ID работы: 9997159

Философия винных ягод

Слэш
R
Завершён
1556
автор
Размер:
93 страницы, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
1556 Нравится 136 Отзывы 733 В сборник Скачать

31.12.58

Настройки текста
У Фареры насыщенная история. Много крови, сокращений, ухищрений. Королевств было несколько, границы — у́же, правителей больше. Мой отец и король Локку — потомки тех двух, которым хватило ума, смекалки и вассальных договоров, чтобы разделить территорию поровну и держать относительный мир, обмениваясь отпрысками. А до них, ныне везде и повсюду — столько смертей за власть, за гектар, за причал, за фрукт и за дичь. Почему? Разве Богу не под силу даровать вечную жизнь правителю и его самому лучшему отряду? Почему нет? Так народ знал бы наверняка, кто по истине избран, кто король, кто достоин главенствовать и вести за собой. Так стало бы меньше войн, меньше пролитой крови, меньше попыток узурпировать власть. А уж коли ей надлежит сменяться, почему не даровать бессмертие только на определенный срок, впоследствии передавая следующему? Мне всегда хотелось узнать Бога получше. Понять и выслушать. Почему у него все так, а не иначе. Отчего логика крива, а запросы прямые и ровные? Как он проводит свободное время? Если такого нет, насколько сильно он устаёт? Сколько слушает, сколько делает, сколько контролирует? Нас учат: Он един, всемогущ и велик. Чем дольше я думаю, тем больше кажется, что меня обманывают. Вряд ли наши интеллекты и способы познания мира так часто разнились бы, будь Он столь силен и постоянен, как о нем говорят. Раньше мне было страшно о таком размышлять, а сейчас готова предположить: что, если Господь ничем не лучше самого обычного короля? Устает, теряет управление, упускает интриги, не раскрывает заговоры, теряет приспешников, находит врагов, расстраивает народ, радует приближенных. Всё то же самое, разве что этот король — тот единственный, кого неизвестная сила наделила бессмертием. Одного из всех. Если королю Ивалы, скажем, не будет по душе красный цвет, он из прихоти вполне может запретить кому-либо в королевстве носить вещи этого оттенка и за непослушание грозить страшными вещами. Это будет правитель земель одной страны. А если правитель считает все земли мира своими, какая сила у его прихоти? Как мне понять, что истинно плохо, а что плохо лишь для кого-то стоящего высоко и смекалистого настолько, чтобы навязать свое «плохо» всем живущим, да так сильно и твердо, что те начнут из-за этого убивать? Если ничего не происходит без вмешательства Бога, кто решает, что считать отклонением от его задумки? И если Господь лишь бессмертный король, разве может он быть везде и повсюду, всемогущий и всевидящий? Ребенком мне думалось, что Бог наблюдает за всеми нами, умудряясь ничего не пропустить, потому что живет между верхним и нижним рядом ресниц и смотрит за всем через наши же собственные глаза. Я верила, что можно их завязать, чтобы Он ничего не увидел, и считала, будто люди целуются с закрытыми глазами, дабы остаться наедине и чтобы не оказалось между ними никого третьего. Даже если этот третий — великая первопричина всего. За все семь лет, что Чонгук стоял подле меня, по количеству слов этот воин не сказал и половины того, что успел за те предыдущие пару часов. Своим молчанием он приучил меня пытаться читать по взгляду, блеску, дрожащим зрачкам, красным прожилкам. Где-то за всем этим я, пожалуй, и не заметила, когда именно детская впечатлительность приучила считать, что глазами моего пятого кондотьера на мир глядит сам молчаливый Бог. Мне нравилось думать, что я под защитой высшей власти. Маленькая самовлюбленная принцесса могла позволить себе пару смехотворно-высокопарных убеждений. Маленькая — да. Семнадцатилетняя — не знаю. Известно мне лишь громкое откровение. Странно это или глупо, но только тогда, в той тускло освещенной комнате на жестком соломенном матрасе, я наконец осознала, что Бог никогда не смотрел на меня в упор. И не поддерживал, когда я скатывалась с коня. Не нес сонную спать. Не ходил рядом, слушая детскую трепотню. Не спасал от озлобленных собак. Не кланялся одной головой, приветствуя у дверей спальни каждое новое утро. Бога со мной никогда не было. Бессмертный король не участвовал в ежегодном турнире, одерживая победу; его там, наверное, никогда и не было. Только Чонгук. Смертный воин. Самый простой и настоящий. Бывший когда-то совсем маленьким, а с годами возмужавший. Как множество других мужчин. Живой человек, человечность которого затерялась с годами в моей набитой образами голове и наконец нашлась вновь меньше, чем за сутки. Мой кондотьер лгун, изменник и содомит. Я была юна, но понимала: лгут почти все, государственные измены не однотипны, а содомия и вовсе когда-то включала преступлений куда больше, нежели один конкретный противоестественный грех. И против естества — это как? Против Бога? То есть тот вид «плохого», ставший плохим для всех остальных путем строгого наказа? Так, наверное. Я многого не знала, путалась, сомневалась, искала, но ничего не было кроме одних и тех же заученных ответов из трудов людей вроде философа из Италии, которого не так давно канонизировали. Если все говорят, что плохое плохо, до́лжно ли мне беспрекословно внимать этим речам или моя задача принять их лишь до поры, пока не стану достаточно зрелой, и тогда водрузить каждое знание на собственный анализ и пропустить через личный активный интеллект? Тогда… где край и граница между сторонником самостоятельного мышления и противником господствующего верования Церкви? Мне ругать себя и притворяться, мне позволять себе сомневаться, мне искать или сдаваться? Кем мне быть? Я убежала из дома. Путь другой, иная тропа. «Плохая» или плохая? «Хорошая» или хорошая? Кто решает? С чего начинать? Может, всё ложно и всё — ошибка, но кто-то ведь должен делать по-другому. Кому-то следует сворачивать, смотреть, что есть еще, расширять карты, находить ответы, сокращать вопросы. Так почему не я? Почему? И если я — это я, начать следует с честности. Бог говорит: омерзительно сношаться с животными. Я пропустила это «плохо» через свои формы познания и согласилась с ним. Животное не может отказать, не может крикнуть громкое «да», не способно возразить настойчивым «нет». Нельзя вступать в сексуальную связь без согласия, иначе это насилие. Насилие согласно моему видению мира — плохо. Бог говорит: омерзительно взрослой женщине или мужчине вступать в интимную связь с ребенком. Я пропустила это «плохо» через свои формы познания и согласилась с ним. Ребенок слишком мал, личность его не сформирована, целостное осознание вещей отсутствует. Маленький человек не понимает, значит, заведомо не готов. Как нельзя вызывать раньше времени того, кто еще не дозрел в утробе, потому что родится человек сломанный и нездоровый, так нельзя срывать раньше срока и того, кто еще не зацвел в мире, ибо вырастет личность искаженная и несчастная. Нельзя вступать в сексуальную связь, сулящую другому прямое несчастье, физическое оно или ментальное. Подобное согласно моему видению мира — плохо. Бог говорит: омерзительно мужчине делить ложе с другим мужчиной. Я пропустила это «плохо» через свои формы познания и попыталась понять, отчего мне надлежит с ним согласиться. Мужчина — это человек взрослый, не ребенок. Мужчина понимает. Мужчина дозрел в утробе, зацвел в мире, мужчина, вступая в сексуальную связь с другим мужчиной, не несет с собой прямого насильственного вреда, он получает и дает согласие. Бог еще говорит: омерзительно искать телесного удовольствия даже в храме одного из семи таинств, доверенных Господом Церкви — в браке, однако всем известно, что это судится меньше прочего и тактично забывается в длинном списке возможных грехов. Так если это прощается, если мы не смотрим в данном направлении, тогда грех мужеложства мне совершенно неясен. Стало быть, я пропустила это «плохо» через свои формы познания и не согласилась с ним. Помню, английские гости рассказывали, как их король сжигал однополых любовников, предварительно и показательно измываясь, а я много думала, но не вникала: не было повода, зато страх узнать в себе еретика — был всегда. Рассуждать страшно. Но тогда — начиная с одной конкретной минуты в крохотной комнатке — стало наконец можно, ни на что невзирая и вне зависимости от того, как долго эта свобода могла продлиться. А длилась она, по сути своей, только благодаря мужчине, которого могли предать смерти из-за чьего-то сомнительного «плохо». Сильного, талантливого кондотьера с холодным умом и завидной выносливостью. Одного из лучших признанных воинов государства. Как расточительно было бы и глупо лишить жизни такого выдающегося человека, только оттого что он имел интимную связь с другим свободным мужчиной! Рассуждения давались мне неплохо. Обычно. Тогда же я безбожно краснела, пытаясь держать в узде свое воображение, впечатлительность и, что постыднее всего, любопытство. Мне бы впору сказать, что оно стало для меня неожиданным, обычно несвойственным и удивительным, но я шагала честно — не оставалось ничего, кроме как схватить