ID работы: 9989368

Цикады

Слэш
R
Завершён
1134
автор
senbermyau бета
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1134 Нравится 54 Отзывы 241 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Кенме девять лет, а значит, Тецуро — десять. Значит, Тецуро — самый надоедливый мальчишка во дворе. Зачем-то дразнит Кенму. Зачем-то вечно его тормошит, куда-то тянет, кидает в него мячом — больно, до слёз и разбитого носа. Он дёргает его за завязки куртки, пачкает лицо грязью, рушит его веточный шалаш. Самое дурацкое — это когда Тецуро теребит его на речке, потому что на речке Кенме спокойнее всего. Было. А теперь здесь Тецуро, и он плещет в Кенму водой. Вешает ему на голову склизкие водоросли. Притаскивает к нему здоровенную цикаду, пытаясь напугать, вот только Кенма жуков не боится. Кенму так достал этот наглый придурок, что он, со злым прищуром глядя прямо Тецуро в глаза, берёт с его ладони полудохлое насекомое и с азартно-ледяной выдержкой кладёт его себе в рот. Это мерзко. Кенма чувствует, как тоненькие лапки жука панически сучат по его языку, как он пытается раскрыть крылья. Глотать его отвратительно и колюче. Но Кенма даже почти не морщится, только болезненно кривится, когда жучий панцирь царапает горло. Тецуро смотрит на него широко раскрытыми глазами, и это редкий случай, когда можно увидеть их такими. Смотрит секунду, две, три. А потом смеётся. Смеётся до колик в животе, сгибаясь пополам, падая на землю. Кенме даже кажется, что ещё чуть-чуть, и он или намочит штаны от смеха, или проблюётся. Кенме и самому хочется блевать: ему всё кажется, что цикада пытается выбраться наружу из его живота, но он только глядит на Тецуро спокойным взглядом победителя, обнимая побитые коленки. Больше Тецуро его не дразнит.

***

Кенме десять лет, а значит, Тецуро — одиннадцать. Значит, Тецуро — всё ещё самый надоедливый мальчишка во дворе, но теперь он надоедливый не против Кенмы, а во благо. Если бы Кенма знал, что для этого надо всего-то съесть жука — сделал бы это ещё год назад. Тецуро больше не дёргает, не кидается, не обзывается. Теперь он защищает от тех, кто вот-это-всё и пара тумаков сверху — и, по правде говоря, Кенме на них абсолютно плевать. Разве что геймбой жалко, который отбирают и ломают. А потом приходит Тецуро, и Тецуро жалко куда больше, хотя с ним поступают абсолютно так же: отбирают и ломают. Но в ином порядке. Сначала драка и гипс, а потом домашний арест. И снова на речке приходится сидеть одному. Кенма вяло болтает сачком в мутной воде и впервые в жизни жалеет о том, что рядом никого нет.

***

Кенме одиннадцать лет, а значит, Тецу — двенадцать. Значит, Тецу — самый надоедливый мальчишка в жизни Кенмы. Каким-то коварным образом он пробирается в его дом, начинает нравиться его родителям, и это на самом-то деле даже на руку, потому что всю ночь играть в приставку Кенме разрешают, только когда Тецу в гостях. Потому что: а) пусть мальчишки развлекаются, и б) «Тецу, ты же присмотришь за ним?» И Тецу присматривает. Тецу так за ним присматривает, что странно, что Кенма вообще дожил до своих одиннадцати. Потому что все их авантюры заканчиваются синяками и ссадинами, все ночные сторожи округа Нерима желают им смерти, все продавцы ближайших магазинов страдают нервными расстройствами, а все задиры ловят флешбеки активных военных действий, когда Кенма с Тецу проходят мимо. Плавать Кенму тоже учит Тецу. И педагогический талант двенадцатилетки не стоит переоценивать, потому что он просто пихает его в реку, как котёнка. Проблема только в том, что это работает со щенками. Котят в реках обычно топят. Благо в речке мелко, и Кенма беспомощно барахтается совсем недолго, а потом выползает на берег мокрый и злой. У него в ботинках илистая грязь, в волосах — илистая грязь, в горле — илистая грязь. Он сам чувствует себя илистой грязью, чудищем из комиксов, расплывающейся жижей. Тецу снова смеётся над ним, корчась на земле. А потом всю дорогу до дома извиняется, потому что Кенма с ним не разговаривает. Кенма с ним вообще больше никогда. Ни за что. Не заговорит. Но куртку его наденет. Холодно же.

