Где-то по дороге на Константинов Град
— О Аллах! Я ничего не знала, пока Яполло не рассказал мне… Но что же тогда случилось, мой Повелитель?..
— Тогда… Ты имеешь в виду тот давний случай необычайно холодной зимой на охоте?
— Да, мой милый друг.
—
Тот случай на охоте… Увы, но за все эти четыре долгих года нам так и не пришлось свидеться, даже на обряде обрезания, а тогда… Тогда спешно прибывший к нам Яполло, или, как Раду зовет его, «твой манисский иудей», сказал, что было слишком длительное, многомесячное умственное и телесное напряжение, слишком тягостным был груз на сердце, которое в один момент просто не выдержало повторного кровотечения у… у Раду, для начала — свалив меня в недостойный для Государя обморок, а после — уложив в постель едва ли не на неделю. Однако… Заганос-паша сказал мне иное…
— Что, мой Повелитель?
— Тогда, после всего случившегося, перед самым своим отъездом к тебе, он сказал мне странную, несвойственную ему фразу, мой милый Сфинкс. Что «для сердца Льва оказалось слишком много крови». — Мехмед замолчал и легко перевернулся на бок, чтобы лучше видеть опустившуюся рядом с ним Гюльшах и уводящую вперед, в сторону Града Константина, серо-желтую ленту дороги за ее спиной.
Впрочем, здесь, у реки, под молодыми кипарисами, куда они с Гюльшах ушли от встававшей на отдых кавалькады, вперед уводила не только дорога. Вперед уводил, летел, переливаясь и рассыпаясь по благоуханным цветочным полянам незабудками, тюльпанами и ирисами, жаркий победный август 1461 года. Август, в лазурном сиянии которого хронисты всех земель, всех ближних и дальних стран и королевств потом напишут:
«Несмотря на горькое унижение, которое им довелось претерпеть под стенами Белграда, янычары Молодого Фатиха нашли в себе силы начать свой победный марш по Европе, покорив и Сербию, и Трабзон, и Грецию, и Морею.
[1]После того, как они взяли Афины, [2] сам Великий Турок Мехмед-бей вместе с ближайшими царедворцами и сыном-наследником отправился туда, чтобы взглянуть на руины знаменитых памятников античности. Его подстрекало на это глубокое уважение к классической греческой традиции, которое он впитал в отрочестве от своих эллинизированных наставников»; и что:
«Город и чудеса в нем привели османов и юного наследника в невероятный восторг, потому что все они слышали много хорошего о мудрости и благоразумии тех, кто населял его в древности, а также об их доблести и добродетелях и о многих изумительных подвигах, которые они совершили, когда воевали как со своими соплеменниками-греками, так и с варварами»… Август, в глубокой яблочной тиши которого Мехмед вместе с войском наконец-то вернулся в Эдирне, где его с нетерпением и любовью поджидали две его прелестные верные подруги: очаровательная кокетливая Чичек с двухлетним шехзаде Джемом,
* и специально приехавшая из Манисы, разумная Гюльшах.
— Пускай я и Загонос-паша, руководствуясь лучшими побуждениями и нежеланием тебя тревожить, сокрыли от тебя то, давнее происшествие с моим болезненным обмороком на охоте, но… Лишь тебе, ему и Раду ведомо другое. То, как сильно я когда-то не хотел и… даже боялся продолжения войны. — Тут, на щедром краю лета, под молодыми кипарисами, где они с Гюльшах нашли себе место для уединенной беседы, Мехмед, помедлив, осторожно переломил тоненький незабудковый стебелек. — Но мне пришлось не только отрешиться от непредвиденных болей в сердце, — продолжил он, сжимая хрупкие лепестки в своей ладони, — но и забыть о собственных страхах и всей горечи поражения, собраться и дать своей Империи новую объединяющую идею. Но не идею мирного созидания Мехмеда Фатиха с возведением школ, лечебниц и минаретов, а… вечную и направляющую идею империй. Идею Искандера Зулькарнайна и Османа Гази.
[3]
— Завоевание?