еще одну подушку и обнять покрепче, спрятав от себя самой горящее лицо. Лицо человека, сбежавшего из дома за ответами на вопросы, и потому, пожалуй, глупо было поражаться, когда ответ на возникший лишь в тот час — пусть он оставался жутко неделикатным и неуместным — страшно изводил своей близостью и подталкивал к недостойным поступкам. Нужно же было только выйти за дверь, пройти немного и «увидеть всё своими глазами». Я так усердно пыталась заставить себя думать, будто предлагать мне подобное — высшее хамство и вольность! А в действительности что? В действительности я повернула ключ тихо-тихо. И ступала так же. Стыд и позор! Ни звука, ни шороха снаружи. Подумалось, что мама потеряла бы сознание, узнай, куда и зачем я шла и что надеялась увидеть. Но одновременно с тем хорошо помню, что в тот момент во мне не существовало никакой борьбы. Не было варианта «не идти» и варианта «вернуться». Обитали лишь два вида мысли. Одна не верила. Ей было сложно. История сторожа хороша для менестрелей и бродячих артистов. Я доверяла ужасам, рассказанным про Азимат, но столь крепкая связь, рисковавшая жизнью из года в год? Кто может быть на такое способен? В таком страшном месте? При таких страшных обстоятельствах? Несмышлеными детьми они были недолго, а дальше какое оправдание? Мужчина может вступить в интимную связь с другим мужчиной, но чтобы рисковать своей жизнью ради сохранения такой возможности? Это награда недостаточная. Что может заставить великого воина рискнуть жизнью и потерять свое место, должность и статус? Семья, наверное, и только. Но у этих мужчин не было семьи. Или я боялась отчего-то признать обратное. Мысль вторая верить очень хотела. Немного даже сумасшедше. Мне жилось тепло, роскошно и сытно, но я знала, видела и чувствовала: люди творили и продолжают творить очень страшные вещи. Мое наивное я среди этих страшных вещей искало ярких огней, гостеприимных земель и мятежных сердец. Чего-то, на что можно было уповать. Если бы судьба вскрыла для меня хотя бы один сюжет, показывающий человеческий дух не выдумкой, а неизведанной силой, противопоставленной нашей зверской натуре — алчности, власти, сытости, я стала бы тотчас на сотню футов бодрее духом и забыла бы сразу же обо всех мозолях. Если в абсолютной тьме, жестокости и страхе может родиться свет, если такое действительно возможно, мир стал бы в моем описании в тысячу раз радушней. Очевидно, подпирать своё поведение этой целью в тот момент, наверное, было недостойно, но как ещё я могла совладать с пытливым умом, каким наделил меня… Бог? Если он участвовал в формировании меня как личности, если, сидя в своей небесной мастерской, собственноручно пририсовывал фрагменты к холсту моего будущего характера, разве правильно осуждать меня за то, что они — эти фрагменты — управляли моими ногами и вели туда, где быть нельзя, не должно и неправильно? Тогда я не пыталась ответить на этот вопрос. Лишь стремилась хоть чем-то прикрыть поведение, отщипнуть кусочек ответственности кому-либо кроме себя. Между тем сердце надоедливо стрекотало в ушах, проглатывая даже шаги, — оставалось лишь надеяться, что получалось оставаться бесшумной. Юджин сказал, что позаботился о крепком сне хозяев, стало быть, спугнуть мой шаг мог лишь тех, кого я искала в длинных тёмных коридорах, а после — в обширном многообразии банных залов. Общие ванные — страшные и голые в полумраке — стали уже знакомы, интуиция тихо вела через них всё дальше вглубь, глаза привыкали к темноте, видели все очертания, помогали хранить тишину на пару с мягкими подошвами ботинок. Совсем скоро стало неуместно радостно, что не сняла нарамник: температуры упали окончательно, оставили разбухшую древесную сырость преобладать над травами и выпивкой. А после меня накрыло странным чувством. Таким, мне думалось, какой ощущают одни лишь воришки, когда приближаются к награде совсем близко. В животе что-то резко сжалось смесью страха и предвкушения. Стоило задаться образом, подоспел вывод — закономерный и назидательный. Звучал крайне просто: из меня вышла бы скверная принцесса. А следом я передумала. Мятежно прибилась догадка: а что, если вот такой — неумолимой и пытливой — мне и надлежит быть? Зал перед парильной комнатой оставался таким же, каким я его видела часом ранее. Лишь только лампа и пара свечей теперь дрожали от сквозняков не в самом конце, а на широком подоконнике занавешенного окна перед стопками досок для шашек. Рядом с ним выделялся светом самый крайний поясной бассейн, выкопанный ниже уровня земли. Таких там было мало, от силы три — маленькие пародии на римские термы, какие я видела на удачных рисунках приезжих во дворец гостей. — … выделил новый отряд. Завтра я уведу его в сторону Норфолка, поэтому с утра не смогу вас сопровождать. Голос сокрушительно сбил и заставил остановиться. Впереди из темноты и сырости выступала широкая спина в шерстяном плаще и красная лента кровавой струей на фоне тёмной ткани. В страхе сразу зачем-то пару шагов назад — к средней стене, разделявшей залы: свет собирался лишь впереди, ослепляя других — делал меня невидимкой. — Я найду вас в Палонесе на площади нищих. Не покидайте ее, пока н… — Будет вся ночь, чтобы раскрыть мне свой план. Сейчас не нужно. Второй голос, конечно, звучал иначе. Мне знакомый, встречавший каждое утро. С нового места и ракурса стало видно владельца. Чонгук стоял по пояс в воде в том самом нижнеярусном бассейне. При тусклом свете обнаженная грудь облачалась в цвета тертых орехов, и полумрак совсем ее не скрывал: выделял из теней и тёмных пятен ряд трехконечных звёзд; я их сразу узнала, поняла умом и кровью под кожей: передо мной — символы Азимата, насечки карающей стигматизации. — Сейчас не стой там вот так, Тэхён, прошу, я с ума сошёл ожидая, и мне тошно от того, сколько пространства по-прежнему разделяет нас. Слова моего кондотьера мазались липким соком, сильно пачкались предубеждением, но я отгоняла, чувствовала: это чувство не мое, оно общественное, навязанное, вытатуированное воспитанием. — Тэхён. — Чонгук глядел снизу вверх на заявленного врага, видно было даже в искусственных сумерках, что он в замешательстве: по глазам замечала, бровям, приподнятому подбородку. — Почему ты был так холоден при встрече? Почему ты так холоден сейчас? Что-то случилось? — Почему ты ничего не написал о том, что твоя принцесса замышляет побег? — Чужого лица́ видно не было. Только статуя крепкого тела. Возвышалась над таким же, но обнаженным, мокрым и уязвимым. — Если бы письмо попало не в те руки, тебя тотчас сочли бы соучастником. — Ты мог написать его, используя наш язык. — Тогда бы в нем заподозрили угрозу заговора или попытку низвергнуть короля. — Мой воин говорил твёрдо, тревожил руками воду, она от его жестов плескалась рыбьим хвостом. — Годы жизни подле монаршей семьи научили меня подходить к мелочам с осторожностью. Коронованные головы преисполнены подозрительности и распухают от недоверия. Я боялся рисковать. — Следует ли мне принять такой ответ за доказательство того, что ты был готов покинуть эту страну, оставив меня позади? Чужой тусклый сдержанный тон беспокоил не меня одну: Чонгук нахмурился, в густых линиях всё то же замешательство тенями к мерцающим глазам: — Во встрече с тобой на пути у меня не было никаких сомнений. Я знал, ты непременно нас найдёшь. — Что именно наградило тебя такой уверенностью? — По движению головы угадывалось, что собеседник вздёрнул подбородок. Было слышно и без подручных средств, что голос стал на полутон выше. — Какие у меня были шансы угадать место и прибыть на него вовремя? — Неужели ты считаешь, я смог бы взойти на корабль, зная, что ты остался на берегу? — Твоя верность принцессе так велика, что я начал думать, это тебе под силу. Тишина повисла влажная, плотная. Чонгук смотрел долго, грудь вздымалась беспокойно и часто, собирала внутри неведомые мне эмоции: — Чувство долга годами правит и распоряжается мной, но нет и не было отродясь во мне власти выше твоей, Тэхён, когда ты об этом забыл? — Слова ползали, лезли со своим значением под воротник, а я отмахивалась, требовала у самой себя: слушай и наблюдай. — Принцесса отдаёт приказы, велит и просит, думаешь, я не смог бы позволить просьбу и себе? Без меня ей не справиться, ежели я сказал бы ждать, покуда не вернусь за тобой, для неё не было бы другого выбора, кроме как покорно дожидаться. Помню, как сжала инстинктивно кулаки: всегда обороняешься, слушая чужие о себе речи, всегда думается: раз за спиной болтовня — то всегда угроза. Он же был прав, мой кондотьер, куда я без него? Ни шага влево, ни шага вправо, ни поворота вокруг собственной оси. — И как ты предполагал целый и невредимый ходить из стороны в сторону, будто перед тобой безлюдная пустыня, а не города с кучей стражи, рыскающей по углам? — В твоих речах снова не содержится и капли веры в мои возможности! — Здесь тон выше, тенями возмущения. — Когда ты вырастешь достаточно, чтобы моя тревога перестала тебя задевать? — Когда ты перестанешь так обо мне печься! — Мой кондотьер думать забыл про осторожность и положение, его