***

Кенме двенадцать лет, а значит, Тецу — тринадцать. Значит, Тецу — самый несносный придурок в мире. Кенма его ненавидит. Ненавидит его так сильно, до горячего и солёного ненавидит, потому что Тецу — предатель. Чтоб он сдох. Чтоб он сдох со своей средней школой. Кому вообще надо ходить в среднюю школу? Что за бред? Кто это придумал? Ещё и волейбол этот. Тренировки. Тецу теперь пропадает то на них, то с новыми друзьями. Тецу просто теперь пропадает. Кенме тоже хочется пропасть. Насовсем пропасть, исчезнуть. Может, тогда Тецу поймёт. Тогда он будет знать. И речку Кенма тоже ненавидит. Ненавидит бревно, которое они прошлым летом сюда притащили, чтобы сидеть было удобнее. Ненавидит их плоский камень-стол, на котором сподручно играть в ту настолку с монстрами. Её Кенма тоже ненавидит, потому что на потёртой, потерявшей форму коробке написано: «Количество человек: 2-4». А количество человек на берегу сегодня едва дотягивает до единицы. Потому что целой единицей Кенма себя не чувствует. Будто часть его отпилили, оттяпали, оторвали и положили Тецу в рюкзак — новый рюкзак для новой школы. «Ненавижу, — думает Кенма, ковыряя палочкой землю перед собой. В месиво. Там, под слоем песка, красная глина. Красная-красная, взбитая им, взъерошенная. И в груди то же самое. — Ненавижу, ненавижу, ненавижу…» — Эй, копатель, — раздаётся сзади. Эти нотки в голосе Тецу тоже новые. Зачатки его невыносимого характера. Понабрался из своей этой школы. Отвратительно. — М, — негостеприимно бурчит Кенма, даже не оглядываясь. Если оглянуться, то можно увидеть Тецу: с волейбольным мячом подмышкой — он всегда теперь с мячом, — с дурацкой этой своей ухмылкой и с новым рюкзаком, в котором обрывки его, Кенмы, искалеченной единицы. Если оглянуться, можно увидеть Тецу и по неосторожности его простить. — Я тебе похавать принёс, — говорит, подсаживаясь рядом. Кенма уже собирается на него зло зашипеть, зло замолчать, а возможно, даже зло укусить его. Но Тецу раскрывает зажатые лодочками ладони. Цикада лениво ведёт крыльями, огромная такая — и где только нашёл? — Приятного аппетита, — улыбается Тецу, крайне довольный своей шуткой. Придурок. Какой же он всё-таки придурок.