— Завоевание, Голос моего Разума. И теперь… Теперь я не могу не торжествовать, что моим…
нашим войскам ради величия империи удались так много свершений…
— …сделав Афины, Трою и Мистру
[4] историей Великой Империи Османов, — задумчиво глядя сквозь яркие солнечные лучи на пофыркивающих в отдалении лошадей, закончила Гюльшах.
— Нет. — Изо всех сил сжимая сорванную в каком-то неясном порыве незабудку, Мехмед приподнялся из травы, качая головой. —
Нашей. Нашей общей историей, мой мудрый Сфинкс.
— Нашей историей, мой Повелитель, — согласилась Гюльшах, с удивлением прислушиваясь к неожиданным напевным переливам ребаба.
— Держись, мой друг, крепись сильней,
Костлявую гони.
Пусть самый главный жизни бой
Победа наградит.
Что раны нам? Что смерти тлен?
Мы — воины судьбы.
Привычно душам и телам,
В боях проводим мы… — лилось откуда-то из встававшей на отдых кавалькады, где уже вовсю взмывали ввысь костры, пряно благоухали простые полевые травы, да все так же протяжно и надрывно пел ребаб.
Мехмед закрыл глаза.
Поразительно, но уж не эта ли наполнявшая пространство музыка… или, быть может, их сегодняшний с Гюльшах разговор точно сам собой уводил его память не к покорившимся Афинам, Белграду или Мистре, а к далекому теперь, заснеженному февральскому дню в охотничьем стане под Эдирне и к тому, что в нем последовало. Когда Раду, его Раду, его обожаемый, искренний и светлый Раду, одним не терпящим возражений жестом услал Заганоса-пашу и явившихся вслед за ним телохранителей. После чего, наконец оставшись с ним наедине, произнес с тревогой, обнимая его лицо своими теплыми ладонями:
— Прошу тебя… Хотя бы ради нас… Ради нашей давней клятвы… Оставь
их там, в воспоминании. В дворцовом саду, Солнце мира.
— Кого, мое сердце?
— Свою боль.
Своих призраков. — Не отнимая рук, Раду опустился перед его ложем на колени, шепча с прорвавшейся наружу горечью: — Думаешь, я не знаю, не чувствую, что до сих пор тебя угнетет, мое Солнце? Сербия. Едва на разразившийся голод в Эдирне. Те две капли крови, о которых Хуршид тут же побежал тебе докладывать… Твой сегодняшний, неожиданный для всех, болезненный обморок… — Раду на мгновение запнулся. — И то, как тебе самому пришлось поступить с Мустафой. И твои оступившиеся царедворцы… — Его чистый, наполненный любовью голос дрогнул, когда Мехмед покачал головой, спеша ответить:
— Нет, Раду, нет, мое сердце! Все не так… Впрочем, — Мехмед поднял руку. — Довольно, мой хороший. Да, ты прав, что ты, урожденный князь Дракул и наставник моих сыновей, пытаешься устыдить во мне их отца, государственного деятеля и султана всех правоверных, и… того человека, который некогда принес тебе клятву крови. Потому что…
— Я не пытался устыдить тебя, но… Потому — что? Что, мое Солнце?..
— Потому что… — Мехмед нашел в себе силы на усмешку. — Потому что, кажется, ты первым понял, что до этого недостойного государя обморока твой султан, государственный деятель и падишах
** всех правоверных все-таки довел себя… сам.
Новая безрадостная усмешка — и, окончательно прогнав стылый обморочный туман перед глазами и собравшись с силами, Мехмед поцеловал изящную тонкую ладонь и привлек Раду к себе, в свои объятия… Где-то там, за пределами их шатра, день клубился морозным, чистым инеем и чужим, ненужным сейчас разговором. («Юсуф, за Яполло уже поехали?» «А то как же! Не извольте беспокоиться, господин посланник! К завтрашнему утру доставят…») Здесь же, под теплой желтой сенью, согреваемой двумя огромными жаровнями, они с Раду взглянули друг на друга и только крепче обнялись.