голос бился о стены, нарастая волнами к потолку. — Ты так этого хочешь? — Зачем спрашиваешь, если знаешь ответ? — Кулак ударил по воде резко и грубо — капли к чужим ногам, за пределы бассейна. — Лучше умереть, чем знать, что тебе нет до меня никакого дела. Тэхён смолчал. Я, конечно, тоже. Сердце стучало в ушах, боялось себя выдать, а предательская натура строго запрещала уходить, велела стоять, ждать, слушать. Поражаться. Я никогда раньше не видела Чонгука таким. Да, на турнирах и тренировках он всегда был импульсивен, горяч и несдержан, я считала: таков его метод, его стиль, его воспитанная манера. Подле меня человек стоял годами, а мне и невдомек было, что в нем сидит, о чем он думает, какие хранит тайны. Знать не знала, сколько живости внутри него, сколько откровений, каким крикливым и безыскусным он может быть; представить не могла, что его речи яркие, спелые: ежели повезет услышать, отражают всякую эмоцию, на лице показывают и выдают без утайки. Я ведь точно так же знать ничего не знала ни про тех, кто на кухне, ни женщин, что убирали за мной постель, ни даже учителей, что преподавали из года в год. Сотни людей играли роль, чтобы жить и есть, а я как зритель: принимала без вопросов массовый немой спектакль. Какая досада. А что Бог? Ему-то известно, что у нас внутри? О чем мы думаем, кого любим, чего боимся? Или он во всех смыслах такой же король или принц, такой же, какой была я: привык, что мы у него есть и делаем что велено? — Ещё один год прошёл, — голос Тэхёна утянул обратно: в сырость, сумрак и ночь. Тон его впервые выдал настроение — мужчина вздохнул тяжело и кратко, — а ты по-прежнему служишь сундуком сотням противоречий. — Впервые судьба свела нас раньше злосчастного турнира, а ты стоишь так далеко и тратишь время на слова, в которых нет никакой нужды! — Если я подойду, твоя близость заглушит мои тревоги, но не избавит от них. — Тогда говори скорее обо всем, что тебя мучает, Тэхён, чтобы я мог все их развеять. В ответ ему сначала всё та же тишина — в оттенках былых запахов и нотах едва уловимого свиста ночного ветра в невидимых щелях. — Мы не виделись десять месяцев. Ты ничего не написал о своих планах. Вышел за порог, упал иголкой в сено. — У чужого воина в голосе запестрели и цвета, и палитра, и постепенное личное разоблачение. — Я впитал сплетни и пересуды, глаз не мог сомкнуть всю неделю, страшась новости о твоей поимке. Я предположил, что вы направитесь в портовый город, но, не зная вашей цели, не мог угадать, в какой именно. — Тон нарастал постепенно, и по скорости, и по звуку раздевал владельца, как луковицу. — Изводил себя, боялся упустить, не найти, всё время думал: пока ищу, какой-то из кораблей уже отплывает от берега с тобой на борту. Его лица я по-прежнему не видела, зато Чонгука — словно на ладони. Как купались в блеске глаза, как метались среди чужих, глядели снизу вверх так… я не знала, мне было сложно и тяжело подобрать слово, я же таких вот взглядов никогда в жизни не видела прежде! Когда по одному только виду понятно, что человек боль за другого чувствует так, словно она — его, будто схвати того сейчас, приставь нож к горлу, прикажи: утопись — тогда спасу жизнь другому, и тот утопится непременно, вот так — без разговоров, мольбы и сомнений. Не поверишь в такое, пока своими же глазами по чужим не прочтёшь. А я прочла. Читала, и думалось ненароком: за семнадцать лет под крышей дворца с учителями и книгами ничего все равно не видела ярче и невероятнее. — Все знают, что твой самоуверенный принц никогда не держит телохранителей строго подле себя. — Чонгук, торопясь сказать, даже шагнул ближе. — Сбежала его невеста, не вернётся — ущемит гордость, выставит ещё большим посмешищем. Из сотни вариантов девяносто девять были в пользу того, что он пошлёт своего лучшего воина ее вернуть. Девяносто девять развилок, Тэхён, которые я рассматривал, обдумывая заранее дорогу, обязательно вели ко встрече с тобой. — И смотрел, смотрел на него неотрывно, буквально талдычил, на каждое слово нагрузка и ударение: слушай, пойми, поверь. — И только одна, сотая, допускала, что мы разминемся. Если бы волей судьбы именно она выпала мне в конечном итоге, я бы сделал всё возможное, дабы насильно воззвать к другой. Не получись и здесь, просил бы принцессу оставаться там, где мне было бы угодно. Откажись она ждать, посадил бы на желанный ею корабль, а сам сошел бы на берег. — Пребывая в своём уме, я ясно понимала, что означает всё сказанное. Чонгук понимал тоже: — Я слишком связан с ней чувством долга, но, ежели он когда-либо велит нам с тобой разделиться, мне и секунды не потребуется для колебаний — ослушаюсь в тот же миг. Ты знаешь, что так было всегда. Что могло заставить тебя решить, будто это изменилось? И о каких сплетнях ты говоришь? Тэхён ответ дал сразу же. Не выжидал: — Люди считают, принцесса Румина состоит со своим кондотьером в любовных отношениях. Вот уж сила народного языка. По всей стране разлетелась дурная весть всего-то за одну неделю! Чонгука она здорово удивила, не меньше моего, но слова не ждали, в устах тряслась всё та же поспешность, то же стремление успокоить: — Это может быть правдой, только если у принцессы Румины есть еще один кондотьер. Чужое лицо — тайна. Мне оставалась лишь повисшая пауза с тем же вкусом и запахом. — Обещай ответить на вопрос со всей честностью, которую я от тебя жду, — строго, немного официально. Но было слышно, что голос прежний, уже цветной, уже себя выдал. — Клянусь, как и всегда. — За то время, что мы не виделись, появились ли у тебя чувства к своей хозяйке? Чонгук на это ответил не сразу. Не сразу готова была слушать и я. Вопрос простой, но в грудь толкнул тем же вороватым чувством — почудилось слишком много странного. Люди изобрели байку, выдумали за секунду, а мне подобное никогда даже в голову не приходило за все годы. Что угодно, но не это. А в чужих устах звучало так, словно само собой разумеющееся, ожидаемое, предсказуемое, нисколько не удивительное. — Чтобы ответить на этот вопрос, мне следует объяснить тебе кое-что. Чонгук всё так и стоял в воде, грудь в жёстких узорах, глаза, почти не моргая, не отрывались от чужих. Потому, наверное, и видели там что-то, от меня, очевидно, скрытое: — Послушай, прошу тебя. — На каждое слово весомый груз. — Моя принцесса отличается от твоего господина, своего брата и отца. Ей не чужды черты монаршей особы, но, по существу, она крайне не похожа на тех, кого мне приходилось видеть или слышать за годы службы. В ней слишком много доброй воли, она непокорна, любопытна и мечтательна. Руки зачем-то к предплечьям сами, обнять, стиснуть покрепче. Странное чувство распустилось внутри. Похоже на то, что рождалось от одобрений сторожа, но тут… Тут другое, тут больше и многоцветней, тут в груди что-то упало, похоже, с легких, и дышать стало приятно-приятно, важно и нужно. Может, я была совсем уж нелепа. Но что поделать, если в своём сомнительном противоестественном походе любая похвала казалась даром судьбы, шёпотом, заверением: всё так, всё правильно, всё будет хорошо, иди дальше… — Жизнь во дворце для неё мучительна, она там, будто птица в клетке, которую бьют по рукам и губам, чтобы пела исключительно красиво. Король пресекает на корню любое ее желание, любую даже незначительную вольность. По его приказу неоднократно сжигались книги о путешествиях, которые она читала, рисунки, которые она рисовала, он лично порол ее, если находил с мечом в руках. Говорил, а слова его — как заклинатели: на каждое — образ, воспоминание, картинка. Мне от них совсем не было грустно. Напротив, слишком воодушевилась, ни на чём конкретно не основываясь; просто стало полна краткого всплеска внутренней силы, и ничего былое и ушедшее ее не пачкало. Не тогда. Как оказалось позже — уже отныне. — Мной она никогда не пренебрегала, не помню ни единого раза, когда бы ощутил на себе ее гнев, строгость или высокомерие. Ее Высочество не обращалось даже с просьбой обучить владению мечом, зная, что это навлечёт на меня гнев короля. Все так и было, да, но делалось непроизвольно, без предварительного анализа и взвешивания «за» и «против». В конце концов, единственный раз, когда я позволила впутать в свои капризы и желания кого-либо кроме себя самой, случилось ровно неделю назад и привело в сумерки сырого воздуха к сонливым травяным настойкам и мужчинам, говорящим на языке, который я никогда не слышала. — Когда стало известно о том, что ее собираются выдать за принца Эдриана, она ни о чем уже не пеклась. Велела собраться и уходить, сказала: не имеет значения, что ожидает впереди — удача или смерть. — Слова простые, но мне известна вся тяжесть. Я взвешивала больше сотни раз, прежде чем передать другому: — Попросила сделать всё что угодно, чтобы уберечь от возвращения обратно. Приказала убить ее, если станет окончательно ясно, что его не избежать. Может, я действительно была нелепа, но если учесть, что один воин минутами ранее сказал другому, что лучше умереть, чем знать, что второму нет до него никакого дела, мой принцип в этом ряду вполне претендовал на звание