***

Кенме тринадцать лет, а значит, Куроо — четырнадцать. Значит, Куроо — самый надоедливый мальчишка в школе. Конечно, Кенма и в прошлом году об этом догадывался, но теперь, учась в той же школе на класс младше, знает наверняка. Куроо бесит всех девчонок и половину пацанов. Ему это будто бы в кайф. Все его теперь называют только так: Куроо. И детское, слишком «не крутое» Тецу остаётся в прошлом году. В новый Куроо берёт не так много: Кенму и волейбол. В тринадцать его подача становится прицельнее, блоки — крепче, а ухмылка кривее. Он будто бы понемногу разучается улыбаться сразу двумя сторонами рта. Когда-нибудь, думает Кенма, он и вовсе забудет, как это делается. Будет ходить с перекошенной рожей. Так ему и надо. На речку они приходят всё реже, потому что теперь Куроо таскает его на волейбольные тренировки. Снова, как в самом начале: зачем-то вечно его тормошит, куда-то тянет, кидает в него мячом — больно, до разбитого носа. Но теперь вместо слёз Кенма показывает ему средний палец. Волейбол ему не нравится. Ему нравится причал из говна и палок, который они построили летом. Он немного кривой, немного гвоздатый, но на нём здорово сидеть, опустив босые ноги в прохладную воду. Кенма по-прежнему не умеет плавать, Куроо по-прежнему не умеет шутить. Подкрадывается сзади, хочет столкнуть его в воду, но на этот раз — ха! На этот раз Кенма оказывается быстрее и хитрее: пригибается, подталкивает — и в реку летит сам Куроо. Кенма не смеётся над ним до рези в животе, он же не дебил. Лишь смотрит с прищуром, тихо и злорадно празднуя свою победу. Тецу — вот такой, мокрый и нелепый, он всё ещё Тецу, — отфыркивается от воды и тянет: — Куртку-то хоть дай. Кенма милостиво стягивает с себя ветровку, и Тецу — нет, уже Куроо — зачем-то притягивает её к лицу, прежде чем надеть. Двинутый. — Да нормальная она, только из стирки, — оправдывается Кенма недовольно, потому что его вещи вообще-то никогда не воняют. И незачем так принюхиваться. — Я тебе её не верну, — ухмыляется Куроо. Рукава ему коротки. И когда успел так вымахать? Мутант, блин. — Буду спать с ней. В обни-и-и-имку, — тянет по-идиотски и садится рядом, чтобы по-мудачному притиснуть Кенму к себе. По-мудачному — это потому что руки у него мокрые и ледяные. Кенма ёршится, вырывается, отпихивает этого придурка от себя. Вот зачем он с ним такой тактильный? Такой лапательный. Ни к кому же больше так не липнет, а Кенму всегда трогает, трогает, трогает, словно вот обязательно нужно ему то ущипнуть, то разлохматить, то обнять со спины, устраивая подбородок на костлявом плече. Неудобно же, наверное. Как с непротопленной батареей жамкаться — твёрдо, ребристо и холодно. — Да отвянь ты, — ноет Кенма. Куроо — самая надоедливая херня в истории человечества. — Ни-ког-да, — усмехается он, сцепляя руки в замке у Кенмы на животе. Притягивая к себе. И всё — намертво. Его уже не отцепишь. Приварился. — И с какого это перепугу? — щурится Кенма, пытаясь заглянуть этому бесстыжему приставале в лицо, но делает только хуже: Куроо тычется носом ему в щёку. Влажно и холодно. Если бы Куроо был псиной, это значило бы, что он здоров. Но он человек, а значит, болен. На голову. — С такого, что я, может быть, тебя люблю, — говорит Тецу. И это странно. Потому что такие слова можно было бы услышать от Куроо — нахального с перелитой на одну сторону улыбкой. Но это говорит Тецу, и уголки его губ симметрично — охренеть! — ползут вверх. Чуть-чуть совсем. Тоскливо как-то. Аж жуть берёт. — Фигню не неси. Фу, — морщится Кенма, и руки Куроо вдруг разжимаются. — А ты меня совсем не любишь, засранец мелкий. — Не люблю, конечно. Делать мне больше нечего. Куроо смеётся, почти как в детстве: долго, до боли даже, наверное, потому что глаза его краснеют. Нет, реально: двинутый. Не так уж это и смешно.

