ID работы: 9979774

Хулиган

Гет
PG-13
Завершён
92
Размер:
179 страниц, 16 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
92 Нравится 48 Отзывы 32 В сборник Скачать

IX. Прочь из Советской России

Настройки текста
      Это должен был быть первый год мой, когда поехала бы я в Петроград. Мне давно уже доводилось слышать много приятного об этом городе — из-за того рассказы Майи о поездке с Северяниным слушала я с некоей завистью. Однако же планы родителей, выходцев пролетариата, нежданно изменились, когда у отца возникли проблемы с работой. То и дело мне не удавалось подолгу уснуть по ночам — их приглушённые голоса слышала я из-за закрытой кухни, под щелями дверей каковой лился свет. Все дни мать то и дело поглядывала в окно, будто ожидая чьего-то прихода, хотя в действительности гостей мы не ждали, и после, не заприметив никого под окнами, облегчённо вздыхала и обменивалась с отцом взглядами. Я ощущала себя практически лишней в таковой сцене, не осознавая ни ужаса и горя, нависших над семьёю нашею, ни причины беспокойства их.       Мне всё больше думалось о Есенине. И чем меньше бывал он теперь в «Стойле», тем чаще ко мне приходили эти мысли. Вспоминала первый свой с ним поцелуй, отвлекалась иногда на работу от Евграфа Александровича, которая до сих пор не была выполнена, пыталась толкать себя на её осуществление, но мыслями всё возвращалась к одному и тому же интересующему меня предмету. Случай с Шаляпиным, вернувшимся в Москву, немного отрезвил меня и одновременно с тем — наладил моё с Майей и Алисой общение, которое уже практически начало прерываться из-за наших дел. Обе они, только встретив меня, наперебой говорили о Фёдоре Ивановиче, обсуждали тот невероятный и прекрасный случай, что теперь они смогут, наконец, увидеться и познакомиться с ним, и я внезапно промолвила, что виделась уже с певцом. Подруги замолчали, вначале приняв слова мои за какую-то глупую придумку.       — В действительности! — с жаром отозвалась тогда я. — Когда мы с Есениным шли по…       Тут уж на лицах их заиграли улыбки, и Алиса и Майя, напрочь забыв о Шаляпине, принялись спрашивать меня про Сергея Александровича. Мне было ровным счётом нечего сказать. Мне было даже как-то неприятно вспоминать об нём теперь, в таких совершенно расстроенных чувствах, но Алиса неожиданно буквально вперилась в меня взглядом, игриво улыбаясь, и уточнила:       — А вы уже целовались?       Краска выступила на лице моём и, о, Боже, как хотелось мне поскорее завершить этот надоедливый разговор! Я готова была зарыдать пред ними тотчас же, чтобы они со всеми подробностями изъяснили чувства мои, однако смогла только глухо произнести что-то, и подруги обернулись. К нам подошёл мужчина средних лет, и внешностью своею, и походкою, и даже манерою улыбаться — весь он как-то уже походил на Шаляпина.       — А это наш преподаватель, Пётр Александрович, — представила нас с подошедшим мужчиной Алиса. Он-то, этот мужчина, и оказался учеником великого Фёдора Ивановича. Мы весело провели вместе время в литературном кафе, и он, только напившись кофе, начал смутно припоминать, что мы с ним, в действительности, уже знакомы, и на первом курсе мы сидели со всею труппой его, а также с Алисой и Майей в гримёрке. Майя со смехом вспоминала, как в тот вечер сломала ногу, как сидела с незнакомым ей доселе вокалистом, а уже наутро, проснувшись дома, не помнила ровным счётом ничего: ни имени его, ни случая с ногою; Алиса — как они обсуждали с актёром, игравшим и певшим в роли Ромео, все точности и неточности игры его, а я изумлялась всеми рассказами со стороны, вспоминала, как рассказывала Петру Александровичу, что уж больно сильно хочу стать журналистом, да всё не знаю, в какие бы круги поддаться. И внезапно он сам завёл об этом разговор. Я искренне поведала, как нравится мне работать у Литкенса, и сколь приятно, что такой талантливый и интересный человек смог приютить меня под своим литературным крылом. А к вечеру мы встретились с Шаляпиным.       Нынче я признавала в нём не столько незнакомого, но при том известного всем человека, какового довелось мне видеть на улице в окружении его поклонников, но и обыкновенного. Они весело смеялись с Петром Александровичем, а Майя и Алиса вторили им — мне в таковые минуты становилось и скучно, и грустно, ибо я не могла поддержать разговора. А после шикарных выступлений Майи и Алисы понёсся именно он. По итогу, таковую посиделку я покинула самой первой.       Я шла по обагрённой фонарями Красной площади, мимо закрытых в такой час торговых козырьков Охотного ряда, и еле сдерживала слёзы, норовившие хлынуть из меня — кто-то здесь, совсем недалеко, веселился, обсуждал возможную будущую карьеру свою, общался с известными личностями, а я даже не могла поддержать таковой беседы и поделиться самым сокровенным — что в действительности тревожило душу мою. На каждом шагу и в каждом прохожем виделся мне Есенин. Я даже не особенно замечала, как пальто моё мокнет под напутствием всё сильнее и сильнее надвигающейся метели. Вскоре помимо Есенина мне стали в случайных прохожих видеться столь же дорогие лица из компании его: Вадик, Саша Кусиков, Коля Клюев, Толя Мариенгоф…       — Вика, вы? Вы, что же, плачете?       Я остановилась, ибо на сей раз галлюцинация была вполне себе реальной. Передо мною действительно стоял Мариенгоф, слегка опустив на лоб свою шляпу с длинными полями, и внимательным взглядом взирал на меня, несмотря ни на сильный вихрь снега, ни на холод. Я тоже остановилась, но более не смогла ничего поделать — неожиданно чуткий, а оттого беспокойный взгляд его не давал мне теперь сдвинуться с места. Смахнув лёгким движением руки наступавшие слёзы, я уверила его, что ему кажется, и что это просто ветер развевает во мне холод и слезит глаза, однако Мариенгоф подошёл ближе и слегка укрыл меня полою пальто своего. Он никогда не намекал мне, как делал это Есенин, что я одеваюсь чересчур легко для осени и, тем более, зимы — но нынче жест этот говорил именно об этом.       — Пойдёмте ко мне, Вика, вы вся замёрзли, — тихо и будто успокаивающе произнёс он, но я вместо гнева ощутила в своей реакции на слова эти поддержку и утешение. Мне даже долгожданный вечер с Майей и Алисой не показался столь радостным, как эта внезапная встреча с Толей на Никольской площади. И мы проследовали к нему домой. Всё время это, всю дорогу, я сравнивала его с Есениным, и, хотя воспитание моё в принципе не позволяло мне приходить домой к друзьям моим — даже к Коле, который и вовсе не пытался никогда скрывать ориентации своей, но, по взглядам моих родителей, был всё-таки мальчиком, я шагала теперь к Толе спокойно, но почему-то мне казалось, что и намерений у него нет никаких дурных на мой счёт. Он никогда не нравился мне внешне, однако был достойным человеком. Во многом я, правда, могла бы с ним поспорить, но в целом взгляды наши совпадали — наверное, эта самая перчинка и служила залогом нашей дружбы. Открыв дверь, он позволил мне пройти, сам при этом отряхивая ноги о лежавший здесь же коврик.       — Вика, простите, ради Бога…       — Толя, ничего. Спасибо вам, — перебила я его, даже не зная, впрочем, за что он извиняется. Мне стало тепло и хорошо уже в тот миг, когда я оказалась в помещении — даже глаза высохли и больше не просили ни слёз, ни недавней обиды. Я пила чай, который сделал Толя, и осознавала, что была права по поводу Есенина — тот вечер, когда я впервые в жизни поцеловалась, не значил для него ровным счётом ничего. Впрочем, чего могла бы ожидать я? Я сама ему намекала на то, что у него много поклонниц — так неужто он сам не знает о том?       — Ещё чаю? — Толя внимательно взглянул на меня. Я пыталась — честно пыталась! — сосредоточить взгляд свой на его карих глазах, но видела в них лишь отражение Есенина и оттого ощущала себя немного пьяной. Я смогла хоть как-то отмахнуться, помотав головою, но его этот ответ не отрезвил — внезапно он бросился мне в колени. Он говорил что-то много и с горечью, хотя мысли мои всё не могли прийти к тому, что я нахожусь у Марингофа дома — не то, что к тому, что он бросается мне в ноги.       — Вика, простите, Бога ради, но как же вы чудесны! Как вы действуете на меня! Ваши руки, лицо, губы… — он ещё продолжал что-то бормотать, когда я едва начинала приходить в себя, точно от внезапного оглушения. Я остановила его где-то на словах о моём бескрайнем интеллекте, добавив, что не такой уж он, в действительности, бескрайний. Запыхавшийся Толя спросил, не против ли я, чтобы он в духоте таковой скинул своё пальто, затем — пиджак свой, а после него и галстук. Я отвечала, что не против. Я всё ещё была изумлена как поведением его, так и этим необычайным признанием. Он остался в одной лишь рубашке, то и дело повторяя, что ему душно, хотя я и не могла понять причину этого — я продолжала сидеть в своём сером пальто и клетчатой кепи и только после позволила себе снять их. Мариенгоф же продолжал смотреть на меня так, будто ожидал какого-то ответа. Мне никогда не нравился Толя как мужчина, но весь вечер этот, пребывая в каком-то полупьяном состоянии, я скорее как-то неосознанно, нежели следуя чувствам, потянулась к нему и, что было до крайности удивительно, он не воспротивился таковому сближению, а напротив, тоже приблизился ко мне, когда по всей квартире его раздался оглушительный звонок. Он открыл дверь, и оба мы замерли под впечатлением увиденного. Есенин, практически обнимая бутылку, ввалился в комнату, что-то проскандировал, закончив: «И свистят, по всей стране, как осень, шарлатан, убийца и злодей…» — а после остановился и взглянул сначала на Толю, а после — на меня в платье, открытом в плечах. Все мы долгое время молчали, поглядывая друг на друга и оценивая реакцию каждого из нас, точно силясь понять какие-то внутренние чувства, а после Есенин, бросив последний взгляд на меня, вскрикнул: «Вот она, суровая жестокость!», после чего выпрыгнул за дверь и был таков. Мы с Толей только переглянулись. Я тяжело опустилась на стул, вздохнув. Я и раньше не ощущала меж нами чувств, а нынче, когда увидел он нас с Мариенгофом, явственно осознала, сколь он холоден ко мне. Анатолий Борисович некоторое время молчал, тяжело дыша, а после еле слышно произнёс:       — Всё хотел признаться вам, Вика. Мы с Сергуном давно заприметили, что вы неравнодушны к поэзии, а ещё более — к кому-то из нас. И пытались довольно долгое время понять, к кому же именно.       Я молчала, потому что всё ещё ощущала себя немного не вездесущей, а оттого и не могла точно воспринять слова его. То, что я поистине нравилась Мариенгофу, пришло внезапным и довольно неясным осознанием ко мне лишь в тот холодный поздний вечер. Я долго ещё силилась тогда понять, верно ли он и искренне излагает свои чувства. Но и всё ж, при всём при том, не могла противиться не столько доводам своим, сколько фактам, каковые были теперь налицо. Мариенгоф вдруг спешно и порывисто подсел ближе, взял руки мои в свои, стал сжимать их и прижимать к губам. Я столь же быстро отстранилась, теперь осознавая для себя, что, несмотря на то, что мы были с ним хорошими друзьями, мне всё это неприятно, и даже более — просто тошно и отвратительно. Даже сам он, теперь с поникшей головою оставшийся сидеть на месте и глядеть в пол, казался мне каким-то иным и отталкивающим от себя и ото всякого с ним общения.       — Я не знал, но чувствовал, что сердце ваше принадлежит именно ему.       Чувствовал! Я почти задрожала всем телом при сих словах его — то ли от смущения, то ли от гнева, сама не помню. Чувства мои к Есенину, как оказалось, были вовсе не нараспашку, чего я боялась, а сокрыты ото всех — даже приближённых Сергея. Толя до последнего считал, что сам он присутствовал в мыслях моих, хотя я никогда не давала ему повода для мыслей таковых.       — Ваши глаза, Вика!.. Когда вы смотрите так, кажется, будто… Впрочем, теперь я всё знаю наверняка и могу поведать Сергею, что он мог неверно трактовать случайно увиденную им сцену, — голос Мариенгофа был тихим, но последние слова вывели меня из себя, и я, несмотря на весь нынешний страх свой к этому человеку, всё-таки подошла ближе:       — Сцену? Ничего ведь не произошло, Толя. Ни меж нами, ни…       — Но я одного, одного не могу понять! — сокрушённо воскликнул он и поднял голову. — Зачем же вы пришли тогда ко мне?       