по-своему уважительного. — Я буду абсолютно честен с тобой, Тэхён, когда признаюсь, что значение принцессы для меня не ограничено одним лишь долгом. Я посмел допустить по отношению к этому ребёнку нечто сродни братской привязанности, и теперь ее счастье важно мне не меньше ее жизни. Прежде чем я зацепилась и вслушалась в последующее ясное «но», меня сковало ощущение неизвестности, спонтанной шаткой реакции. Даже глаза защипало. И захотелось спрятаться от самой себя, от горести, от признания, от резкого осознания: я знаю, что такое нехватка любви — родительской, братской, дружеской. Стояла там, как воришка, — вроде в темноте, а казалось, будто вытолкнули на свет — и осознавала: быть кому-то нужной и важной — для меня как тайны мироздания, я про них ничего не знала и никогда прежде не ощущала. Может, потому взгляд, каким мой кондотьер смотрел на чужого, и виделся мне самым настоящим из мирских чудес. Может, оттого последующие слова трогали ещё больше предыдущих, хотя значение ушло значительно дальше меня. В сторону тесную, тайную, к тропе на карте, известной только мужчинам в другом конце зала: — Но прошу тебя, не допускай даже мысли, будто это оказывает хоть какое-то влияние на мою преданность тебе, не вини меня в малодушии, а ее — в эгоизме. — Чонгук тянулся ближе, ступал под водой к краю бассейна — голову задирал ещё больше. — Я знаю, мы всегда хотели попасть в одну семью, и брак между моей госпожой и твоим сулит нам желаемое будущее, но как, скажи, я смог бы наблюдать последствия тех гнусных экспериментов, которые этот дурной человек так любит над тобой проводить? — И сам отрицал что-то, качал головой, хмурился. Я слушала, и вопросов не возникало: все знали, что Эдриан за человек, чужие слова о нем нисколько не удивляли. — Мы больше не в Азимате, Тэхён, я больше не молодой мальчишка, принимающий так покорно превратности судьбы. Я больше не готов смотреть, как тебе причиняют боль, велика она или незначительна. И я не думаю, что моя госпожа сделает нрав твоего кротким и менее сумасбродным — рано или поздно страдать начнет и она. Под сводами дворца короля Ардании меня ждёт смерть, и если бы ты спросил об этом своих звездочётов, уверяю, их слова подтвердили бы мое предчувствие. Его скорая возбужденная речь оборвалась резко, на повышенной интонации, но Тэхён, очевидно, всё понял, склонил голову ниже: — Ты так уверен, что смерть не ждёт тебя и на этом пути? Всё способно увенчаться успехом или уже завтра закончиться нашей кровью. — Мне и не приходит в голову питать ложных надежд и вынашивать грандиозные замыслы. Всё, о чем я сейчас думаю, сводится к тебе. — Мой воин был совершенно открыт, слов не искал, говорил как есть. — Этот опасный путь, который избрала моя принцесса, коротким он будет или длинным, по крайней мере, позволяет мне заполучить тебя дольше, чем на одну прокля́тую ночь перед окончанием Санвиндского турнира. Дольше, чем это было бы возможно во дворце принца Эдриана, где я бы попал в немилость после первого же случая его злоупотребления властью над тобой! Опять самые простые слова соединялись в тяжелые мокрые мешки с мукой. Мне потянуть пусть и один из них даже мысленно было тяжело. Проклятые ночи. Единые и короткие, предшествовавшие началу дневного турнира. Все как одна: плотный ужин в числе гостей, редко способных собраться вместе, вокруг стража, высокие потолки, роскошные одежды — почти на каждого присутствовавшего по кондотьеру, а после тихий вечер и ночь, по началу которой Чонгук оставался за пределами выделенной мне комнаты, ходил в коридоре: свет свечи, необходимой мне для чтения, всегда отражал тенями чужие движения через тонкую щель между дверью и полом. Через час или полтора я тушила ее, готовая отойти ко сну, и ещё до того, как он меня соблазнял, шаги всегда прекращались. Тогда думалось: Чонгук позволял себе отдохнуть, укладывался на сенник, копил силы. За все эти годы мне, разумеется, не могло прийти в голову даже призрака другой мысли, зерна́ иной догадки. Ничего, дабы знать, что всякий раз, дождавшись, когда свеча погаснет, мой кондотьер покидал своё место, чтобы уйти в другое, спешил к человеку, ныне стоявшему ко мне спиной. Едва мысль достигла нужного уровня богатого воображения, щеки ощутимо потеплели — никуда не получилось деться от образов и представлений. Каждый раз я засыпала в преддверии грядущей победы своего воина, а он в этот самый миг устремлялся в объятия другого, сбегал, нарушая все правила, тянулся безотлагательно, потому что — и теперь мне это понятно окончательно — то был единственный раз за целый год, когда им выпадал шанс побыть вместе. Они, я уверена, испивали этот шанс до самой последней капли, до затерянного на дне зерна, до позднего луча восходящего солнца. Потому, наверное, в конечном итоге их всегда и ожидала победа. Кто может наносить поражение семь лет подряд, идти с уверенностью по одному и тому же сценарию, несмотря на разношёрстный и всегда новый состав соперников? Как можно год за годом побеждать всех остальных однозначно и бесповоротно? Ответ, оказывается, жутко простой. Правда, очень и очень редкий. Вышло так, что бессонная ночь, ежели облачена в долгожданные и любимые объятия, никогда не лишает воина сил, ослабляя перед грядущими испытаниями. Напротив: придаёт их слишком много, и всегда отличительных, таких, какие другим, возможно, никогда и не снились. Мне после такого осознания вдруг стало честно и откровенно стыдно перед двумя мужчинами, не смыкавшими глаз все подаренные им часы до начала ежегодного турнира. Стыдно за всё разом, но больше всего от осознания, сколь много времени я отняла у этих двоих своей упрямой склонностью подолгу читать перед сном. — Куда твоя принцесса хочет уплыть? Тэхён разрушил очередную наполненную тишину с присущей ему краткостью. — В Англию. — Почему именно туда? — Такова ее воля. Я не знаю причин. Они были неведомы и мне. Размышляла я просто: возможно, едва нам удастся сесть на корабль, мы угодим в лапы норманнских пиратов, но ежели нет, ежели моему путешествию суждено продлиться, пусть английская земля будет его началом. — Тамошние короли сжигают нам подобных на кострах. Слова Тэхёна — в грузных одеждах истины — давили даже на мои плечи. — Не только тамошние. — Собеседник был совсем неукротим. — Но если мы смогли быть живыми здесь, сможем где угодно. — Здесь мы живы, потому что порознь. Краткое замечание совсем не холодное, но в нем обитало что-то жутко тоскливое, снова взывавшее к стыду и вине за весь мир целиком и разом. За каждое абсурдное «плохо» и сомнительное «хорошо». — Зачем ты говоришь это? — Потому что это правда. Моего кондотьера от слов другого весь разговор кидало из спектра к палитре, от тишины к шуму. В желтом свете казался таким же, как прежде — те же руки, плечи, осанка, волосы — а ведь на самом деле был совершенно иной: незнакомый, эмоциональный, порывистый. — Тогда короткий путь бок о бок с тобой мне желаннее пути длинного, но в разлуке! — Обе ладони вцепились в края бассейна, увлажнили водой пол. — Я устал ежедневно по тебе томиться, устал часами трогать письма в тех же местах, в каких, мне думается, держал их ты. Что проку от долголетия, если не могу разделить его с тобой? Пусть Англия не наше место, есть сотни других. Ты видел карты, Тэхён? Мир широк, а в нас предостаточно воли, чтобы выжить на его просторах. Нам достаёт силы, мы всегда найдём, как заработать и где уснуть. Я ничего не могу обещать, ты этого и не ждёшь, но, даже если уже завтра наш путь прервётся смертью, я приму ее покорно в уплату за то, что сейчас ты здесь, прямо передо мной, на шестьдесят дней раньше, чем полагалось. — Голос спешил куда-то, ускорялся, как и хозяин — порывистый и импульсивный. Но важнее всего глаза. Мокрые, мерцающие, откровенные. Вот-вот как будто сорвутся слёзы к подбородку, а оттуда в маленький искусственный пруд — делать его похожим на море. — Если есть что-то ещё, что мучает тебя и тревожит, продолжай говорить, я буду отвечать, только не стой вот так, как будто с минуты на минуту уйдёшь. Ты ведь не уйдёшь? — Крошечная пауза — как будто и впрямь ждал чужого ответа. А такое было возможно? Чтобы Тэхен просто взял и ушёл? — Не может быть, чтобы ты боялся костров, и далёких стран, и слов, значение которых будет нам не понятно. Скажи, что не может! Между мной и ними тянулось больше пятнадцати метров, а кокон чего-то необъятного, самобытного, мною прежде не виданного клубился так осязаемо, мощно и ярко, что я задыхалась даже на расстоянии. И на фоне моего удушья Тэхён сделал пару коротких шагов вперёд: — Меня не страшат костры, Чонгук. — Опустился на корточки плавно и неожиданно: собрался слоями плотный плащ, заскрипели ножны, касаясь пола. — Только один. Тот, который разведут для тебя. Между их лицами оказалось не больше рукоятки меча. Я видела, как Чонгук упивался близостью, осматривал глазами разом все чужие черты, как будто срисовывал на скорость: — Пойдём со мной, и я переживу всех в мире королей. Тэхён не отстранялся, так и сидел, только голова едва заметно качалась, отрицала: — Твои слова как мёд