***

Кенме четырнадцать лет, а значит, Куроо — пятнадцать. Значит, Куроо — самый надоедливый капитан волейбольной команды. Победы, которые они приносят школе, кажется, единственное, что спасает этого придурка от исключения, потому что все парты, за которыми тот сидит, изрисованы членами, а номера его родителей стоят у всех учителей на быстром наборе. Телефонный номер самого Куроо тоже пользуется популярностью. Девчонки, которых год назад он неимоверно бесил, теперь дарят ему розовые ароматизированные конверты, в которых дрожащие от волнения иероглифы мешаются с аккуратными пубертатными сердечками. Куроо много ухмыляется, всё более криво и нагло. Его походка становится развалистей, а сам он — выше и нескладнее, но это не мешает ему ловко перепрыгивать через забор, сваливая с уроков на речку. Ни это, ни розовые ароматизированные конверты. Кенму подташнивает от запаха этих приторных духов. Благо новый дезодорант Куроо, в котором он, похоже, вымачивает себя по утрам, перебивает все запахи мира. Кенма крутит пальцем у виска и выходит через открытую калитку. Дебил он, что ли, через забор лезть. К речке они бредут, привычно споря, и Кенма впервые задумывается, есть ли у этой речки имя. Наверное, нет. Имена таким местам иметь вовсе необязательно, ведь все, кому надо, и так понимают, о чём идёт речь. Вместо игровых карточек, чипсов и газировки на их камне-столе теперь дешёвое пиво и сигареты. Кенма считает это кретинизмом, Куроо считает это крутым. Потому что раздобыть в пятнадцать что-то запретное — это смысл существования, отдельный уровень нирваны. Суть нирваны — перерождение, и Куроо не терпится его совершить. Это обряд инициации — прикурить и закашляться, глотнуть и поморщиться. Куроо будто ждёт, что Кенма попросит его поделиться, чтобы по-взрослому ему отказать. Чтобы по-детски его подразнить. Но Кенма не просит, только демонстративно кривится от едкого запаха дыма. Впервые ему кажется, что Куроо взрослеет слишком быстро. Куда-то спешит, и Кенма за ним не успевает. Никогда за ним не успевает. — Будешь? — всё же предлагает он сам, протягивая Кенме пачку сигарет таким вальяжным жестом, будто уже лет десять курит, а не в самый первый раз. — Нафиг надо, — бурчит Кенма, но пачку всё же берёт. И зашвыривает куда подальше. Прости, окружающая среда, не быть тебе сегодня спасённой от загрязнения. Занимай очередь: сегодня спасаем молодёжь от вредных привычек. Куроо почему-то улыбается, будто только этого и ждал. Будто весь этот хулиганский фарс был только для того, чтобы Кенма его прекратил. Но у Тецуро всё ещё остаётся в зубах недокуренная сигарета, и он зачем-то давится дымом. Из вредности, не иначе. Самому же не нравится — это видно по хмурой морщинке между бровей, по тому, как он тут же отгоняет от себя облачко дыма, чтобы лишний раз его не вдыхать. — Ну и зачем? — спрашивает Кенма. Не то чтобы ему было дело. Просто так. — Потому что целоваться хочется. И это какой-то бред. Вообще не вяжется с тем, что Кенма спросил. У Куроо, походу, программные сбои — несёт всякую дичь. Весь год вбрасывает в их адекватные беседы что-то из ряда вон. То: «Дай мне руку, не то я заблужусь по дороге», то: «Хочешь, я тебе засос поставлю?». Совсем уже поехал со своим гормональным дисбалансом или как это называется. Лучше бы это никак вообще не называлось, конечно. — С сигаретой? — фыркает Кенма. — С тобой. — Ха-ха, — раздельно проговаривает Кенма. Шутки у Куроо с каждым годом всё более конченные. Конечные. Терминальные даже, как стадия его спермотоксикоза. Они молчат. Куроо наконец избавляется от бычка, тычет его обугленной мордой в песок, изламывая фильтр. Кенма думает: «Ну-ну». Переходный возраст, да? А может быть, переездный? Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы. И поезд, всмятку сносящий тело с путей. — А ты когда-нибудь целовался? — спрашивает вдруг Куроо, будто только что они долгой паузой не отделили себя от этого скользкого разговора. Слизкого, улиточного. Такому бы в раковину спрятаться и никогда оттуда не выползать. Что он заладил-то? Целовался, не целовался… Какая разница. — Вот как-то избежал пока этой участи, — кривится Кенма. — Хорошо, — кивает Куроо. — И не целуйся ни с кем. — Тебя забыл спросить. — Тогда спрашивай. — Что? — Спрашивай, раз забыл, — усмехается, но как-то невесело. И Кенма спрашивает: — Ты нафига такой долбанутый сегодня? Куроо потягивается — аж косточки хрустят. Прогоняет с себя оцепенение. Оживает потихоньку, возвращается к своей затаённой леньце. — Это моё новое амплуа рокового красавца. Мне идёт? — Бежит. Куроо посылает ему воздушный поцелуй и подмигивает так развязно, что Кенме приходится вытянуть руку и повозить ей Куроо по лицу, стирая с него весь этот напускной идиотизм. Оставляя идиотизм привычный и настоящий. Потому что, чёрт, а ведь действительно «бежит». Несётся прям. А Кенма не успевает.