В первую секунду меня сковало изумление, и только после пришло ко мне истинное осознание слов его. Толя вовсе не намеревался угостить меня чаем и спокойно вместе провести этот вечер. В мыслях его уже давно выстроилась целостная картинка происходящего — каковая, впрочем, есть теперь и в подсознании Есенина, который увидел нас вместе в его квартире. Я думала «его» квартире, потому что в тот момент ещё не знала, что поэты живут вместе. Не сказав более ни слова, я схватила пальто своё со стула и двинулась к двери. Мариенгоф бросился за мною.       — Я обидел вас, Вика? Простите Бога ради, понимаю, что мы не так поняли друг друга… — он на мгновение замялся, а после продолжил: — Сергуну всегда везёт как со стихами, публикой и окружением, так и с женщинами… — он вновь осёкся, но я обернулась. В слабом свете мне казалось, что слёзы выступили на глазах его, но это лишь сильнее отвернуло меня теперь от Анатолия. Я и поверить не могла, что он в действительности таков, хотя и зналась с ним уже очень давно.       — О чём вы говорите?       — На днях, когда я занят был новым своим стихотворением, Сергей сел рядом со мною за стол. Долгое время пустым и равнодушным взглядом осматривал дело моё и только после принялся с жаром и свойственным ему пылом рассказывать. «Толя, — сказал он, непрестанно размахивая головою из стороны в сторону. — Толя, слушай, я познакомился с Айседорой Дункан». А то, Вика, мне было истинно известно уже. Жорж Якулов собирался познакомить нас с нею в Петрограде, но к тому моменту, как мы, растрёпанные и смешные прибежали в Летний, а после — Зимний сад Эрмитажа, она уже ушла. Сергей был очень огорчён, но, к счастью, спустя несколько месяцев, в его 26-летие, встреча их всё-таки состоялась. Всё вышло спонтанно, и таковой случай Сергей не мог упустить. Она произошла на вечеринке в мастерской у Вадика. На другой день мы уже пришли к Дункан в гости и смотрели, как очаровательно танцует она танго «Апаш».       Я не раз слышала об американской танцовщице, приехавшей в Москву и решившей продолжить организовывать здесь свою школу — но уже для русских девочек. Для того ей выделили особняк на Пречистенке, а ещё несколько тысяч долларов и кучу желающих обучаться.       — Так вот, — продолжал Мариенгоф. — Он оповестил меня, совсем не к месту, что знаком с Айседорой, хотя я был уведомлён о том с помощью собственных глаз своих. «Очень рад», — отвечал я ему, не отрывая взгляда от рукописи. — Он сказал мне, что влюбился. Я, само собой, не поверил ему. Сергей не влюблялся ни в кого с самого развода с Райх. Но на моё сомнение он только покачал головою, уверял, что навсегда, что по уши. «Почему это ты не веришь? — злостно, по-ребячески, сказал он, поднимаясь из-за стола, после чего принялся расхаживать по комнате, думая об чём-то и зло скрипя зубами, будто обидевшись. — Уж, может, я не могу влюбиться?» После он признался, что увлёкся. Оба мы как-то снизили планку до «понравилась», и в итоге, когда я совершенно усомнился в словах его, упёрся руками в стол и прокричал на всю квартиру: «И буду любить. Буду!»       Я так и ощущала, как по ходу всей речи его неосознанно начинаю дрожать, но вовсе не от холода. Мысли заполонили всю голову мою, и я, не дослушав, стремительно выскочила за дверь, а слёзы уже сами собою начинали орошать лицо моё. Я не могла врать себе — нет, я никогда не считала, что есть какой-либо намёк на чувства в наших с Сергеем отношениях, однако все взгляды его, слова и нежности мне хотелось — именно что хотелось, и нынче я чётко осознавала это для себя! — воспринимать как заинтересованность. Внимание и интерес же Есенина ко мне основывался, вероятно, на том же самом, на чём и у Толи — что я женщина.       Я совершенно потеряла покой после того вечера. Я уходила в себя и искала любые предлоги, что могли бы выводить меня из мыслей. И каким-то чудным образом они вправду находились, и их даже было немало. «Стойло» стало для меня местом, каковое я пыталась обходить стороною и желательно за несколько тысяч километров.       Я продолжала всматриваться в заголовки газет, ища в статьях упоминания о Есенине, следила за творчеством его, чтобы не пропустить ни одного нового стихотворения. Но в целом не было более ни писем, ни вестей от него — самое время окунуться в творчество и журналистику, до жути затянувшую меня. Совершенно внезапно в жизни моей снова появился Рюрик Рок, а благодаря ему — множество других интересных личностей. Мы, между прочим, могли собираться у кого-то на квартире, и я слушала стихи о теме, мне доселе неизвестной. Эти люди то и дело вещали о новой революции, слыша о прошедшей лишь от отцов и дядей своих. Так же, как и мне, им довелось не присутствовать в этих трагических кровавых событиях, но в каждом произведении их отчётливо читались трагедия, кровь и несправедливость. Никогда не была я истым историком, но всё больше речи наши стали заходить о покойных и незаслуженно расстрелянных Романовых, так что уже через несколько подобных встреч я считала, что знаю всю биографию их, а также согласна с их политикой. И пока родители мои волновались по поводу работы отца, мы собирались на разных каждый раз квартирах, прилюдно снимали со стен портреты Ленина и соревновались, кто больше раз пнёт его ногою, либо плюнет в лицо. Обыкновенно помогать находить такие «временные» квартиры для одного только вечера ребятам помогал маклер Костя Свердлов. Впрочем, при общении «маклер» как профессию он не упоминал, а числился в какой-то компании по помощи находить для людей квартиры. Крупный в плечах, но очень искренний и добрый, он был посредником между нами и хозяином квартиры, и каждый раз каким-то чудесным образом договаривался для наших встреч в разных уголках Москвы. Мы с ним очень быстро подружились, потому что, несмотря на то, что он был старше меня на 5 лет, он был парнем простым и всегда говорил о вещах так, каковыми они и были на самом деле. Наслушавшись всего, что говорили мне в моём новом клубе интересов, я тоже пыталась сочинять стихи о революции и о справедливости в России, восхваляла Запад, где всё, по представлениям моим, было так хорошо, стала ещё сильнее кричать, читая стихи свои — особенно приятно было мне наблюдать реакцию ребят, когда я, понурив голову, завершала: «Мир изменился. Я участник». Эта приписка им особенно нравилась. На этом мы и сдружились с Костей. Он стал помогать нам