сладкие. И липкие. Они нас утянут, а потом погубят. — Тогда умрешь со мной? Вопрос сорвался мгновенно, для меня — удивительно сложный. — Зачем спрашиваешь, если знаешь, каким будет ответ. А для них, вероятно, удивительно лёгкий. — Ты всё равно скажи. — Кондотьер, которого мне уже сложно было назвать своим, подтянулся к другому ещё больше, но тон не стихал, только разгорался. — Скажи, что этот год ничего не изменил и таким холодным тебя сделали только сомнение в моей верности и страх потери, скажи, что не ищешь долголетия, славы не ищешь, скажи, что для тебя важнее всего на Свете? Чужой воин медлил с ответом, тащил на себе время, собирал широкой ладонью каждую секунду. Его тонкие длинные пальцы коснулись тыльной стороной чужой щеки, нежно скользили ниже, кожа к коже, медленно-медленно. Мучительно долго. Пока не нашли губы, не опустили к ним мягкие подушки спрятанных вен, чтобы провести, пачкаясь слюной. Чтобы дождаться, когда те приоткроются, позволят очертить от края до края, а после — как рисуют солнечный шар — по кругу. Кожа к коже. Медленно-медленно. Мучительно долго. Потом цельная ладонь снова вернулась к щеке. Накрыла полностью — ласково и по-особенному. Мне тогда всё таким казалось. Больше прочего — Чонгук. Бравый грозный воин, вытиравший меч о ткани поверженных врагов. Льнул к чужому прикосновению со всей уязвимой честностью, неподдельной тягой, нежностью, томившейся в этом, как мне всегда казалось, хладнокровном, лишенном ярких чувств теле. — Ты, любовь моя. — Ответ ему дали на выдохе. Тихо, но отчётливо. — Ты, который так болтлив. Я не могла вообразить, что когда-нибудь увижу у Чонгука такой взгляд. Когда-нибудь увижу его таким. Улыбавшимся. Лицо, прежде знакомое лишь бесцветной невозмутимостью, вмиг просветлело, изменилось от одного лёгкого движения уголков губ. Самую малость выше — к глазам или звёздам — и передо мной оказался некто… озорной, непослушный и игривый, раскрытый карточным веером — такой же опасный, как азартная игра, в которой некоторые лишаются домов, скота и рассудка: — Если попросишь, я замолчу. — Не попрошу. Уверенно и… иначе. Голос стал хриплым, будто ниже уровня земли. — Тогда я буду много говорить. — И говори. — Гуще и тяжелее. — Твоя болтовня мне ночами снится, я по ней скучаю как безумный. Чонгук на это ничего не сказал. Только приподнялся на руках и нетерпеливо подался вперёд. Я тогда стала, как Бог, — третья и лишняя. Разница в том, что не бессмертна и гораздо больше него впечатлительна. Вряд ли у Господа в тот миг что-то внутри оборвалось или плотно соединилось в невиданный прежде узел. Сомневаюсь, что он так же пораженно глядел, не дыша, как двое мужчин целовали друг друга. Глаза мой воин держал закрытыми, голову — в плавных движениях. Чужая рука тонкими пальцами пробиралась всё дальше, за ухо, в густые русые волосы. От меня были скрыты детали, только острые плечи личного воина — выпирали, возвышались, пугая внезапной интимностью. Я не видела губ, а уже сжалась, не моргала, не знала, что мне думать и как дышать. Только слышалось в голове одно и то же слово: …целуются… Чонгук Тэхёна целовал. Коротко и наспех. Звук влажный, хоть и быстрый, а ко мне в уши забрался и сидел там, распадаясь на осколки подкожного оцепенения. Пока Тэхён не поднялся так же плавно, как опускался. Мне бы уйти, бежать, прятаться! Но я как вкопанная стояла. Наблюдала, как мой воин отступил к центру бассейна, как вода мирно плескалась, как расходилась волнами в полутьме. Смотрела, как он смотрел. Голову задрал, глаза — будто двухцветные — вбирали свечи, преобразовывались в драгоценности. Один этот взгляд, прежде невиданный, стал для меня новым государством на карте. Волнующим, интересным, страшным. Чонгук смотрел запрещённым сочетанием: часть от нежности, часть от… телесной жадности. Такую зовут похотью, мне известно, просто я… никогда не видела вот так, со стороны, исподтишка, у взрослого мужчины… глядевшего на другого мужчину. А он следил за каждым движением. Тэхен этих движений совершал много, хоть и медленно, сам, вероятно, смотрел в чужие глаза, не опускал взгляд, не отводил в сторону — всё делал вслепую. Отстегнул плащ, избавился от оружия. Медленно снял доспехи с груди. Верхнее и нижнее мужские платья упали к ступням, к буграми смятой накидке и холодным отброшенным ножнам. Я никогда прежде не видела обнаженного мужского тела. Тогда — впервые. И только со спины. Изрисованной кривыми шрамами вдоль и поперёк. Внутренние вопросы смешались с внешним любопытством: стыдливая и беспардонная, чертила глазами чужие изгибы, измеряла талию, изучала углубление в пояснице — здесь обрывалась оставшаяся в волосах лента. У меня горели уши, кусалась костром кожа, глаза рассматривали, спускались ниже, радовались, что доступен лишь вид сзади, словно это имело шансы смягчить мою дерзость и хоть сколько-нибудь её искупить. — Вода холодная. Замечание немного отрезвило: я выдохнула. Окончательно вышла из ступора, только когда голое тело спряталось под чёрным дрожащим покрывалом по пояс. — Это ты виноват. — Чонгук голову больше не задирал, ждал, когда подойдут ближе. — Тебя не было слишком долго. Сонный плеск в просторном зале рос по стенам, казался громким, шумным, как и чужое дыхание: за пульсирующим набатом я его слышала, пожалуй, лучше своего. — Его не было раньше. — Ладонь моего воина спешно коснулась чужой груди. Почти у самого надплечья. И глазами туда, с головой, с ощутимым беспокойством. — Откуда он? — Ты называешь это злоупотреблением властью. На это Чонгук резко взглядом вверх — снова в чужие глаза: — Он всадил в тебя нож? — Не он. — И гадать не нужно, о ком речь. — Это рука старого иудея. Эдриан увидел у него рисунок анатомического строения человеческого тела. Чужие знания как всегда слишком его задели. Велел лекарю доказать их пользу и вонзить нож в участок, свободный от важных органов, исключая, как ты можешь догадаться, руки и ноги. Ничего нового. Кроме сладостного, очередного среди множества других облечения: я не жалела, что сбежала. Лучше смерть, чем такой человек на другой стороне постели, трона и обеденного стола. Реакция моего воина оказалась острее моей. Всякой прочей. Никто, наверное, не реагирует на жестокость больше и страшнее того, для кого эта жестокость касается самого дорогого. В глазах Чонгука по-прежнему мерцали всё те же камни, но ныне опасно и грозно — я стояла далеко, но и там чужая искрившаяся решимость ощутимо разрезала воздух: — Я бы оторвал его собственные. — Возможно, лишь одну, прежде чем нас посадили бы на цепи. — Значит, ты понимал, что нам не будет там жизни. — Понимал. — У Тэхена руки стали мокрые, с пальцев мелкие капли — блестящие ладони накрыли чужие смуглые предплечья. — Но другого выхода тогда не видел. Я слишком поддался эмоциям, они затуманили мне разум. Мой кондотьер путешествовал ладонями по чужой груди, изучал, будто для него она, как для меня, — в новинку. А глаз с других не сводил, признавал с призрачной тенью упрёка: — Мои чуть не сбили меня с дороги, когда ты ушёл, указав между нами расстояние. — Прости мне мои слова. — В ответ голос окончательно капитулировавший. — Тогда мной правила жуткая обида. — Как ты мог допустить, что я предпочту тебе кого-то другого? Широкие мокрые ладони поднимались выше постепенно. Мазали по шее, сползли назад, к затылку: — Думаешь, я ревную тебя лишь к смерти? И снова: слова простые, а мне не потянуть, бессмысленно и пытаться. Старалась только запомнить побольше, собрать плоды, обдумать их позже, понять, фрукт я подняла или, может, драконье яйцо. И если фрукт, сколько косточек в нем, сколько сока, а коли яйцо, чем для меня чреват миг, когда оно начнёт трескаться и явит миру содержимое? — Нет нужды соревноваться с ней. — Чонгук не глядя нашел руками красную ленту в чужих волосах. — Где бы я ни оказался после, сяду и буду ждать тебя. — Всё веришь в то, что мертвые не могут разминуться? Прежде подвязанные волосы рассыпались осенними листьями, закрыли шею густым полотном. Чёрным шёлком по крупным плечам почти до самых лопаток. — Я верю, что в каждом из миров всегда есть путь к тебе. Тэхён сделал свой последний шаг. Уткнулся в чужую щеку носом, вдохнул запах так ощутимо, шумно и однозначно, что мне со своего места впервые всё стало понятно без объяснений. Я выражение «дышать друг другом» видела только в романах. Всегда в несколько ином значении. А тогда подумала: быть может, оно — это значение — всегда вот такое двойное, наглухо связанное, намертво сплетенное? — И ты его найдёшь? Чонгук с ответом не тянул. Он говорил просто и весомо одновременно: — Никогда во мне не сомневайся. Потом выпустил красную ленту, та тонула в тёмных водах, пока мужские пальцы вплетались в мягкое облако природного шёлка. Страшной казалась даже идея браться подсчитывать, сколько всего тогда клубилось в глазах моего кондотьера. Куда проще было бы дышать полной грудью, собраться мыслями, скрепить, признать и озаглавить одним собирательным словом. Значение у него широкое, громадное, весомое, непременно давило, толкало прочь, велело оставить наедине, проявить