***

Кенме пятнадцать лет, а значит, Куроо — шестнадцать. Значит, Куроо — снова самый бесчестный ублюдок на планете. Куроо — дезертир. Японской системе образования явно необходима реформа, потому что так нечестно. Все эти перемены… Кому они нужны? Кому от них лучше? Почему нельзя ходить в одну школу всю жизнь? Нет, конечно же, лучше перекидывать себя из одного место в другое, лучше следовать за старшеклассником по пятам, отставая лишь на шаг, чтобы на третьем году вместо широкой спины уткнуться в бетонную стену. Больно — до разбитого носа и слёз. Грёбаный Куроо. Вечно он его бросает. Чтоб он сдох. Нет. Чтоб он жил долго-долго. В мучениях. Но не сильных. Да блять!.. Кенма раздражённо дёргает за завязки, и капюшон байки стягивается, срастается перед его лицом. Тёмные волосы лезут в глаза, забиваются в нос и рот, и Кенма думает о том, чтобы их обрезать. Или покрасить. Всё равно все говорят, что он так похож на Садако. Он и чувствует себя так же: запечатанным в своей злобе призраком. В злобе и… Нет, только в злобе. Пожалуйста, пусть только в злобе. Без приторного аромата розовых конвертов, которые постоянно вываливаются из рюкзака Куроо, будто он чёртов почтальон. И Кенме хочется рыкнуть: да замути уже с кем-нибудь! Они же липнут к тебе, как мухи, словно ты — клейкая ловушка. Они же вязнут в тебе, застревают напрочь. Давай, осчастливь одну из них своей кособокой улыбкой, поучи её играть в волейбол, выпендрись тем, как долго можешь крутить мяч на пальце. Подержись с ней за руки, своди в кафе. Похвастайся потом наливной отметиной, полученной на последнем ряду кинотеатра. Но нет. Куроо куда интереснее пойти с Бокуто на барахолку и собрать робота из старых аккумуляторов, проволоки и фанеры, чтобы потом взорвать его петардой перед носом грымзы-училки. Куроо куда интереснее орать в караоке какие-то дедовские песни про любовь на войне или снимать тупой паркур-сериал — что бы это ни значило. Тоже вместе с Бокуто. Всё вместе с Бокуто. Нет, Кенма не ревнует. В конце концов, он сам каждый раз отказывается, когда Куроо зовёт его с собой. Как звал всегда. Всегда дёргал, тормошил, куда-то тянул. А Кенма всегда отказывался. Разница только в том, что теперь Куроо не настаивает. Куроо научился принимать отказы — ещё одно разочарование, которое он приносит с собой из старшей школы. Вдобавок к Бокуто и красной форме Некомы. Красной форме, которая жутко ему идёт, а этого Кенма знать не хотел, но теперь вот знает. Он вообще много чего теперь знает. Знает, каково это — просыпаться со стояком после снов о лучшем друге. Знает, как стыдно утром смотреть в глаза, когда ночью под одеялом касался себя, до боли зажёвывая губу. Знает, как что-то меняется, ломается в его организме. Знает, как что-то меняется, ломается во взгляде Куроо, когда он уходит от его прикосновений, потому что каждое из них — как подуть на содранную наждачкой кожу. Или языком коснуться — влажным, горячим по этому живому мясу. Как раны зализывают, только наоборот. Как это называется? Ах да, причиняют. Куроо причиняет ему своими касаниями удовольствие. Это неправильно. Мерзко. Это как съесть жука, и в горле точно так же скребёт, дерёт, колупается. Кенме начинает казаться, что цикада, которую он съел в девять лет, не сдохла у него в животе — она там обзавелась потомством, и теперь у него в желудке целый выводок этих крылатых ублюдков. И с каждым годом они росли и крепли, чтобы теперь сожрать его изнутри. Изранить крыльями, потому что постоянно, блять, порхают. Задолбали. — Так и знал, что найду тебя тут, — Куроо подкрадывается неслышно, незаметно, как всем-известно-что. От него больше не пахнет, как от мужской раздевалки после нашествия школьников, вооружённых перцовыми баллончикам супермаркетного Axe. Приятно от него пахнет. Порошком, шампунем каким-то. Куроовским. Если он и его когда-нибудь сменит — то всё. Кенма его по запаху не опознает, на вскрытии не подтвердит: да, это он. Сдох от собственной понтовости. — А ты искал, что ли, — бормочет Кенма себе под нос неразборчиво. Проглатывает вопросительную интонацию и царапающую горло цикаду. Вытравить бы их чем-нибудь — невозможно же. — Ты в лайне не отвечал. Куроо подсаживается к нему, и их хлипкий покосившийся причал едва выдерживает вес двух подростков. Когда-нибудь он вконец проломится. — Телефон разрядился. — Да потому что нефиг играть в него постоянно. Куроо привычным жестом того, кому всегда всё позволяли, стягивает с него капюшон, ерошит волосы, почёсывая, как кота какого-то, и Кенма прогибается, втягивает голову в плечи, избегает его пальцев. И снова этот взгляд. Растерянный. Обиженный даже. Руку всё же убирает. В карман её запихивает, словно боится, что она снова потянется сама собой, закинется к Кенме на плечо, как раньше, как привычно. Ничего. Скоро Куроо разучится его касаться, как когда-то разучился улыбаться обеими сторонами рта. Скоро желание потрогать Кенму атрофируется у него, как ненужный рудимент. Скоро от Куроо вообще не останется ничего прошлого, всё станет новым, незнакомым, приобретённым на той стороне его жизни, на которой Кенма не бывает. И когда-нибудь Куроо придёт на речку, и Кенма его не узнает.

