флориде Капитан работал то батраком, то механиком на заводах — сын помещика из Пензенской губернии, а затем вернулся в Россию с чужими документами. Вспоминая сейчас его флоридские рассказы, я понимаю, что он многое сочинял и преувеличивал ради красного словца, но тогда все хохотали до колик — и не все принимали Капитана всерьез. Был, например, рассказ, как он пошел с одним американским мужиком в ихнюю баню, но мужик был настолько черен, что так и не смог отмыться. — Оказалось, братцы, негр! Ну, или рассказ, как, поработав в поле, Капитан решил присесть на бревно, чтобы перекусить, но бревно внезапно стало уползать и прыгнуло в реку. — Крокодил! Все смеялись — и не все воспринимали Капитана всерьез. Его спокойное невозмутимое мужество, честность и бесстрашие, беззаветная преданность революционному делу скрывались под постоянной иронией. Для Дмитра он был слишком прост — тогда как сам Дмитро, был наоборот, слишком сложен. Левка, горевший энтузиазмом юности и совершивший свои первые лихие дела — он освободил из тюрьмы чайковца Семена Лурье, а потом, в феврале 76-го, сбежал из тюрьмы сам — ему грозили 2 года каторги, и тогда нам всем это оказалось очень много, — Левка увидел в Дмитре вождя и разделял его оценки людей. Мишка и Маруся — искренние фанатичные души — Капитана уважали, но с ним не сближались. Капитан был сыном помещика Пензенской губернии, его отец давно умер, неразделенным имением управлял брат Капитана, честный либерал, который регулярно окольными путями переправлял нелегальному Капитану его долю. На эти деньги мы тогда и жили — те, у кого не было других заработков или источников дохода — и вели свою революционную работу. И самому Капитану, и мне — о других не знаю — ситуация была очень неприятна. Боремся за освобождение крестьянства на средства, полученные от эксплуатации этого крестьянства. — А что, у нас есть сейчас другие варианты? — спрашивал Дмитро. Других вариантов не было. Многие из нас уже были нелегальными — Мишка, Дмитро, Анька, сам Капитан, я, теперь, после побега из тюрьмы, и Левка, — хорошо изготавливать фальшивые документы мы еще не научились — этому научатся позднее народовольцы — без документов на работу, даже ручную, устроиться было сложно, а продержаться на ней долго — еще сложнее. Местные либералы денег нам тогда не давали, да мы у них и не просили, так что приходилось пользоваться тем, что было, перебарывая моральные сомнения. Левка вернулся к своему рассказу. До прихода Тани он рассказывал о своих прошлогодних похождениях, когда пытался пропагандировать молокан в южных степях. — Пришел я в их село под вечер, стучусь то в одну избу, то в другую, нигде не пускают — ходят, мол, тут всякие. Наконец, в одной избе хозяин за вечерей с семьей сидит, меня пригласил. Поели мы, о боге поговорили, спать он меня в сарае уложил. Утром и говорит — я, хлопец, из-за тебя вчера о боге разговорился, сена с возов не убрал, давай, помогай теперь. А я ж городской, отродясь этого не делал. Ладно, убрали кое-как. Он мне потом и говорит: — Вижу я, хлопец, что ходишь ты, работу ищешь, так нанимайся ко мне в батраки, я тебе, пока ты делать ничего не умеешь, бабье жалованье (1) положу. А мужик-то по меркам их села бедный. — Вот у нас в Пензенской губернии бедные мужики сами в батраки нанимаются, а не батраков нанимают, верно, Кирюха? — прокомментировал Капитан. — Так богатое у них село. Пана нет, и не пьют они, — ответил Левка и продолжил свой рассказ: — Пока я чему-то научился, семь потов сошло. А хозяин знай посмеивается: — Ничего, хлопец, выучу тебя всему, потом в примаки возьму, дочь за тебя выдам. Парень ты старательный, о боге рассуждаешь и пить не пьешь. А дочь его — ей лет 10 — и говорит: — Да зачем он мне такой косорукий. Я и то справнее его работаю. Какая уж тут пропаганда! Живут все они хорошо, помещика нет, земли много, земля плодородная. Начал раз я с ними про Вселенную говорить, мол, до Луны расстояние меньше чем до Солнца, а хозяин мой меня и спрашивает: — Ты скажи, сколько до соседней Васильевки верст? — Откуда мне знать, я ж там не был. — Вот! А