тактичность! А я стояла! Предплечья под собственными пальцами уже ныли: так можно было себя обманывать, думать, будто плачу́ легкой болью за беспардонность и… любопытство. Столько было открытий. Оказывается, я ничего не имела против, если мужчина другого мужчину вот так любил, если ни короли им, ни Бог, ни смерть не были указом, если они друг друга сберечь хотели, если целовали… вот как тогда. Чонгук, как и в битве, снова первый, напролом, вперёд. В таком жадном порыве, что на секунду даже стало боязно, будто кто-то придёт, прервёт, раскроет нас и утащит — всех на смерть: двоим — скорую, другой — мучительно медленную. Но Тэхён позволял. И собой управлять, и тянуть волосы, и толкаться грудью. В чужих руках совершенно безоружный, непривычный, в полной отдаче: бери, лепи, пользуйся. И мой кондотьер лепил, не сбавлял напора, в какой-то момент придавил мужчину спиной к краю бассейна — вода залила пол, мои уши и мои щёки. Ракурс сменился. И всё стало по-другому. Открылась каждая деталь. Чужие лица, свет пятнистыми тенями по щекам, влажная кожа с мокрыми кисточками волос. — Не спеши… не спеши, — попросили сбивчиво, хрипло, низко, — прошу тебя, не спеши… А в голосе не было даже тени весомой просьбы. Ничего стойкого. Напротив: каждая буква шаталась, чужие настырные губы собирали её, слизывали… языком… Чонгук, совсем новый для меня, непослушный, импульсивный, мотал головой, отказывался замедляться, кусался! Прихватывал чужие губы зубами, тянул бессвязно, отпускал, зализывал. И снова по кругу, сам мычал, протестовал, руками шарил по чужому телу, оставляя, наверняка, тучу красных пятен. Мне… было сложно подобрать слова, хоть я и пыталась, хоть я и понимала, что надлежит отвернуться, закрыть глаза, смотреть на такое — неправильно: слишком интимно, слишком личное, не мое, тайное, чужое! Но не могла никак отвернуться! Не была против, не испытывала омерзения, не чувствовала неприязни, ничего плохого, и от этого мне только больше становилось любопытно. Вся кожа уже горела, а руки, напротив, холодные — сердце страшно колотилось, держало на себе всё наступление: совесть, пристойность, воспитанность, стыд, любопытство, благоразумие. Что я могла им ответить? Хочу увидеть. Что именно? Как двое мужчин вступают в сексуальную связь. Почему? Потому что никогда не видела, знать про это ничего не знаю, а телу юному посмотреть на такое очень-очень хочется? Точно. Только не телу вовсе. Сердцу. Оно же историю менестрелей и бродячих артистов выслушало, не поверило, потащило сюда, благопристойность связав по рукам и ногам, и заставило слушать, а после — смотреть. Как связь выглядит любовная. Сколько страсти в устах — услышало. Теперь захотело видеть, сколько ее в телах. И ведь видело же. Запрещало отворачиваться. Разве что ноги вперед не тянуло. Они бы не послушались — ватные, неустойчивые, околдованные всем сразу. Слабыми травяными запахами, всплеском остывшей воды в бассейне, влажными интимными звуками мокрых губ. Беспорядочным путешествием от лица до груди, по плечам, ключицам да открытой шее. Всё — Чонгук. Его очень много, он ненасытный, шумный и быстрый. Тэхён выдыхал слабый призыв к торможению, но сам в него не верил, только задирал голову, подставляя шею, глядел в потолок и послушно сдавался. Когда ненасытный мужчина ловил его губы снова и снова — без предупреждения, волей порыва — сразу же отвечал. Охотно, пылко, до гортанного эха постыдных стонов. Неидеальных, влажных, местами грубых. Мне в них всё было видно: языки искали друг друга, мерцала слюна, ее капли мешались с водой, собираясь под нижней губой. Всё — Чонгук. Он же вдруг отстранил свои бесстыжие губы и захватил пальцами чужой подбородок. Другая рука собралась в кулак и несильно врезалась в собственную грудь, на уровне сердца — там, где оно громче всего стучит, если прикоснуться. А после в том же месте так же мягко ударила по чужой. В ответ мерцали глазами, смотрели в чужие, дыша рвано, часто и громко. Два слога, вовремя пойманные чужими губами, почти слились с выдохом: — Я тоже. Меня покинули все нити догадок и ориентиры значений, когда мужская рука отпустила волевой подборок. Отпустила, чтобы сползти вниз к чужой шее, перекатом по Адамову яблоку и медленным спуском к ключицам. Сливовые в полумраке пальцы скатывались ниже к груди, задевая природные выступы и тот же ряд остроконечных звёзд. Влажными отпечатками по животу — инстинктивный сигнал моим собственным зажать рот — успеть до того, как беспардонная рука упадёт в чёрные влажные пучины, пропадёт под уровнем беспокойной воды и, очевидно, найдёт там то, что мне, слава Богу, не видно, недоступно, не положено. И она, конечно, нашла. Моя реакция сумбурная, конечно, и сбивчивая. Поджались плечи, грубо сжалась ладонь, наглухо припечатала рот: чтобы ни звука, ни громкого вздоха, чтобы ничего не слетело с губ, осталось во мне сбитым дыханием и запертым чувством… неискушённой впечатлительности. Оно — это яркое чувство открывателя — росло с каждой новой секундой, с каждым движением мужской руки — плавным, откровенным, тревожившим холодную воду. Росло, наблюдая и слушая, как Тэхён реагировал хриплым мычанием, как приоткрывал мокрые губы, как, впервые зажмурившись, наощупь искал рукой чужой затылок, чтобы зацепиться и сжать. В ответ Чонгук подтянулся ещё плотнее, навалился грудью, спрятал лицо где-то в изгибах чужой шеи. Там, зарывшись, из него глухо вырвался гортанный стон — шумный, неожиданный и столько же вдруг очевидный. Меня окатило новой волной смущения от краткого осознания, от жутко простого понимания: его, моего, кондотьера, тоже в тот момент… касались. Тэхён касался. Второй рукой, пропавшей под водой, с той же плавностью, с той же частотой… взаимно… мужчину своего ублажал. Одно на двоих сиплое дыхание густо мазало мне щеки, мазало уши, покрывало свежим слоем стыдливой растерянности. Но я, дурная и упрямая, продолжала смотреть. Неотрывно, упрямо и излишне внимательно. Глядела, как плотно соприкасаются крепкие тела, как тесно между ними опущенным под воду рукам. Сколько трения в этом переплетении, сколько разбуженных всплесков сливались в один сумбур с повторявшимися хриплыми откликами с чужих влажных губ. Чонгук своими очевидно мазал по любимой шее, прятал лицо с невидимой мне стороны, пока с доступной Тэхён зарывался пальцами в его волосы, натягивал и целовал. Целовал, что находил: скулы, уши, виски, без разбору блуждал, сбивчиво что-то шептал, порывистое и недоступное. Мне и без разгадки было с лихвой: я же впервые видела облик неуёмной пылкой страсти. И как она управляет телами и к каким путям прибегают запертые в них влюблённые сердца, чтобы её выразить. У меня тогда заболело сердце. Совершенно неожиданно, но не страшно и пугающе, напротив, как-то сладко обнадеживающе, с обещаниями. Вышла из дома узнать, что правда, что ложь, есть ли кроме власти, интриг и смерти что-то ещё. Думала, у меня на поиски годы уйдут, долгие и тяжелые, а оказалось, часть ответов всё время стояла утром за дверью, кланялась и исполняла все мои прихоти. — Всё… всё… Тэхён… — голос Чонгука неожиданный и рваный. Сбил мне мысли, поразил своей… уязвимой сдавленной мольбой, — давай ты, прошу тебя, я не могу больше… Прежде чем успела задуматься, понять и разобраться в значениях, Тэхён уже весь подобрался. Рука показалась над поверхностью воды, вместе с другой обхватила мокрую талию моего кондотьера — ушла всего-то секунда, и ее хватило, чтобы поменять друг друга местами, прижать к стенке бассейна, лицом к съеденному темнотой простору общего зала. Чонгук принял чужой вес с болезненным стоном, но сам льнул спиной к сильной груди, повторял опять, что больше уже не может, снова и снова. Только совсем негромко, почти шепотом. — Тише, тише… Я здесь, — Тэхён отчетливо слышал его бормотания, тоже в ответ шептал, успокаивал: — Я теперь никуда не денусь… И правой рукой перехватил поперёк груди, прижал к собственной с ощутимым напором. А что другой делал, мне видно не было, и опять же — к лучшему, потому что отчего-то сразу всё стало понятно, открыто, разобрано и успешно домыслено. По тому, как выгнулся и зажмурился мой обычно столь бравый воин, как сжал плотной линией губы и вцепился руками в края бассейна. — Ты себя не трогаешь совсем. — Голос Тэхёна сделался до безобразия густым. — Ради чего? — Чонгук под ним повел телом назад — мне жарче стало в сто крат от этой новообретенной ясности, от одного нетерпеливого движения бёдер навстречу чужой спрятанной под водой руке. — Мои пальцы с твоими всё равно не сравнятся. Третий слой природной краски на щеках сопроводил чужое ответное: — Грязнослов. На это мой кондотьер улыбнулся. Опять то лёгкое движение к глазам или звёздам. На мир даже с закрытыми глазами смотрела склонность к игривой провокации: — Грязнодел. Этот миг краткий, едва уловимый. Последний слог утонул в болезненном мычании. Резком и остром. Для меня совсем неожиданном. Чонгук сразу за ним коротко прошипел, ладони соскользнули с краев, разъехались по сырому полу. Только грудь цела: всё так же сжимала чужая сильная рука. Вторая вскоре тоже из-под воды — поперёк талии плотной толстой веревкой. Мне заложило уши. Во рту сухо, в груди горячо, уму — стыдно, сердцу — непристойно. Чувство от макушки до пят — как горячая волна снизу вверх и обратно. Пот за платьями и тканью нарамника собрался слоем, как и на плотно прижатой ко рту ладони. Второй всё также сжимала предплечье, с каждым чужим движением сильнее, чтобы больнее, чтобы отрезвляло, чтобы на ногах стоять, осознавать… Тэхён в Чонгука толкался. Тэхён Чонгука ублажал совсем теперь иначе. Я догадывалась как, осознавала чем, всё понимала и где-то глубоко внутри себя радовалась, что вода прячет детали, скрывает от меня части, предназначенные не для моих глаз. Тот, чьи смотреть могли, себя собирал постепенно: нашел одной рукой прежнюю опору, другой вцепился пальцами в ту, что кольцевала его живот. Тэхён сразу же отозвался — сплел со своими — и на это крошечное дополнение вонзился бёдрами короче, но чаще, снова и снова, как верхом в полупосадке при быстром конном беге. Чонгук от такого толчка снова соскользнул опорной рукой, снова схватился наспех за край. Из него, из самых-самых легких вдруг вырвался гортанно липкий звук, такой бесстыдный, яркий, хриплый, что в ответ на это мужчину тут же склонили ещё ниже, уткнулись носом в его мокрый затылок и сами захрипели, замычали, разбрызгались. Рвано, откровенно — сбиваясь с ритма, восстанавливая и снова сбиваясь. Я отняла руки от лица, когда поняла, что задыхаюсь. Когда осознала, что не слышу даже, как вода плещется, как выливается всякий раз за край — ничего, кроме мужских тонких стонов, в обычной жизни едва к ним применимых даже воображением. Чем глубже один проникал в другого, тем сложнее мне удавалось различать прочие звуки и сохранять тишину. Хотелось вдохнуть тяжело, втянуть необходимый кислород, снабдить тело, дать ему понять, что не собираюсь губить, что хозяйка в своём уме и здравомыслие ещё при ней. Оно-то и перехватило инициативу, послало сигнал ногам, и те наконец беспрекословно послушались. Было всё ещё плохо слышно, оставалось лишь надеяться, что ступаю негромко, ничего не задеваю и выбираюсь незамеченной. Никого на пути, кроме стен, деревянных балок и углов. За ними — тусклый свет комнаты подмастерья рисовал громадную тень моего горящего от стыда тела. Повернула ключ два раза и упала на сенник. Хотелось закрыть лицо руками, ощутить температуру, но сопротивлялась, сидела и дышала. Глубокий вдох, медленный выдох, глубокий вдох, медленный выдох. Казалось, доносились звуки, казалось, всё отсюда слышно, всё здесь доступно, но правящее здравомыслие вовремя оповестило, что только мерещится. Напомнило: впечатлительность хорошо знает трюки, умело играет с умом и талантливо колдует чувствами. Голова уже не кружилась. С каждой минутой легче физически, тяжелее мыслями. Богатое воображение как всегда услужливое, отличный дуэт вместе с полученными реальными образами — исполняло песни, рисовало картины, лепило скульптуры в центре моей головы. Я от них никуда не могла деться, жмурься, не жмурься, цепляй иными идеями, пытайся затащить на сцену — всё без толку, ничего не работало. Только сердце. Завернула его в ладони, прижала обе к груди: понимала, чувствовала, слышала — билось восприимчивой катастрофой юности. Моей юности. Юности, полной вопросов, желающей столько всего понять и увидеть. Что есть добро, что есть зло, что нравственно, что безобразно, что есть свободный дух и где границы его морали. Была ли я не права, потому что сбежала из дома, избрав личный интерес и безопасность прежде долга? И если долг — это всегда ради чего-то и во имя кого-то, будь то многочисленный народ или всего один человек, тогда что мне думать и как рассудить двух мужчин, что пренебрегли всем, включая честь и закон, чтобы исполнить долг друг перед другом? Как назвать этот долг? Есть государственный, а что тогда это? Долг любви? А такой… такой бывает? Хотела знать, хотела понять, хотела разобраться. Но, стоило отдышаться, прийти в себя, сон тут же спрыгнул откуда-то с потолка, хлопнул по макушке, опираясь лапами на плечи. Не было никаких сил сопротивляться, только ленивое падение набок и способность укрыться нарамником. Мыслями желала бодрствовать, телом — отдыхать, и, как бы ни была сильна воля, второе всегда побеждает. Всегда. А мысль — с таким же постоянством — никогда не сдаётся. Мои, объединённые и нерешённые, будили снова и снова, мешались с волнением, страхом открытой двери и тёплого блеска доспехов городской стражи. Едва разлеплялись глаза, сквозь сонливое марево — лампа, стол, скамейка, тусклая пустая комната — мысль смирялась, временно тухла, и тело снова брало своё. На третий раз чёрные образы и руки принца Эдриана держали кинжал и приказывали мне раздеться. А после всё. Сон пропал, и больше не хотелось. После него никаких сомнений в правильности поступков, только заполнившие тело возбужденные силы, спрятанные резервы, лишь жгучее желание двигаться вперёд, идти, бежать, ползти, и плевать на мозоли, плевать на погоду, плевать на трудности. Возобновленная свежая готовность стала так велика, так меня подстрекала, что я испугалась самого очевидного — потери живой надежды. Испугалась того, чего не слышала, чего, быть может, пропустила, рано сбежав. Уговоров чужих, переменчивых планов, даже простого побега. Под яркими ослепившими лучами первых впечатлений тени более серьёзных волнений, более чреватых переживаний были мне совсем незаметны, сидели по углам, ждали, когда глаза привыкнут, дыхание вернётся, голова остынет. Ждали и дождались. Подняли на ноги, повернули дважды ключ, тихо отворили дверь. Снаружи было холоднее, сырее и так же сумрачно. Всего одна свеча на скамье, где я встретила начало затянувшегося рассказа. Табурет сторожа у стены. Между ним и деревянной корзиной на циновке, прежде свёрнутой в углу, сидел Чонгук. Сидел прямо напротив. Так, чтобы оставаться незамеченным для тех, кто мог бы прийти со стороны коридора. Сидел, опираясь спиной на стену, согнув одну ногу в колене, полностью одетый в привычные одежды, с высохшими волосами, мечом на полу по левую руку. Сидел, и ей же — этой рукой — медленно наматывал на пальцы красную тонкую ленту. Она разматывалась почти сразу, спадала, клубилась алой змеей, кровавой струей меж пальцев. Те при таком свете казались теперь совсем тёмными, лишь на пару тонов светлее густой черноты чужих разбросанных волос. Тэхён был тоже одет. Ко всему готовый — привычный. Здравомыслие спасало только полотно несобранных прядей, доказывая, что ничего не приснилось, всё было взаправду, звучало, мокло, толкалось, длилось. Происходило на моих глазах. Как и в тот миг доверие, с каким чужой кондотьер покоился головой на бедре моего, как лежал, для удобства закинув ноги на свободную часть скамьи, и, наверное, дремал, упав щекой набок, запорошив волосами свои скулы и чужую ладонь, зарытую так глубоко пальцами, что видимой оставалась лишь часть кожаных наручей. Чонгук поднял голову, едва открылась дверь. Казалось, будто глаза у него стали подвижны. Там дрожал на ветру жёлтый колпак пламени единственной свечи, но ничего не раскрывалось из того, что было часами ранее. Того, что горело, плескалось, поражало, что выдавало нрав и живую натуру. На меня смотрели прежние чёрные пучины, смотрели снизу вверх с обычной чинной ясностью, и оттого, как много в этом взгляде отсутствовало по сравнению с тем, другим, мне вдруг стало ощутимо тревожнее и очевидно страшнее. Он ведь не встал в привычную стойку с непременным поклоном. Так и сидел, только пальцы больше не душили ленту, смотрел, ждал, когда подам голос, когда отдам приказ. Но не поднимался. Не хотел попусту прерывать чужой покой. — Зайди внутрь. Получилось полноценным приказанием. Я не планировала, а всё равно вышло. Голос не хотел меня выдавать, сам выравнивался, сам тяжелел. Едва первый звук с губ — распахнулись серые глаза. Сразу ясные, без тени сонливости, зоркие и настороженные. Коснулись меня взглядом коротко, задели ярко. Я отвернулась. Мне не было дела до разницы между нами. Принцесса-дворянка, рыцарь-крестьянин. Только до видимого преимущества: у Тэхёна есть Чонгук, у Чонгука — Тэхён. Будь я хоть Богом, таким узам проигрывала в любом случае. Когда кондотьеры поднялись на ноги единым слаженным дуэтом, ушла обратно в комнату подмастерья — сбежала от прямого облика опасений. Чонгук явился сразу же. Притворил дверь, ступал мягко, тени лезли от него по тем же стенам, но, в отличие от призраков сторожа, казались родными, нестрашными, своими. — Когда настанет день, ты ещё будешь служить мне? Я осталась стоять. В центре комнаты напротив двери, обнимая себя за локти. Наспех заплетенная коса застыла на плече, щекотала мне пальцы, но я держала лицо, держала себя, держалась за честь и долг, какие, на самом-то деле, ввиду всех обстоятельств были уже совсем неактуальны. — Я буду служить вам до конца жизни, если только вы не пожелаете обратного. — Мой кондотьер говорил четко и прямо. Крупные руки вдоль тела, прямая спина, за́нятое сердце. — Вам незачем сомневаться во мне. Как всегда. Как обычно. Ни тени тайных