***

Кенме шестнадцать, а значит, Куроо — семнадцать. Значит, Куроо — самая надоедливая мысль в голове Кенмы. Когда Кенма год назад думал, что Куроо — клейкая ловушка, он жутко заблуждался. Теперь понимает: ловушка — это он сам, а Куроо в нём застрял. Как заноза, впившаяся под кожу так давно, что уже вросла в кость. Кенма просыпается с Куроо где-то внутри, засыпает тоже с ним, носит его в себе целый день цикадами в желудке. Всё так плохо, что даже смешно. Обхохочешься. А причал их, кстати, всё же разваливается. Просто Кенма приходит туда однажды и видит торчащие из воды доски, половину которых уже снесло течением. Символизмом прёт так, что даже воняет. Кенме не хочется сравнивать себя с развалившимся причалом, потому что он знает, что при сравнении проиграет ему во всём. Он просто садится на сгнившее давным-давно бревно, вытягивает ноги, смотрит на реку. Она всегда была такой мелкой? Такой грязной? Что они вообще в ней такого нашли, что таскались сюда столько лет? Неудивительно даже, что Куроо не захотел приходить. Впервые — не захотел. Куроо сказал что-то вроде: «Занят». Планы. Важные-важные дела. Неотложные, как апокалипсис. На завтра не перенести, их вообще перенести невозможно — такие они неподъёмные. Кенма вскапывает носком кеда песок, разравнивает его подошвой, снова вскапывает. Словно повторяет телом то, что происходит с памятью, которая бередит в голове давнее и больное. То есть теперь больное. Такое помянешь — и глаз вон. Лучше оба. Лучше никогда его больше не видеть, этого динамщика. Память выклёвывает что-то в его мозгу голодным вороньём. Выковыривает из протухшего мяса образы. Тянет клювом мертвечину. Вот, например: Куроо вылезает из воды и жмётся к нему, мокрый и холодный. Курткой его затягивается по-наркомански. Шутит про поцелуи. Или не шутит. Теперь, прокручивая в голове эту падаль, Кенма понимает: Куроо, возможно, когда-то его любил. Не вовремя только. Разминулись чутка. Потому что Кенма всегда отстаёт от него на год, всегда отстаёт на шаг и врезается в бетонную стену. Больно — до разбитого носа и слёз. И сердца ещё, ага. Тоже разбитого.

***

Кенме семнадцать, а значит, Куроо — восемнадцать. Значит, Куроо — самая надоедливая в мире гиперфиксация. Достало уже. По подсчётам Кенмы, он должен был уже его разлюбить. Всё, хватит. Теперь очередь Куроо мучиться. Кенма своё отпахал — двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю, без выходных. Пересменка, ребят. Условия труда невыносимы. За последний год они приходят на речку всего два раза. Оно и понятно: у Куроо поступление на носу, а Кенма не тренировка по волейболу, чтоб его не пропускать. Не Тсукки, чтоб его не динамить. Не Тсукки, чтоб его. Точка. У Куроо с ним вроде-как-отношения, но на деле — полная лажа. Они постоянно собачатся, стебут друг друга ядовито, кусают больно и много-много трахаются. Постоянно. Просто, блять, непрерывно. А Кенма до сих пор ни с кем не целовался, хотя возможность была. И даже желание было — гаденькое такое, мстительное. Но потом внутри распухало воспоминание: «Не целуйся ни с кем». Это уже даже не Куроо в его голове произносит, потому что Куроо он бы точно ослушался. Назло. Это всё та цикада. Её долбанутое потомство паразитировало в мозгу и теперь копошится там, как ненормальное, нашёптывает всякое. «Не целуйся ни с кем». Интересно, Куроо вообще помнит, что сказал это когда-то? Помнит, что когда-то его любил? Хотя тут ещё вопрос. Научным сообществом энтомологов не доказано. Этим летом Кенма на речку не приходит. Даже когда узнаёт, что с Тсукки Куроо расстался. Всё равно незачем.