проносить граммофон в квартиры с незаконными пластинками, а после окончания вечеров мы вместе с ним убирали следы наших лекций, на каковых узнавала я больше, чем когда-либо в университете. Печатных брошюр не было у нас, поэтому писали мы всё прямо здесь. Руки мои и без того всё время были в пятнах от чернил: тогда как у других в издательстве Литкенса были деньги и возможности на собственных наборщиков, я писала вручную. Ребята поражались моим «вечным пятнам», а ещё тому, как быстро удаётся мне выводить буквы на бумаге, а потому я стала главным писателем всех наших «учебных пособий». Я узнавала, между прочим, об ужасном геноциде в Петрограде. Бои там уже затихли, но после слов узнанного мнение моё об этом городе изменилось и стало иным, чем когда о нём рассказывала нам Майя. Или о страшном голоде в Поволжье. В газетах изредка писали, что началась сильная засуха, но на самом деле это не было правдой. Участники клуба рассказывали, что вооружённые отряды прибывают в деревни и воруют у жителей последние припасы. Нельзя было слушать истории эти без содрогания!       Что же касается пластинок, так в основном это были призывы и лозунги из Царской России. Уж не знаю, каким удивительным образом удалось сохранить и утаить все эти записи, но меня из них особенно поражала русская молитва «Боже, царя храни!» Хотя я и была дружна с вокалистками, в первые минуты мужской хор совсем меня не впечатлил, но после начала я вникать в слова, и слёзы как-то сами собою начинали выступать на глазах моих, а так как я была, в сущности, почти единственной девушкой во всей этой компании, ребята принимались суетиться, спрашивать, что произошло, и почему я побледнела и готова разрыдаться. Я просила только включать пластинку ещё и ещё, по новому кругу, и граммофон принимался по новой хрипеть ставшие мне почти родными слова.       — Вика, может хватит уже? Что-то другое послушаем? — уточняли у меня, когда глаза мои начинали краснеть.       — Нет, ещё… Последний раз…       Что уж упоминать о том, что встречи наши не раз сопровождались пьянками и громкими спорами друг с другом? Мы могли до утра засиживаться в непроглядном дыме сигарет, обсуждая «пройденное», и водка у моих интеллигентных друзей была повсюду — в чайнике, графинах и даже использованных пакетах из-под молока. Не раз бывало, что Костя прибегал к нам с зарёй и сообщал, что по улице недалеко от нас расхаживают чекисты, и мы бросались врассыпную прочь из квартиры.       То, что я усиленно принялась за изучение истории, только усилило взгляды мои на борьбу за права женщин. Я уже знала, что в Англии феминистки давно уже установили свои правила, а в Дании, Греции и Германии женщины получили право свободно разгуливать в том, в чём хотели, и непрестанно пыталась следовать моде их, сменяя свои наполовину мужские кепи беретиками и шапочками. А то, что добились они избирательного права, только сильнее подтолкнуло меня к сим мыслям.       Все изменения эти в моём сознании и мировоззрении не могли не отразиться и на статьях моих. Отражать взгляды свои в материалах я старалась осторожно, зная, что Литкенс разделяет взгляды исключительно большевиков. Всё более я пыталась надавливать на вопрос, тревоживший и самого Евграфа Александровича: как сочетать отсталость страны нашей с перспективами социализма? Ответа от него на статьи свои мне предстояло ожидать всё дольше и дольше — слишком много в последние дни у него стало работы, и то и дело приходилось проводить её то в Петрограде, то в Москве, практически разрываясь между двумя этими городами. Материалы самого Литкенса в «Вестнике работников искусств» мне так прочитать и не удалось, хотя по рассказам коллег своих я знала, что он был хорошим журналистом. В таком странном разладе, разрывах меж судьбой страны своей и журналистикой и в совершенно революционном настроении, мне в декабре стукнуло 22, и началось 1922 Рождество для России. Впервые по чистой случайности вышло, что это Рождество я отмечала не с родителями и даже не с близкими подругами своими — Майей и Алисой. Последние письма мы отправили друг другу, когда девушки делились впечатлениями своими от встречи с Шаляпиным, восхищались талантом его и им самим как личностью. Стоило начать им петь перед ним, как Фёдор Иванович, не дослушав, со свойственной ему величавостью и некоей тяжёлостью поднялся с места, громко зааплодировал, принялся хвалить обеих, вызывая улыбки у учителя девушек, ученика своего, и пообещал устроить им выступления в Мариинском театре. О таковом ни одна из них и грезить не могла! Майя и Алиса, как и обыкновенно, когда что-то особенно восхищало их, принялись восклицать от счастья, а после подскочили к нему, начали радостно и благодарно пожимать руки, даже практически дошли до объятий, чем совершенно смутили мужчину.       Алисе, помимо того, предстояло увидеться вскорости с Альбертом Вагнером — он приезжал в Россию в январе. Майя же насчёт Северянина и каких-либо новых встреч с ним молчала. Незадолго до того я слышала, что он дал присягу Эстонии и переехал туда, став полноправно гражданином этого государства. Это было и всё, что пока знала я о подругах из наших с ними переписок. Встречу мы намечали на весну, когда у всех более-менее должны были уладиться дела.       Рождество же я отмечала с теми, кто, благодаря частым совместным встречам и схожим интересам, стали мне новыми друзьями. Родители на две недели уехали тогда в Ялту и пообещали рассказать после о красотах её, так что практически каждый вечер наш, начиная с самого праздника, проходил у меня дома в компании абсолютно различных людей. Благодаря общению с Костей, связей у меня стало больше, а потому и кружок наш расширялся раз от раза. Тут была и журналистка, моя коллега, Ира, каковую затащила, если можно будет так выразиться, я в нашу компанию благодаря тёплому знакомству на работе, и Даша, очень много изучающая историю и социализм — мы могли ночами напролёт с ней не спать и обсуждать интересующие нас вопросы, довольствуясь тишиною, снегом за окном и крепким чаем в наших кружках. Бессонница в определённой мере может довести людей до престранных идей — наверное, таким оправданием пользовалась я, когда внезапно и для себя самой, и для всех окружающих покрасила свои короткие волосы в рыжий цвет. Говорить о революции стало как-то проще, приятнее и атмосфернее.       