значений, ни призрака новых условий. Как будто ничего не случилось. Словно не сложил меч перед нашим врагом, будто не отдавался ему часами ранее, всего себя раскрыв и выдав все мои тайны. — Приказываю тебе ответить мне честно, — пальцы по старой привычке опять сжались, теперь уже на локтях, — если я сейчас велю забрать жизнь этого человека, ты ослушаешься моего приказа? Не знаю, зачем и почему я начала с того, что являлось, пожалуй, самым очевидным из всего прочего. На миг, на мгновение, мне вдруг показалось, будто в глазах напротив мелькнуло такое же непонимание, тот же самый вопрос. Не успела обдумать и проанализировать: мой кондотьер уже опустился на одно колено. Склонил голову. Сказал: — Ослушаюсь, — и добавил: — Ваше Высочество. Высочество себя высоко совершенно не ощущало. Держалось за локти, всеми силами оттачивая холодный строгий тон: — Знаешь ли ты, что нарушишь кодекс и совершишь таким образом измену? — Мне известны значения и последствия. — Рука опиралась о колено, пальцы собрались в кулак. — Я готов понести любое наказание, какое вы сочтете необходимым. — Ты говоришь так, будто у меня есть выбор, Чонгук. — Моего лица он не видел, потому и жмурилась, и головой качала, и не сдерживала откровений: — Я могу надеяться только на тебя, но ты лишаешь меня уверенности в своих поступках, сея сомнения. Если этот человек будет угрожать моей жизни и моим планам, как скоро ты нарушишь данный мне обет и предашь мое доверие? Теперь головой качал кондотьер. Кратко и резко. — Я дал вам слово сделать всё от меня возможное, чтобы помочь покинуть эту страну. Это по-прежнему является моей целью и первостепенной задачей. — Когда он поднял глаза, меня не заботило ничего кроме поиска в них своего успокоения. — Ваша безопасность и исполнение ваших приказов угодны мне, и я могу обещать, что Тэхён никогда не сделает ничего, что навредит моим интересам. — А ты? Готов сделать то, что навредит его? — Можете быть уверены, этого не потребуется. — Как я могу быть в этом уверена? — Такие решительные ответы задевали во мне какое-то обидчивое раздражение. — Если случится так, что моя смерть потребуется для спасения его жизни, как скоро ты убьёшь меня? — Этого не случится. И опять! Упрямо. Ровно. Непоколебимо. Как пророк из далёких земель, решивший, что имеет право рассказывать, в каких красках рисуется будущее. — Могу я счесть этот ответ за обещание ставить мою жизнь и безопасность превыше всего? — Вы можете счесть мой ответ за обещание делать всё, что в моих силах, чтобы защитить вас и исполнить вашу волю. Лицо, сейчас сдержанное и холодное, теперь вызывало желание упрекнуть. За эту обманчивую безэмоциональность. За мнимую невозмутимость. — И если чужая смерть потребуется во избежание моей, ты обещаешь забрать чью угодно жизнь? Краткий кивок выглядел, как поклон: — Обещаю. — Если смерть Тэхёна потребуется во избежание моей, ты обещаешь позволить ему умереть? Наверное, я ходила по кругу. Только внутри от чужих ответов ничего не успокаивалось, не стихало, лучше не становилось, вот и спрашивала снова и снова, провоцировала, склоняла, заставляя разлиться передо мной винным соком тайной личности. А мне отвечали коротко и сухо. Мне говорили: — Этого не потребуется. Пальцы устали мучить локти — отпустила, упала руками к плотной ткани платья: — Я не хочу бояться выборочных поворотов судьбы, переживая, как много угроз содержится для меня в каждом из них. Мне нужно знать наверняка. Скажи мне, если встанет выбор, чью жизнь спасти, можешь ли ты обещать, что твой падет на меня? — Если нужна будет чья-то жизнь для спасения вашей, я отдам свою. Если бы только я не слушала отца с его образами истинных воинов! Если бы заводила со своим кондотьером больше разговоров, к тому часу уже была бы знакома с умением последнего вести диалог в угоду себе: — Отвечай чётко на поставленный вопрос и прекрати избегать его прямого значения. — Ответ, который я дам, не отменяет моей вам преданности и верности. Он начал быстро. А после замолк. Опустил взгляд, бродил по полу, как будто собирал там что-то, по частям, деталям, и не поднимал головы, покуда не нашел абсолютно всё: — Я рядом семь долгих лет и готов быть в два раза больше, если вы того пожелаете, и все из них служить, как прежде, определяя ваши желания и безопасность своими целями. — Тонкая линия губ замерла нетронутой струной лютни, держала тяжелую паузу. Я смотрела в глаза, всё уже по ним читая, потому что мне впервые позволили: — Но если судьба будет столь жестока и потребует завтра, через год или десять сделать выбор между вашей жизнью и жизнью Тэхёна, дух мой и сердце в ту же секунду, не задумываясь, пренебрегут вами. Как странно. Он сказал вслух, ответил честно. А внутри меня что-то вполне ощутимо лопнуло. — Я знаю, вы были там и всё слышали. Его слова простые, без разоблачения, без скрытых знаков и стремления сбить с меня спесь. Ничего, кроме глубины смысла, яркого подтекста завуалированного доверия. И от него, этого замысла, внутри всё снежными сугробами под вспыхнувшими щеками — обида, раздражение, напускная властность. Растаяли в одно краткое мгновение, увяли с удивительной скоростью. — В нём причина моего существования. — Чонгук смотрел по-новому. Лицо то же, но с приоткрытой личной истиной. Позволял видеть, разрешал знать: — Если его не станет, не станет и меня. Ни кодекс, ни честь не будут мне преградой. Не может быть, Ваше Высочество, чтобы вы ещё не поняли этого. Мне известен ваш пытливый ум, уверен, он во всем уже разобрался. Ругать надлежало мне, а получалось напротив — меня. Выговаривая другому, умывала упрёками саму себя. Семь лет человек стоял рядом, я не придавала значения, экономила внимание. А он — кондотьер — за холодным лицом и ровной стойкой прятал покорённое сердце, выдавал наблюдательность за служебный долг, а сам собирал сведения, запоминал характер, изучал и привыкал. Мне стоило догадаться, что талантливый воин чужака почует даже во тьме. Уж такого примитивного, как я, непременно и без особых усилий. Но чем обычный воин точно не мог обладать, так это уверенностью в том, что не осужу, не предприму, не изойду презрением, завидев даже простой намёк на противоестественную греховность, и не взорвусь горячим тщеславием, если не поднимется тотчас с циновки, увидев меня на пороге. Такое можно предсказать только годами познания чужой натуры. Что мой кондотьер и сделал. Узнал меня, понял, а после — доверился. — Я ценю твою честность. Тон сам за меня решил. И плечи. Опустились, потеряли прежнюю тяжесть. Мысль тогда свернулась очень простая и очень многое определившая во всей моей последующей жизни. Звучала она коротко: если мне доверились, готова попробовать и я. — Можешь идти. Поднявшись, Чонгук ненадолго замер. Смотрел. Я смотрела тоже. Говорил мне всё глазами. Я своими, надеюсь, отвечала достойно. Он поклонился и вышел за дверь. Всё просто. У всего в мире есть казна, есть пошлина и есть обязанности. Когда в одном человеке все они вступают в конфликт друг с другом, ему надлежит сделать выбор в пользу долга самого фундаментального, потому что так, мне думается, велит мораль. Она — мораль — таковым непременно изберёт государственную службу и верность короне, Чонгук же избрал службу отдельному человеку и верность конкретному мужчине. Неправильный выбор? Кто сказал? И потом, мне ли судить своего кондотьера, когда всё сознание разрывало одними только вопросами и не ведало никаких ответов? Мне ли порицать, если сама шаталась между долгом и личным интересом с раннего детства, а с того дня, как покинула дворец, этот выбор стал лишь существенно острее, баламутил мышление, вскрывал до той ночи все мысли и рождал настороженные сомнения? Мне ли обличать, когда общепонятной и принятой морали предпочла свою, индивидуальную, если прежде государственного долга выбрала долг перед самой собой? Чонгук поставил Тэхёна выше всего, потому что любит его. Я поставила себя выше всего, потому что люблю себя. Это ведь один и тот же принцип. Если считать, что Бог — бессмертный скучающий король, в честь которого шествовали на восток тамплиеры, мне совсем не сложно взять на себя часть его забот и заняться своей жизнью самостоятельно. Я не сомневалась в том, что смогу воспитать в себе стремление к нравственности и добродетели, избранное не из страха перед кем-то сильнее и больше, а добровольно и независимо. Было вполне понятно, что на подобное может уйти ни одно столетие, ежели, конечно, меня ждала долгая жизнь, но даже в случае слишком короткой, простой факт того, сколь много я уже успела познать самостоятельно, служил бы мне достойным утешением. А если считать, что Бог — не король, не человек, а истина, если он — про всё и каждого, если в нём — самопознание и путь к себе, тогда мой поход, на самом деле, был таким же, как и многие другие. Как крестовые. Только пролитой крови все-таки значительно меньше и цель его не касалась уничтожения ни других богов, ни другой любви. А значит, уже тогда, вне зависимости от результата, его смело можно было считать достойным.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.