— Раду, Раду… — удерживая в объятиях самое сокровенное из всех своих желаний — Желание Жить, — шептал ему Мехмед. — Ты знаешь меня лучше прочих и потому лучше прочих ведаешь обо всех моих терзаниях, мое сердце…
— Знаю, конечно, знаю, мое Солнце, — отвечал ему возлюбленный. Сердце постепенно успокаивалось. Оно, простое, неожиданно и несвоевременно предавшее, до сих пор надрывно ноющее человеческое сердце, само, как некогда давно, еще в Анадоле, вело Мехмеда за собой. Сердце подсказывало нужное им двоим движение: придвинуться ближе, поднять неподъемную, казалось бы, ладонь; нужный жест: стереть все невольно проливавшиеся сейчас слезы — свои и возлюбленного; нужные слова:
— Если я когда-либо сумею переступить через себя… через свою совесть и окончательно избавиться от всех своих призраков — ото всех истерзавших нас обоих призраков! — то только благодаря тебе и твоей поддержке, мой хороший, — осторожно устраивая красивую белокурую голову у себя на плече, прошептал ему Мехмед.
По счастью, не позднее чем через неделю они оба на очень долгое, долгое время совершенно позабыли и о боли, и о горечи, и об обмороке, и о призраках, как и о теме своего недавнего разговора. Какой-то добрый гений, должно быть, обитавший здесь, в охотничьем стане под Эдирне, где они оба, по взаимному согласию, решили задержаться до весны, вдруг неожиданно толкнул их сначала к совместному вечернему омовению в огромном бронзовом тазу. А после — к совершенно недопустимому для взрослых мужчин занятию. К беспечной детской игре в догонялки.
Уже были разлетевшиеся в разные стороны подушки, разоренные простыни, сдвинутый на середину шатра и упавший на бок поставец для мелочей. И вот теперь Раду, хохоча: «Ты наконец-то окончательно поправился и снова стал прежним, наконец-то снова стал самим собой, мое Солнце!», отступал от Мехмеда к пылающей жаровне.
— Да, я снова стал прежним, мое сердце. И теперь тебе, мой хороший, придется не радоваться победе, а признать свое полное и безоговорочное поражение! — любуясь всей открытой лишь для него… полуобнаженной,
простой,
земной и
грешной красотой его счастливого порыва, так же со смехом отвечал ему Мехмед.
Кажется, в том, радостном для них обоих вечере, когда Раду, неожиданно рванув наперерез, в мгновение ока угодил к нему в объятия, они почти ни о чем не говорили. Другое — то, что придавало сил, то, что всегда вело его по жизни, то, что помогло ему выстоять и… пусть и поверженным, но вернуться из Сербии — Раду, его Раду, его прекрасный, полыхающий порывом Раду, был с ним рядом. В упоительном тепле связавших их объятий. В глубокой нежности соскользнувшего по точеной шее поцелуя. И этого ему, Великому Турку, покорителю Константинова Града, падишаху всех правоверных, Мехмеду эль-Фатиху, было более чем достаточно.
Объятие разомкнулось; в свете последнего светильника зашуршали снимаемые ткани. И только лишь потом, среди подаренных и возвращенных поцелуев и ласк увлекая Раду за собой, на подушки, Мехмед шепнул ему единственное:
— О Аллах… Как же ты прекрасен, Раду! Ты… Ты, мой Серебряный принц, выглядишь, словно Бог Жизни… Бог Огня.
Раду сам выгнулся под ним, отзываясь ему счастливым тихим стоном и теплом ласкающих ладоней.
— Неужели тебя это тревожит, Солнце мира?
— Тревожит, но не от сомнений, как когда-то… А, по счастью… совершенно
по-иному, мое сердце… — Поддавшись теснее и ближе ко всему изгибу обожаемой им, удивительно чувственной и пронзительной наготы, Мехмед не смог сдержать улыбки. И больше в тот рассыпавшийся морозными звездами вечер они действительно не говорили почти ни о чем.