***

Кенме восемнадцать лет, а значит, Куроо — девятнадцать. Значит, Куроо больше не самый надоедливый парень в Некоме. Возможно, он самый надоедливый парень в Токийском университете, но точно Кенма не знает. Они и не общаются-то особо.

***

Кенме девятнадцать лет, а значит, Куроо — двадцать. Значит… Наверное, это что-нибудь да значит.

***

Кенме двадцать лет.

***

Кенме двадцать один.

***

Кенме двадцать два.

***

Кенме двадцать три, и он улетает из Токио. Вообще-то, он и из Японии улетает — у него самолёт через семь часов, — но это не так важно. Япония слишком большая, чтобы о ней тосковать, да и Токио на самом деле немаленький, так что Кенма сужает зону ностальгии до округа Неримы. До речки, на замусоренном, полысевшем и облинявшем берегу которой не осталось и следа от их причала. Будто их тут никогда и не было. Куроо, наверное, не придёт. С чего бы ему приходить? Они пять лет не общались. Кенма и написал-то ему случайно. Просто пальцы соскользнули, ага. Выбили трясучкой на клавиатуре: «Я улетаю сегодня. Приходи на речку, если хочешь». Ну, знаешь, на ту самую речку без названия. Ту самую, в которую если упасть, то потом обязательно дадут куртку, чтобы не мёрз. Кенма прокручивает в голове всё, что слышал о Куроо от общих знакомых. Прикидывает: мне двадцать три года, а значит, Куроо двадцать четыре. Значит, он самый надоедливый менеджер в отделе продвижения спорта Японской волейбольной ассоциации. Очень занятой человек, в общем. Такие не шляются на речки, у которых даже названия нет. — Хэй. Ладно. Ладно, может быть, он не такой уж и занятой. Спустя пять лет Кенму всё ещё изнанит от его голоса. Блять. Разве на это он надеялся? Нет же. Вообще нет. Надеялся: Куроо придёт — и ничего не всколыхнётся. Останется ровным-ровным. Надеялся: пересменка всё же случилась. Боги сжалились над ним. Ага. Конечно. — М, — негостеприимно бурчит Кенма, даже не оглядываясь. Если оглянуться, то можно увидеть Куроо (или — пожалуйста, нет, — Тецу): в идеально сидящем костюме, с окончательно закостеневшей набок улыбкой, с цикадой в сложенных лодочкой ладонях («Я тебе похавать принёс»). Если оглянуться, можно увидеть Куроо (или — пожалуйста, да, — Тецу) и по неосторожности его простить. Он подходит к Кенме сзади, и на секунду тому кажется, что Куроо вот-вот обнимет его со спины. Устроит подбородок на костлявом плече, словно пытаясь согреться об вымороженную батарею. От Куроо пахнет совсем по-новому. Порошок другой, шампунь — тоже. И одеколон какой-то лёгкий, терпкий и взрослый. Кенма боится, что если посмотрит на него — не узнает. Зря Куроо пришёл. Зря Кенма его позвал. Должно было быть, наверное, как-то иначе. Если бы Кенма успевал. Если бы не отставал от Куроо на шаг. Всегда на шаг. Должно было быть так: Кенме двадцать три, а значит, Куроо — двадцать четыре. Значит, Куроо — самый надоедливый бойфренд на свете. Зачем-то дразнит Кенму — до сих пор. Не выпускает из постели. Ведёт кончиками пальцев по низу живота, зная, что там — самое чувствительное. Лижет шею, кусает больно, а потом уходит на работу, оставляя его в неудовлетворённом предвкушении. Вот придурок. Зачем-то вечно его тормошит, куда-то тянет: то на выставки, то на матчи, то на открытия какие-то, то на закрытия. То целует его, впечатывая в себя — больно, до слёз и раздражённых губ. Дёргает его за завязки куртки, словно ему десять. Пачкает лицо пеной, когда они вместе принимают душ. Отвлекает его от стримов. Возвращается домой пьяный и прокуренный. На вопрос: «Ну и зачем?» отвечает невпопад: «Потому что целоваться хочется». Куроо молчит. Смотрит на речку. Кенма тоже молчит. И оказывается, если замереть здесь вот так, в полной тишине, можно услышать, как поют цикады.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.