Я всё усиленнее и рьянее зачитывалась «Овода» Войнич. Ребята каждый раз приносили с собою граммофон и мысли, чтобы, благодаря им, вести таковые лекции. Мы переписывали самое важное в тетради. Боясь, как бы ничего не случилось с моей, я брала её с собою каждый раз, как отправлялась в издательство — она выглядела обыкновенной рукописной книжонкой, походящей на тетрадь школьницы, не считая того, что на обложке её красовалось яркое, написанное красной краской: «МИР ИЗМЕНИЛСЯ. Я УЧАСТНИК». Я перестала почти писать стихи, потому что самое главное и важное для себя могла нынче передавать в прозе. И несколько раз Рюрик Рок, служивший мне своеобразным знакомцем с нынешней моею компанией, звонил мне, приглашая выступить то в одном, то в другом университете перед студентами и другими молодыми поэтами. Я не смогла отказать лишь один раз — когда 19 января он пригласил меня на встречу в Политехническом с другими «Ничевоками». В начале года все её члены как раз вернулись из Ростова-на-Дону вновь в Москву, были полны сил и энергии, почувствовав запах столицы, напоённый новыми возможностями и стремлениями. Мне удалось познакомиться очень со многими в тот раз.       — Ну что, произведём захват жизненного организма искусства? — усмехнулся Илья Березарк, который, как я после узнала, был не только поэтом, но и журналистом. Рюрик Рок только улыбнулся в ответ ему.       На встрече было много футуристов, в том числе — и Маяковский. У меня ёкнуло сердце: я стала оглядываться, боясь увидеть здесь знакомые лица имажинистов, однако же, никого так и не разглядела в толпе. Тогда я снова вернулась к слушанию Маяковского — мне нравилось, как он читал громогласно, слегка грозно, но при том при всём чувствовалось, как что-то буквально приподнимает тебя с места, чтобы начать действовать. Строчки его на первый взгляд казались резкими и отрывистыми, но после ты привыкал к таковому ритму, сам начинал подражать ему, сам стремился влиться в него. «Ничевоки» же, как и другие поэтические течения, конкурирующие с футуристами, вряд ли бы разделили мои взгляды. И, будто прочитав мои мысли, Илья вышел вперёд, как только Маяковский закончил чтение, и спросил:       — Да кто такой этот Маяковский? Отправляйся-как ты к Пампушке на Твербул — сапоги чистить всем желающим.       Зал взорвался аплодисментами и весёлым смехом. Я, давно входящая в поэтические круги, знала наверняка, что он имел в виду сходить на Тверской бульвар к памятнику Пушкина, и, то ли выступление известного поэта меня так взволновало, то ли какая-то несправедливость от этого поступка и даже обида овеяли сердце моё, но я, сама не помню, как, но побежала за Маяковским к дверям, пока ни поклонницы, ни друзья его не успели сделать это быстрее меня, и окликнула мастера футуризма — правда, вовсе не именем его.

«А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?»

      Вряд ли даже звонкий голос мой и крик могли сравниться с величием и интонацией, с каковыми всегда читал он на сцене, однако мужчина как-то медленно и вовсе неспешно обернулся, бросил на меня беглый взгляд — только теперь, когда он был не на сцене, а прямо передо мною, мне стало ясно, сколь он высок ростом, а я — напротив! — и внезапно улыбнулся. Улыбка эта сказала красноречивее любых слов его обо всём.

***

      Мне чудилось, что революционные настрои ныне со всею силою поглотили меня, однако же это оказалось не так. Всё больше и сильнее ближе к весне участники наших кружков стали приходить к мысли, что режим большевиков не слабеет, а напротив — лишь крепнет. Что все зачины наши бесполезны, и даже мои выражения их в статьях и редкими временами — в стихах, вряд ли принесут плоды свои. Однако же мы забыли, забыли, что великие перевороты не совершаются в один день! И если люди готовы стать свободными и сознательными, никто не сможет удержать их в их ожиданиях.       Вместе с тем, Костя Свердлов всё чаще напоминал нам об опасности чекистов, и всё реже теперь мы собирались с помощью него в чужих домах. Однажды мы сидели в доме в глухой деревне под Москвою, и кто-то из наших ребят принялся рьяно критиковать политику Ленина. Я в ответ стала зачитывать статьи Троцкого из лондонской газеты, а также сохранившиеся отрывки выступлений, что сотни людей за пределами столицы голодают, пока наши власти пытаются строить идеи коммунизма вместо обещанного социализма. Он не так давно на своём выступлении привёл идеи милитаризации хозяйства — это был день, вливший хоть немного энтузиазма во всё наше дело. И только после стало мне понятно, что мне вовсе было не до политики всё это время — революция у меня была поэтическая, либо же происходила в основном во мне самой. В то же время мы вздрагивали по ночам, когда снилась нам Лубянка, но продолжали носить из дома в дом граммофоны с запрещёнными пластинками. Всё закончилось после того вечера. В ветхий домик, стукнув скрипящей, едва державшейся на петлях дверью, ворвался запыхавшийся Костя и закричал: «Облава!»       Все мы разбежались врассыпную, оставив после себя все улики. То событие стало последним нашим собранием, хотя так и не было понятно, была ли тревога ложной или нет. Помню лишь, как Костя приводил в чувство меня — ибо я была единственной, кто, от изумления и шока, оставался ещё в доме. Я не двигалась с места, несмотря на все его уговоры, пока, в конце концов, он не дёрнул меня за руку, и мы не побежали прятаться в сумерках у плетня. У меня так сильно дрожали зубы, что пришлось совать меж них палец — чтобы не выдать наше со Свердловым местонахождение. Тогда-то и стали мы с нашим маклером особенно дружны. Позже мне даже довелось познакомить его с Майей и Алисой — с последней они особенно нашли общий язык, и ни у кого из компании нашей более не оставалось сомнений, что Свердлов к ней неровно дышит.       