Но за неделю до этого, наполненного их страстным уединением вечера, был тот,
другой, в котором разговором о призраках их беседа совсем не ограничилась. Все надрывное осеннее: унизительное, растоптавшее османскую армию поражение под Белградом, неповиновение Владислава, так и не решенная пока участь Гюльбахар, Валахия, Трансильвания, даже козни… многомудрые дипломатические хитросплетения Православного Патриарха
«на учтивом академическом греческом», — все это было заново извлечено на поверхность и неоднократно переговорено и проговорено. Но Раду вдруг заглянул ему в глаза и произнес на выдохе, вновь обнимая его лицо теплом ласкающих ладоней:
— И все-таки… Несмотря ни на что… Как же не хочется умирать, Солнце мира!
Сердце опять заныло безумной, неизбывной горечью того момента, когда к его ногам упала преданная узкоглазая тень. Там рухнувший прямо в снег, покаянно опустивший голову Хуршид еще шептал: «Я не знаю, не ведаю, как так вышло, мой Повелитель! Я лишь помогал Раду-бею одеваться к предстоящей охоте. И вот… вот…», а сейчас и здесь Мехмед смотрел на Раду, на своего единственного возлюбленного, и никак не мог избавиться от все ближе подбирающейся к нему тревоги.
И молчал, поглаживая отчаянно засаднившее, колотившееся сердце.
И Раду молчал.
Тишина вокруг них висела и копилась. Но Раду неожиданно опустился перед ним на колени и, разрывая накрывавшую их обоих горькую, багрово-черную тишину, горячо и сбивчиво зашептал:
— Господи! Мехмед! Мой Султан! Любимый!.. Прости меня! Пожалуйста, прости, — шептал ему Раду, горячим касанием губ целуя его руки, стараясь успокоить и не давая ему отстраниться.
— О Аллах, Раду! — Мехмед уткнулся вмиг запылавшим лбом в его гладкое предплечье. — Но зачем, зачем ты заговорил об этом… о смерти, мой Серебряный принц? Ты сказал так… — Мехмед задохнулся, замирая в непредвиденном, безумно-странном озарении. — Ты сказал так из-за… из-за тех двух капель крови, о которых Хуршид
тут же побежал мне докладывать?..
— Господи!!! Да нет же, нет! Мехмед, мой Султан!.. Хуршиду не следовало, но это в самом деле были всего лишь две капли крови… Мехмед!.. Ну пожалуйста! Все давно закончилось, а это… Это шутка! Неуместная, глупая, грубая, ненужная сейчас, отвратительная шутка! Прости, пожалуйста, прости… — Лихорадочно поблескивая глазами, все так же горячо и сбивчиво шептал ему Раду из причудливой мозаики не пожелавшего отступать воспоминания…
А наутро с первыми лучами солнца к ним с Раду в общий шатер под бескрайним зимним небом вошел собиравшийся в Манису Заганос-паша…
(Продолжение главы временно находится на доработке. Приношу самые искренние извинения)
***
Пояснения к главе
[1] »…покорив и Сербию, и Трабзон, и Грецию, и Морею» — Сербия была покорена в период с апреля по июнь 1459 года. Трабзон (Трапезунд), или Трапезундская империя — средневековое греко-православное государство, образовавшееся в 1204 году на побережье Чёрного моря, на северо-востоке Малой Азии. Трабзон был завоеван в период с 1460 по 1461 год. Морея (Морейский деспотат) — автономное греческое государственное образование в составе Византийской империи. Из-за внутренних проблем, сыгравши на руку османам, был захвачен в мае 1460 года
[2] »…после того, как они взяли Афины» — Афины были взяты османами в 1459 году
* Шехзаде Джем — третий сын Султана Мехмеда Фатиха и его молоденькой супруги, сербиянки Чичек-хатун
[3] Идея Искандера и Османа Гази
Искандер Зулькарнайн — кумир Мехмеда Александр Великий, Александр Македонский. Осман Гази — родоначальник династии Османов
[4] «Сделав Афины, Трою и Мистру историей империи Османов» — Афины и Троя, естественно, находились на территории оккупированной Греции. Мистра — столица деспотата Морея
** Падишах всех правоверных — падишах, он же император. Захватив имперский Константинополь, Мехмед для всего мира в одночасье стал императором. Так что его утверждение справедливо