на Луне и Солнце, значит, был? Теперь я понимал, что идея направить все силы на пропаганду среди сектантов, которую год назад я разделял вместе с Левкой и Иваном Фесенко, оказалась провальной. — Ты, Лева, еще расскажи, как Фесенко за Христа приняли, — вмешался Дмитро. Мне стало неприятно. История была по своему смешная, но Фесенко сейчас сидел в тюрьме именно после нее. — А что тут рассказывать? Приходит он в село, половина там штундисты, половина православные, мужик он видный, бородатый, сын сельского дьячка, мужицкую жизнь знает, и Библию тоже. Начал он местным штундистам по Библии толковать, что все должно быть общее, и царская власть — от Дьявола. Красиво так говорит… Фесенко говорить умел, это я знал не хуже Левки. — А среди штундистов слух ходил, что подошел срок, и вот-вот должен прийти сам Иисус Христос. Послушали они Фесенко и все поняли: — Пришел! Он пришел! Осанна! И непонятно, чем дело бы кончилось, но местный православный поп, прослышав про приход Христа, сообщил становому, и тот приехал разобраться с явившемся Христом. На следствии Фесенко говорил, что он пришел к штундистам сугубо с научными целями — поизучать их, в конце концов, ему даже поверили и выпустили, оставив дело без последствий. Но в тюрьме он просидел год, до лета 1876-го, и именно там приобрел туберкулез, который сведет его через 5 лет в могилу. В момент этого разговора Фесенко все еще сидел, и смех мог быть только вперемешку со слезами. Так, впрочем, обстояло дело со всеми нашими смешными историями. -Кирюха, расскажи, как в Саратове сапожная мастерская провалилась. Ты про это больше всех знаешь, — попросила Маруся. Собственно, после того провала я должен был перейти на нелегальное положение и перебраться из Поволжья, где начиналась моя революционная деятельность, в Киев. — Ну, решил Войнаральский открыть сапожную мастерскую, чтобы под ее прикрытием создать центр для поддержания связи между пропагандистами в народе. Пригласил спропагандированного в социализм финна-сапожника из Петербурга, материал закупили. Через две недели — вдруг обыск. А там его и не ожидали. Адреса, фамилии, документы — богатая у жандармов получилась пожива. И знаете, как полиция заподозрила, что дело нечисто, и под видом сапожной мастерской революционный центр открыт? — Как? — Сапожники не пили. Улыбнулся даже Хома. Капитан, покатываясь со смеху, спросил меня: — А кто ж вам мешал ради конспирации хоть немного, да пить? — Понимаешь, — ответил я ему, — финн-сапожник, как только социалистом стал, принципиально капли в рот не брал. Говорил: — Как я понимал, социализм — хорошо, то сразу пить бросал. А мой брат, тоже сапожник, мне говорил: — Ты начинал бросать пить, а кончишь тем, что пойдешь бунтовать против царя и тебя будут вешать. Все опять засмеялись, но понимали, что хотя виселица трезвому социалисту-сапожнику не грозит, ничего хорошего его не ждет. Уже гораздо позже я узнал, что наш сапожник-социалист умер в тюрьме в том же 1876-м году. Сделать для приближения социализма он почти ничего не успел… (2) — Я, братцы, вот вам какую историю расскажу, — начал рассказ Дмитро. — Два года назад, когда ходили мы в народ, забрел я в большое село под видом бродячего торговца. А в том селе, я знал, пару лет назад что-то такое да было. Сижу в корчме, пью с мужиками, о жизни говорим, спрашиваю их: — А правду люди говорят, что у вас два года назад бунт был? — Был, как ни быть. Мы тогда отказались бумагу подписывать, чтобы часть землицы помещику отдать. Из города солдаты пришли. Командир их и говорит: — Не подпишите — всех перепорю. — Порите, — говорим, — ваша воля. Ну, перепороли всех мужиков, а мы все равно не подписываем. Тогда загнали нас всех в реку — а уже октябрь на дворе — загнали мужиков, баб, детей малых, — подписывайте, говорят. — Все равно не подпишем. Ну, продержали нас почитай до ночи, потом выпустили. — И все? — спрашиваю. — Какой там все, хлопец! Стали солдаты на постой, жрут все у нас, девок и баб насилуют, а мы на своем стоим — не подпишем, и весь сказ. Ну, простояли они, забрали потом всех заводчиков — Петра, Микиту, деда Панаса — и в Сибирь отправили. А мы все равно не подписали. …Не так давно я рассказал Марине Никаноровне эту историю про мужицкий бунт на коленях. Она ответила: — За что я и люблю, и ненавижу наших мужиков — так это за их терпение и смирение. — А любить тут за что? — Так все-таки не подписали… Но вернусь к рассказу Дмитра: — А сколько тех солдат было? — спрашиваю, — продолжил он. — Да с полста. А село огромное, в нем взрослых мужиков душ пятьсот. — А что, мужики, не думали вы взять колья да топоры и по-другому с теми солдатами поговорить? А они, похоже, и вправду о таком не думали. Просто в голову мысль не приходила. Задумались, головы чешут, один мне и говорит: — Даже если б мы тем солдатам укорот бы дали, из города новых бы понаслали. — А если бы, — говорю, — все села поднялись? — Э, хлопче, у нас так заведено: одно село бунтует, а десять про то не знают и терпят. Ну, думаю про себя, прав был Михаил Александрович, что наша задача — эти местные бунты объединить в один бунт. А мужики меня и спрашивают: — Ты, человече, товаром торгуешь, по свету ходишь, может, знаешь, что про передел земли люди говорят? А то к нам о тот год богомолец один заходил, рассказывал, быдто царь уже и бумагу подписал, да паны ее у него отняли и в сундук под семь печатей спрятали. — Есть такой слух, говорят о том люди. — Знать, так оно и есть. Издал царь бумагу, чтоб землю у панов забрать и так поделить, чтоб всем досталось по равной доле — и мужику, и пану, и жиду, и цыгану, — да паны царя зобижают. Да и то правда: он один, а панов вокруг него — до черта. — А что, мужики, — спрашиваю, — если б царь вас попросил ему подсобить с панами — подсобили бы? — Царю подсобили бы. Грех ему не подсобить. Теперь я понимаю, что именно после этого разговора у Дмитра зародился его дерзкий замысел — поднять мужиков на бунт именем царя. Но тогда Дмитро этого нам не сказал, — было слишком много непроверенных людей. — В общем, братцы, — сделал вывод Мишка, — мужики не верят в свою силу. Да и как в нее верить — бунт за бунтом и поражение за поражением. Наша задача — показать им, что борьба возможна, что на силу есть сила. Стать искрой, из которой разгорится пламя. Мы погибнем, но наше дело продолжат другие. — Слишком уж вы все гибнуть торопитесь, — ответил Дмитро. — Погибнуть просто. Победить сложнее. Из всех наших бунтарей он был самым умным, но почему-то мое сердце к нему не лежало, и сдружился я не с ним, а с Капитаном и с неразлучными Мишкой и Марусей. И тут в разговор вмешалась Таня: — А вам всем не кажется, что надежды на самостоятельную народную революцию — тупик? Если бы она сказала, например, что людское мясо вкусно и питательно, едва ли бы мы удивились больше. — Это как? — спросил Мишка. — Просто. Наше крестьянство до такой степени задавлено столетиями крепостного права, что ни к какой самостоятельной революционной активности не способно. Революцию должны сделать мы, революционеры. Своими силами. Мы — и только мы — должны освободить народ, а потом просветить его и сделать способным управлять самим собой. — Освобождение народа — дело самого народа, — Мишка тогда непоколебимо верил в это, а я верю и сейчас, хотя надежд на то, что это произойдет скоро, у меня сильно поубавилось. — Это обыкновенная буржуазная теория самопомощи. Спасение утопающих — дело рук самих утопающих, — с победоносным видом парировала Таня, говорившая чудовищные для любого народника вещи необыкновенно милым и нежным голоском. — Я все поняла! Товарищи! К нам пришла якобинка! Редчайший зверь, в Киеве — первый! — Маруся всегда была бесцеремонна. — И как там мосье Ткачев? С его «Набатом», который никто из настоящих революционеров не читает? — Почему же никто? — спросила Таня. Она походила на христианского проповедника, явившегося к мюридам Шамиля, чтобы убедить их в правильности своей веры. Я решил вмешаться: — А вы не думаете, что любое меньшинство, какие бы благородные намерения у него изначально ни были, взяв власть, не захочет затем от нее отказаться? Власть слепит глаза людям. Наполеон сперва был генералом