Как только закончилась моя революционная деятельность, всё сильнее стала я окунаться в журналистику и, как водится — в творчество. И хотя революционное настроение должно было окончиться у меня вместе с завершением кружка нашего, оно только усилилось — то выражалось и в неизменном свободном образе моём, и в мыслях, которые теперь роились в голове моей, а после я их ловила и выжимала в то, что писала. Евграф Александрович оставил мне после себя похвалы за последние заметки, несколько слов и счастливую улыбку — и уехал лечиться в Ялту. Он выглядел теперь не так хорошо, как при последней нашей встрече, и было совершенно понятно, что он серьёзно вымотался и болен.       — Вы только особенно не шалите здесь без меня, Викки, — улыбнулся он мне, готовясь выйти, по привычке, с папкою в руке, в свет апрельского солнца за дверью. Он знал, что мне нравится всё нестандартное революционное, но, будучи человеком старше и с опытом, лишь посмеивался надо всеми моими идеями. Вероятно, потому именно не запрещал к редакции ни одной он статьи моей и ограничивался лишь мелкими поправками, не переставая хвалить их и приговаривать: «Вы хорошо пишете, хорошо…» Оттого-то и родилось это «Викки» — как своеобразный вызов обществу, как дополнение псевдонима моего и должно было вылиться, видимо во что-то, как я и любила, английское. — Не совершайте необдуманных поступков, по крайней мере, до моего возвращения. Я вот рассказал о вас Володе Адарюкову — он пообещал связаться в ближайшее время и обсудить всё. Так что не пугайтесь, ежели услышите незнакомый телефонный звонок.       Кто именно был этот Володя, я уточнить так и не смогла. К Литкенсу подбежали коллеги его и принялись что-то переспрашивать, несмотря на то, что он уверял, что спешит на вокзал, и что у него поезд. Так мы и расстались.       Я не успела сказать Евграфу Александровичу последнего слова, а через неделю мне пришла телеграмма о том, что его убили бандиты под Ялтой.       Только получив её, я некоторое время пыталась понять, от кого и о ком пришло мне это послание, несмотря даже на подпись и ясное изложение мысли. Я не помнила, как побрела по заснеженной улице домой, а после, когда вернулась, долго сидела за столом на кухне, не обращая ровно никакого внимания на происходящее. Никогда прежде никто из близких мне людей не покидал меня, но страшно было даже не то. Иное осознание впечаталось в сердце моё и всё не желало покидать его — только вчера я общалась с человеком, а уже сегодня его нет на этом свете! Я вспоминала все слова Евграфа Литкенса, наши недолгие встречи, наше короткое сотрудничество, и слёзы сами собою норовили навернуться на глаза мне — никогда больше не будет того же. Должно быть, люди чувствуют скорую смерть свою — вот и он, уезжая, стремился везде и во всём успеть, носился с делами как угорелый, даже вырвал минуту для меня, ничего не значащей в жизни его! В солнечный апрельский день мы выбежали из издательства всем коллективом. Женщины позади, в возрасте, полноватые, теснили меня со всех сторон, что-то кричали ему вслед. Мужчины стояли поодаль, помахивая ему рукою. А я успела заметить только, как он произнёс что-то тихо и неслышно, сел в автомобиль с открытым верхом и, ещё раз улыбнувшись всем нам, в очередной раз махнул рукою и унёсся по московским улицам.       Я вздрогнула, оглушённая звонком телефона прямо рядом с собою. Телеграмма выпала из рук, и то показалось мне признаком изгнания меня из своего собственного мира. Всё вокруг продолжало жить, дышать, петь, кружиться, цвести и развиваться, а человека, меж тем, не стало… Как можно вотще врываться так в сокровенную жизнь человека всего каким-то одним звонком, не испросив у него на то разрешения? Я слушала звонок так долго, пока уже родители не стали упрекать меня в том, что я не беру трубку. Отважилась. Взяла. Но всё ещё с трудом понимала происходящее вокруг меня.       — Соединяю.       — Виктория, добрый день! Точнее, вечер, — раздался почти юношеский голос оттуда. Я некоторое время честно пыталась прийти в себя, но всё было тщетно, и в итоге я, будучи совершенно обескураженной, тихо произнесла:       — Да, кто спрашивает?       — Меня зовут Александр Мелентьевич, но можно просто Саша, — тут же вдогонку вопросу моего раздался бодрый юношеский ответ. Я прижала трубку ближе к себе, отстраняя мир свой от мира родителей, но мыслей было так много, и роились они в голове так быстро, что я совсем ничего не понимала. «Какой Александр? Какой Саша? Кто это и откуда? Откуда знает мой номер?» Я уж было стала думать о давних своих знакомых поэтах, но мгновенно отбросила мысли эти, показавшиеся мне теперь глупыми и даже несуразными. — Но вам, вероятно, это мало о чём говорит, — тут же усмехнулся он. — Понимаете, я представитель Русского общества друзей книги…       — Простите, вы, вероятно, ошиблись номером, — и я резко бросила трубку, пока связистка не успела осознать, что дело вовсе не в плохой связи.       И, хотя и сама не осознала того, сразу же после разговора залилась слезами.       Впрочем, нам с Александром Мелентьевичем всё-таки предстояло познакомиться. Каким-то чудесным образом он выгадал день, время и час, когда я наверняка буду в издательстве. После смерти Литкенса начались проблемы не только у «Вестника работников искусств», но и у меня, ведь кто, как не Евграф Александрович всё это время поддерживал меня в сей команде? Я также успела сойтись с коллегами, но вряд ли как начинающий журналист могла претендовать на место здесь. Меня держали за хорошо написанные статьи мои — да и на те начинали понемногу смотреть уже с укором из-за скрытого революционного смысла их. Казалось, ни от кого теперь в коллективе не могло скрыться моё антиполитическое настроение. И каждому было оно чуждо, противно и гадко — а вотще просто непонятно. И когда в двери наши постучался Александр Мелентьевич, жизнь моя изменилась. Не выдержав, я выбежала из редакции с коробкой вещей своих — и даже их было не так много. В отличие от других сотрудников, у меня не было ни своей печатной машинки, ни как таковой канцелярии или тетрадей и блокнотов, ни книжек со множеством накопленных годами телефонных номеров и адресов — так что, в общем-то, столкнулась я с мужчиной в дверях, так сказать, налегке. Он приподнял шапку свою, а после внимательно вгляделся в лицо моё, улыбнулся и воскликнул:         — Виктория!       Я вздрогнула, решив, что окликнул меня кто-то из коллег, и я всё-таки что-то упустила, но тут же перевела взгляд на мужчину рядом с собою. Несмотря на свой юношеский голос, он был отнюдь не так моложав, лет 38, но много и искренне улыбался, несмотря на то, что в уголках глаз просвечивали едва заметные морщинки.         — Я ведь всё давно тщусь связаться с вами, но ох уж мне эти телефоны! — он хлопнул обеими руками по коленкам своим, и жест этот показался мне смутно знакомым. Я покраснела, но не произнесла ни слова, а после краткого молчания взгляды наши встретились на коробке у меня в руке, и мужчина предложил оказать помощь, от каковой я отказалась. Мы двинулись вдоль по Солянке, и, несмотря на равнодушие моё и молчание, он всё продолжал преследовать меня, по временам пытаясь завести разговор, в каковом я пыталась всё дойти до сути.         — Вы ведь в «Вестнике работников искусств» работаете? Хорошее издание. И коллектив там хороший, и Евграф Александрович…         — Работала.         — Да… Так вот, и Евграф Александрович был гениальным человеком. Всё много о вас рассказывал, о вашем таланте писать, о ваших статьях… Даже о вашем кружке.       Я резко остановилось, а сердце так и подскочило в груди.         — Каком кружке? — я изобразила на лице искреннее изумление, но Александр Мелентьевич лукаво улыбнулся и перевёл беседу на другую тему. Мне пришлось, в итоге, перебить его и вновь встать на месте, чтобы, наконец, прояснить для себя ситуацию. Близкое общение с революционерами научило меня прямолинейности и в каком-то плане искренности — нынче я терпеть не могла, когда пытались елозить и всячески уходить от темы. — Простите мне мою резкость, но я вас совершенно не знаю. Кажется, вы действительно пытались мне дозвониться, но ни Евграф Александрович, ни кто-либо близкий мне ни разу не упоминал имени вашего. Александр.?         — Кожебаткин, — он кивнул головою, довольно улыбаясь. Его явно забавляли речи мои. — Но мне понятна ваша реакция, — неожиданно для меня произнёс он. — Вы наверняка ожидали звонка Владимира Яковлевича Адарюкова, нашего основателя. Но Володя сейчас сильно занят, а мне страсть как захотелось с вами познакомиться, когда Евграф Александрович принялся об вас рассказывать. Не обошлось и без того, чтобы я прочёл несколько ваших материалов.         — Простите, но кто вы?         — Действительно, совсем позабыл представиться, — рассмеялся Александр Мелентьевич. — Мы — русское общество друзей книги или РОДК. Существуем не так давно, года два, изучаем все отрасли книговедения. Многие наши участники — писатели, литераторы или вовсе издатели. Мне лично приходилось как-то вести книжный магазин с Серёжей Есениным и Толей Мариенгофом, а теперь вот — своё издательство открыл.       Сердце моё зашлось в быстром темпе, и другая, нынче совершенно чуждая сторона жизни моей вдруг вновь стала протискиваться чрез тёмную завесу, пытаться проникнуть в неё лучом, либо бликом, хотя бы как-то проявить себя — и всё только от упоминания одного лишь имени! Я вздрогнула и, кажется, даже побледнела и изменилась в лице, потому что Александр Мелентьевич тотчас же это заметил, уточнил, хорошо ли я себя чувствую, и предложил продолжить общение не на этой жаре, а в каком-либо прохладном месте.       Я знала из различных газет, что в мае Есенин женился на Дункан, и уже через неделю после того они вместе покинули Россию. Знала, что «Стойло» продолжает своё существование, хотя и без признанного там гения-поэта. И тогда совершенно неожиданная мысль пришла в голову мне.         — Вы знали Сергея Александровича и Анатолия Борисовича?       Смущение и беспокойство на лице Кожебаткина сменилось удивлением:         — Знал, знаю и буду знать! Право, не ожидал, что вы и в такоеобщество вхожи!         — Доводилось бывать на многих их вечерах, — скромно улыбнулась ему я.         — Отчего же доводилось? Я вот тоже давно Толю не видел — давайте проведаем их нынче же!       Так спонтанно мы и условились, и уже майским светлым вечером я вся в нетерпении шагала по Тверской, едва ли слушая при этом нового знакомца своего. А он всё продолжал вещать, рассказывать интересные пустяки, о каковых обыкновенно, из вежливости, дабы поддержать разговор, вещают литераторы. Вывески на здании, где находилось «Стойло», давно уже сменили. Меня то и дело лихорадило — уже со стороны улицы слышалось, как кто-то читает внутри. И только мы вошли, чтение того, кто стоял на сцене — прекратилось, а взгляды всех присутствующих мгновенно устремились к нам. Отчего-то мне показалось, что все они относятся исключительно ко мне. И вдруг знакомый голос прервал воцарившуюся тишину: «Сашка!»         — Толя! — вторил ему Александр Мелентьевич, и оба мужчины крепко обнялись, наконец, после столького времени, встретившись. И только собрался Мариенгоф произнести что-либо ещё, как он увидел за спиной друга своего меня. Мы так и замолчали, и улыбка с лица поэта спешно соскочила.         — Толя, это Вика, но вы вроде как знакомы, — Александр Мелентьевич бросал теперь то на меня, то на Анатолия подозрительные и немного смущённые взгляды. — По крайней мере, она так утверж…         — Вы чертовски изменились, Вика, — тихо произнёс Мариенгоф, а после протянул мне руку. Мне всё ещё было несколько неловко. Как из прошлой жизни, я видела перед собою их с Есениным квартиру, Анатолия — стоящего передо мною на коленях, а после то, как он закрывал лицо руками и клялся в искренних чувствах своих. Я вложила свою ладонь в его, и он, наклонившись, коснулся её губами, а чтобы не затягивать надолго молчание, повёл меня по залу, знакомя с новыми лицами и представляя — старым. Был среди собравшихся и Вадик Шершеневич. «Стойло» на сей раз посетил даже Рюрик Ивнев. А вот Саши Кусикова не было — он тоже уехал в Берлин. «Тоже» в собственных мыслях кольнуло меня сильнее всего. И когда компания уже знающих меня поэтов привыкла к переменившейся внешности моей, они смогли здраво осмыслить одно и то же — предмета, к каковому стремилась я все годы эти, здесь нет. Более того — нынче он женат.       Но даже и здесь Анатолий Борисович не дал всему затихнуть. Он попросил поэта, читавшего на сцене ко времени нашего прихода, продолжать, а после мы завели с ним тихую беседу. Я боялась, что все наши товарищеские отношения расстроятся из-за прошедшего меж нами недопонимания, однако же, как ни странно, мы вели себя друг с другом весело и непринуждённо, много смеялись и веселились, и это понемногу заглушило во мне чувство горечи от осознания, что близкого мне человека теперь здесь нет. Наверное, не могли мы в тот момент обойтись без того, чтобы не начать беседу о Есенине.         — Когда я встретил Аню, и уже стало наверняка понятно, что мы безумно влюблены друг в друга, — Толя, между прочим, поведал мне в тот вечер, что начал встречаться с актрисой Камерного театра Никритиной, с каковой познакомились они случайно в лавке Шершеневича. Анна жила в Газетном переулке вместе с мамой, и Мариенгоф, недолго думая, предложил ей переехать к нему на Богословский — Сергей всё равно ведь за границей. Вятка стал возвращаться домой сам не свой. Однажды я застал его в ванной в окружении стопки и пустой бутылки рядом с нею. Он не желал разговаривать со мною, несмотря на все увещевания мои. «Пил?» — говорю я ему. Кивает. А больше ничего произнести не хочет и не может.         — Так ведь он перестал? — изумлённо спросила я Мариенгофа, вспоминая жизнерадостный 1921 и то, как Есенин отказывался иной раз и глоток сделать.         — Перестал, — задумчиво кивал головою Толя. — А тут снова принялся. «Один, — говорю я ему, — пил, что ли?» Серёжа снова кивает и снова ничего произнести не может в ответ. Обиделся сильно, что у меня появилась подруга. Но то было временно, даже как-то по глупости. Всю, бишь, зиму держался и так и не притронулся к бутылке.       Я помолчала. Анатолий, заметив задумчивость мою, снова улыбнулся и начал рассказывать про их с Сергеем 1919 год и про то, как холодной и довольно суровой зимою Есенин нанял поэтессу на жалованье советской машинистки с тем, чтобы она ходила к нам и грела простыни.         — Так и сказал? — изумлённо вскинулась я, ощущая вскипавшую в сердце моём ревность.         — Так и сказал, представляете! — засмеялся Мариенгоф. — Что, мол, вы будете приходить к нам, раздеваться, греть простыни — лежать, то бишь, на них, ледяных, по 15 минут, на условии, что мы будем сидеть и не глядеть на неё, уткнувшись носами в рукописи. Три дня барышня продержалась, а на четвёртый заявила, что не намерена греть простыни у святых, и ушла.       У Мариенгофа, несмотря на всю его огромною тягу к славе и зависти, что у Есенина она всё равно в стране больше, была замечательная отличительная черта — как друг, он мог превосходно поддержать в трудные минуты. Вот и теперь, как много месяцев назад, когда я наблюдала, как Сергей уходит из трактира с очередной девицею, и слёзы с грустью начинали застилась мне глаза, Анатолий Борисович вновь помог мне, вновь оградил ото всех печалей поддержкою своею. Я поведала ему про Литкенса и про трагедию, случившуюся с ним, вскользь упомянула, что была вхожа в клуб революционеров. В тот период я всё принимала на веру, так что могла отдаться людям без остатка, со всею искренностью своею и только после — пожалеть об этом. Мариенгоф не очень-то понял мысли этой и тут же запальчиво произнёс:         — Кто же вас потащил в это опасное дело?         — Как кто? — тоже спросила его я. — Я сама.         — К политическим обществам не присоединяются без влияния со стороны.       И после мы снова как-то перешли к разговору о Есенине — но не о воспоминаниях, а о настоящем и грядущем.         — И я скучаю без него, Вика, — Толя поник головою, прямо в стакан с вином. Мы чокнулись, оба выпили, и после он продолжал: — Пишет он. Часто пишет. Да всё письма какие-то -.! — выругавшись, он стукнул кулаком по столу, но потом заметно успокоился и пришёл в себя. — Пленился он мыслью не жениться, а мировой славы. Приятно стало ему, что повсюду встречают их вместе, и слышится: «Есенин — Дункан… Дункан — Есенин»! А ведь его только здесь, в России, и любят, Вика. Только здесь он и нужен. Ну, а письма — плохо ему там. Сразу по почерку и видно. Временами доллары посылает, говорит, что тоже скучает, но разве не вижу я и не чувствую, что это не так!         — Вы про Сергея Александровича? — к нам подошёл Саша Кожебаткин, на ходу поправляя волосы свои, и сел за наш столик. — Вика, а вы ведь журналист по профессии?         — Филолог. Но всегда мечтала именно на журналиста учиться.         — Впрочем, судя по статьям вашим, так и не скажешь, — перебил меня Александр Мелентьевич. — Знаете, Вика, а не хотели бы вы книгу написать? И биография, и расследование журналистское — одновременно?       — Так о ком же писать? О Толе разве что, — я улыбнулась, слегка дружески приобняв Мариенгофа. Он не мог тоже не отвечать на сей посыл улыбкою.         — А что скажете об истории Дункан и Есенина? Тема неплохая, многими журналистками злободневно освещается — особенно на Западе.       — Так что мне до Запада! — голос мой стал запальчивым. — Нигде я не была прежде.       Александр Мелентьевич вдруг при сих словах моих как-то резко ушёл в себя, словно начав что-то обдумывать, а Толя вдруг поднял меня с места, шепча при том: «Вы ведь хорошо читаете, насколько я помню?» и провозгласил:         — Товарищи! А теперь на сцене гениальный журналист, автор нашего будущего, начинающий поэт, Виктория, — он всего на мгновение бросил взгляд на меня, но такой лукавый и забавный, что я раскраснелась, — Фёрт!       Все зааплодировали уже потому, что я была представлена не кем-либо иным, а таким человеком, как Мариенгоф — давно вхожим в общество это, всем известным. Я видела улыбку Вадика и внимательный взгляд Рюрика Ивнева — не особенно мы были с ним знакомы, но нынче на лице его читалась заинтересованность. И когда я выбежала, я стала читать не о революции, а о том, что было на душе у меня:

Не горячим солнцем город дышит, Дышит воздухом моя душа. И тихонько сердце бьётся — слышит, Синевою небо мне слепит глаза. Сладкий дух овеял, душу тронул, Грусть моя, ведь ты мне невтерпёж! Как прощальный внемлет дым звону, Так на свете правды не найдёшь. И пишу я, и грущу, и плачу, Всю себя сжигаю до конца. Не ценила прошлое — утрачено, Не вернуть ушедшего лица. Только грусть моя сжигается над полем, На душе не горько — тяжело. У поэтов лишь ищу покоя И у них учусь искать добро. Нету в мире правды — есть страданье, Но мечты мне чтобы сохранить, Принести бы небу покаянье, Чтоб ещё сильнее жизнь любить.

Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.