революции, а чем кончил? Поэтому — никаких генералов! — А вот ты, а вот вы все, если у вас будет власть, неужели станете новыми наполеонами? — Барышня, — вмешался Капитан, — сказано в Писании: не вводи нас во искушение и избави нас от лукавого. Власть любого меньшинства искушает это меньшинство сделать ее вечной, поэтому власть должна быть не у меньшинства, а у самого трудового народа. — А еще в Писании сказано: кто погубит душу свою, тот спасет ее. — И что — это уже был я — спас Наполеон свою душу? — Наполеон — это контрреволюция. Вот Робеспьер — другое дело. — Тот Робеспьер, который казнил эбертистов и задушил народную революцию, — мне попадалась как-то в руки книжка об эбертистах на французском (3). — Это — нечаевщина! — продолжала возмущаться Маруся. Тут в разговор включилась Марфа, которая до того молчала, но, как оказалось, все слышала, хотя одновременно и штудировала Спенсера: — А вы знаете, что он мне в любви изъяснялся? — Что? — возглас был всеобщим. Нечаев, изъясняющийся кому-то в любви…. — Есть у меня, Марфуша, смутное сомнение, что ему от тебя было что-то надо, — иронично предположил Капитан. — Ему было надо, чтобы я стала его подручной. Не на ту напал (4) Машка посмотрела на подругу с гордостью: надо же, ей сам Нечаев в любви изъяснялся, а она его отвергла. Спор прервался стуком в дверь — два и еще два. Пришла Анка. И с порога сказала: — У меня две новости — хорошая и плохая. С какой начать? — Начинай с плохой, — предложил Мишка. — Сегодня я видела на Крещатике Гейкинга, а он — меня. Барон Гейкинг руководил киевской жандармерией. — И ты на свободе? — Сама удивляюсь. Иду по Крещатику, навстречу Гейкинг, смотрит на меня во все глаза, потом раскланялся и пошел дальше. Я оглянулась потом — а он все смотрит в мою сторону. — Странно, — произнес Мишка. — Да чего странного? Просто засмотрелся на симпатичную барышню, — предположила Маруся. — Ви меня таки смущаете. Тут таки есть на шо засматриваться? — напрашиваясь на комплимент, произнесла Аня с еврейскими интонациями, хотя, дочь купца первой гильдии, она была из полностью обрусевших евреев и, глядя на эту высокую белокурую красавицу никто не предположил бы, что ее урожденная фамилия — Розенштейн. Она была красивее других женщин нашего кружка — кроме Маши. Но если болезненно застенчивая Маша своей красоты не сознавала, то Аня о ней знала и при желании могла кокетничать напропалую. Это противоречило революционному пуританизму нашей среды, но все же у нас на юге нравы были проще, чем на севере, и к тому же у Ани было столько ума, обаяния, энергии и инициативы, что ее склонность к кокетству воспринималось как безобидное дополнение к этим восхищавшим всех бунтарей качествам. Муж Ани, Алеша Попович (5) сидел в это время в Одессе, а ее бывший муж, Петр Макаревич сидел в Петербурге. Аня пробовала вскружить голову Михайле, вместе с которым готовила побег Алеши Поповича, но Михайло был человек прямой, намеков не понимал, а в Ане видел жену своего товарища. Так что побег Алеши Поповича в итоге удался, а анин флирт с Михайлой — нет. Как выяснилось вскоре, предположение Маруси о мотивах барона Гейкинга было ошибочным. При беседе с одним из наших арестованных товарищей, барон сказал: — Передайте вашей Макаревич, пусть не разругивает впредь по Крещатику при свете дня. — Не знаю я никакую Макаревич. — Ах, перестаньте, я же сейчас не для протокола. Иду на днях по Крещатику, вижу — она. Подумал я — прямого приказа ее арестовать у меня нет, пусть красивая женщина пока погуляет на свободе… Гейкинг был еще тот ловелас, но, что важнее, он был слишком ленив для своей должности, и не хотел для себя забот и проблем. По сравнению с тем, что будет совсем скоро, это были совершенно идиллические времена… — А какая хорошая новость? — спросил Мишка у Ани. — Трудницкий застрелился. Кто такой Трудницкий, большинство из нас знало. Да и как не знать имя человека, из-за которого десятки наших товарищей сидели в тюрьмах. Это было несколько лет назад. Кружок братьев Жебуневых (их было трое). Розовая мечтательная юность нашего социализма, как скажет о той эпохе Желябов — скажет совсем в другую эпоху. Никаких бунтов братья Жебуневы и те, кто был с ними (а с ними были, кроме прочих, Дмитро и Анька) поднимать не собирались. Они были мирными пропагандистами и считали, что нужно учить народ, а не бунтовать его. Нет, они не были толстовцами, конечно же, и признавали, что когда-нибудь — лет через 50 — просвещенный ими народ поднимется на революцию, но к их практической деятельности это отношения не имело. Отец Дмитра — благочинный в Черниговской губернии, умный сторонник просвещенного абсолютизма — это понял: — Хорошее дело, хлопцы, задумали. Ни в какой социализм крестьян вы не сагитируете — что, я своих крестьян не знаю, что ли, — а вот грамоте обучите, и на том свете это вам зачтется. Он даже принялся устраивать сен-жебунистов (как другие кружки называли кружок Жебуневых) в сельские школы — там, где они были. Так продолжалось до тех пор, пока входивший в кружок сен-жебунистов молодой помещик из Черниговской губернии Трудницкий не написал — без видимых причин — донос, в котором во всех подробностях рассказал не только о том, что было, но и о том, чего не было. Десятки людей сели, а Дмитро и Анька перешли на нелегальное положение и пересмотрели свои прежние взгляды. Нам не дают учить народ — что ж, будем его бунтовать. И вот теперь Трудницкий мертв… — Странно, очень странно. Может, в нем совесть все же проснулась? — Мишка всегда был готов поверить в благородные мотивы людских поступков. — Мне он всегда казался несколько ненормальным — выразила свое мнение Аня. — Так что, жалеть его теперь будем? — это сказал Дмитро. И внезапно голос подал Хома, молчавший весь вечер: — Жаль. Очень жаль. У него была странная манера речи. Часто он говорил отдельными словами и фразами, даже обрывая предложение на полуслове и предоставляя собеседнику додумывать самому. — Что тебе жаль, Хомцю? — спросил его Мишка. — Сам. Не от нашей руки. — объяснил свою мысль Хома и веско закончил — Предатели — не люди. Убивать — и весь сказ. Никто из нас тогда не знал, что совсем скоро Хоме предстоит претворить слово в дело — и заплатить за это полную цену… Кто из всех нас мог считаться ангелом смерти, так это он. Высокий брюнет, скупой на слова и щедрый на действие, он был готов убить и умереть, когда многие из нас были еще к этому не готовы. Сын богатейшего полтавского помещика-самодура, прогнавшего Хому из дома и лишившего его всякой материальной помощи, когда узнал о революционных настроениях сына, Хома своим крутым нравом пошел в отца, только беспощадная неумолимость, с которой его отец служил существующему строю, у Хомы обратиласт против этого строя. С близкими людьми, в тесном кругу Хома мог становиться другим, рассказывать смешные истории и петь лирические украинские песни. Только близких людей у него было мало, и полностью своим стал для него, пожалуй, только Мишка, относившийся к нему как к любимому младшему брату… Разговор о Трудницком закончил в тот вечер Левка: — Черт с ним! Собаке — собачья смерть! И, кстати, Хомцю, предателей, на нашу беду так много, что без дела мы не останемся. Он еще не знал, насколько он прав… Было уже поздно. Таня сказала: — Ладно, товарищи, мне пора. — Тебе далеко? — спросил ее Мишка. По правилам конспирации, этого спрашивать не следовало, но сами правила тогда только возникали. — До Печерска. Дом, в котором мы собрались — дом маруськиной сестры, сочувствовавшей нашему делу, хотя в нем и не участвовавшей, — был на Подоле. От Печерска не близко. — Дорогу найдешь? Таня замялась, но все же сказала: — Найду. Уж не помню, что меня дернуло, но я внезапно предложил: — Я провожу, Анька, улыбнувшись, шепнула мне: — Смотри, не влюбись. Комментарии: 1). Т.е. какое платили работницам. 2). Иоганн Пельконен. 3). Книга участника Парижской Коммуны Густава Тридона «Эбертисты» 4). Нечаев действительно изъяснялся Марфуше, т.е. Вере Засулич, в любви — и действительно, сугубо с политическими целями. См. ее воспоминания. 5). Алеша Попович — кличка Виктора Костюрина.
4 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (3)